ОКОЛО церкви я увидел Ганса Адена — он шел кататься по замерзшей канаве, запрятав руки в карманы по локоть. Ганс обернулся и крикнул:
— Фрицель! Фрицель!
Он подошел и, первым делом посмотрев на медовые соты, спросил:
— Это вам?
— Нет, это для госпожи француженки, для питья.
— Хотел бы я заболеть и очутиться на ее месте! — сказал он, с выразительным видом облизывая свои пухлые вывороченные губы.
Потом он спросил:
— Что ты делаешь после обеда?
— Да еще не знаю. Пойду погулять со Сципионом.
Он взглянул на собаку и, почесывая поясницу, сказал:
— Слушай, хочешь, пойдем ставить силки позади навозных куч у почтовой конюшни? Там много воробьев и зеленушек. Они водятся вдоль живой изгороди, под навесами и в деревьях возле почтовой станции.
— Конечно, хочу, — ответил я.
— Тогда приходи сюда, к паперти. Вместе и отправимся.
Перед тем как нам расстаться, Ганс Аден спросил, нельзя ли ему сунуть палец в тарелку; я разрешил, и он нашел, что мед превкусен.
Ну, а потом каждый пошел своей дорогой, и я явился домой около половины двенадцатого.
— А, наконец! — воскликнула Лизбета, увидев, что я вхожу в кухню. — А я-то уже думала, что ты и не вернешься. Боже ты мой, сколько тебе нужно времени, чтобы выполнить поручение!
Я рассказал ей о встрече с Кротоловом на лестнице «Золотой кружки», о споре Коффеля, деда Шмитта и Кротолова с Рихтером, о великой битве Макса и Сципиона и, наконец, о том, как Кротолов мне велел передать, что он не возьмет деньги за мед, что он от чистого сердца предлагает его госпоже француженке, особе достойной.
Дверь была открыта, госпожа Тереза все это услышала и позвала меня. Она была растрогана; я протянул ей тарелку меда, и она его приняла.
— Вот и славно, Фрицель, — молвила она со слезами на глазах, — вот и славно. Я рада, очень рада этому подарку. Ведь уважение честных людей всегда так отрадно! Когда придет Кротолов, я хочу сама поблагодарить его.
Потом она наклонилась и погладила Сципиона по голове. Он не отходил от кровати, стоял, подняв нос. Она сказала, улыбаясь:
— Ого, Сципион, да ты тоже за справедливость?
А он, увидев, что глаза ее светятся радостью, стал громко лаять и даже уселся, словно приготовился к военным упражнениям.
— Да, да, я чувствую себя лучше, — сказала ему госпожа Тереза, — стала крепче… Ах, как все мы перестрадали!
Она вздохнула и, облокотившись о подушку, сказала:
— Услышать бы добрую весть… Только добрую весть, и тогда все будет хорошо.
Лизбета уже накрыла на стол. Она молчала, а госпожа Тереза задумалась.
Часы пробили полдень, и немного погодя наша старая служанка внесла миску с супом для нас обоих. Она перекрестилась, и мы принялись за обед.
Я то и дело оборачивался — смотрел, нет ли еще Ганса Адена на паперти. Госпожа Тереза снова легла и повернулась к нам спиной, натянув одеяло на плечи: вероятно, боль еще не давала ей покоя. Я же только и думал о навозных кучах за почтовой конюшней, уже представлял себе наши ловушки, сложенные из кирпичей в снегу: приподнятая черепица подперта двумя раздвоенными сучками, и хлебные зерна рассыпаны снаружи, у отверстия, и внутри. А зеленушки так и кишат в ветвях деревьев, воробьи сидят длинными рядами на краю крыш и выслеживают и прислушиваются, созывают других; мы же забились в самую глубь сарая, сидим за снопами соломы и ждем, а сердца у нас колотятся от нетерпения. Вдруг один воробей взлетает на навозную кучу, распушив веером хвост, за ним — второй, а потом и вся стая. Вот они! Вот они уже около ловушек!.. Сейчас опустятся… уже спустился один, за ним — второй, третий… Они скачут вокруг ловушки и клюют зерна. Фьють!.. Все сразу взлетают — их вспугнул шум на ферме. Работник Иери застучал своими неуклюжими деревянными башмаками и прикрикнул в конюшне на одну из лошадей:
— Да ты повернешься или нет, озорник?
Что за наказание! Пропади пропадом все твои лошади, Иери, да и ты вместе с ними!.. Что ж, придется снова ждать — воробьи улетели довольно далеко. Вдруг один воробей громко зачирикал… они возвращаются на крыши… Ах, боже мой, только бы Иери снова не закричал, только бы было тихо… Ах, если б никого не было и на ферме и на дороге! Сердце замирает! Вот наконец один снова слетел. Ганс Аден дергает меня за полу куртки… Мы затаили дыхание… снова онемели — мы полны страха и надежды!
Все это я представлял себе заранее, и мне не сиделось на месте.
— Господи, да что это с тобой! — твердила Лизбета. — Вскакиваешь, мечешься, как неприкаянная душа… Сиди смирно!
Я уже ничего не слышал; прижавшись носом к стеклу, я думал:
«Придет или не придет? Может, он уже там… А вдруг он пошел с кем-нибудь еще?»
При этой мысли я ужаснулся.
Я уже собрался уходить, когда наконец Ганс Аден пересек площадь. Он выжидательно поглядывал в сторону нашего дома, но ждать ему долго не пришлось: я мигом очутился в сенях и отворил дверь, на этот раз не позвав Сципиона. Затем мы побежали, крадучись вдоль стены, — я боялся, что мне дадут еще какое-нибудь поручение, боялся помехи: ведь столько бед может стрястись в этом мире! И, только когда мы с Гансом были далеко от дома, в Крапивном переулке, мы остановились и перевели дыхание.
— У тебя зерно есть, Ганс?
— Есть.
— А нож?
— Будь спокоен, вот он. Но послушай, Фрицель, не могу же я все тащить. Ты понесешь кирпичи, а я — черепицу.
— Хорошо. Пошли!
И мы пошли задами, через поле, по колено в снегу. Окликни нас тогда Кротолов, Коффель и даже сам дядя, мы удрали бы, как воры, не поворачивая головы.
Немного погодя мы подошли к заброшенной черепичной мастерской — ведь зимой редко обжигают черепицу — и прихватили несколько кирпичей. Затем поднялись по лугу, перелезли через изгородь почты, покрытую инеем, и очутились прямо перед большими кучами навоза позади конюшни и сарая. Уже издали мы увидели воробьев, усевшихся рядком на самом краю крыши.
— Я же говорил тебе! — сказал Ганс. — Послушай… послушай!..
Минуты через две мы расставили ловушки между навозными кучами, порасчистив снег. Ганс, срезав веточки, осторожно приладил черепицу, а вокруг разбросал зерно. Воробьи сидели на крыше и сверху молча наблюдали за нами, чуть поворачивая головки. Ганс Аден поднялся, вытирая нос обшлагом рукава, и, прищурившись, наблюдал за воробьями.
— Готово, — произнес он вполголоса. — Вот они все сюда и слетят.
Мы вошли в сарай, полные надежд. И в тот же миг вся стая улетучилась. Мы ждали, что они прилетят снова, и просидели до четырех часов, съежившись за снопами соломы, но так и не услышали воробьиного чириканья. Воробьи разгадали наши намерения и улетели подальше, на другой конец селения.
Посудите сами, как нам было досадно! Ганс Аден, несмотря на свой покладистый характер, был вне себя от негодования, а я уныло раздумывал: что за глупая затея — ловить воробьев зимой, когда они кожа да кости, — ведь надо целых четыре воробья на один глоток!
Наконец, устав ждать, мы под вечер вернулись в селение: шагали по большаку, дрожа от стужи, засунув руки в карманы, с мокрыми носами, нахлобучив колпаки до ушей, — словом, в самом жалком виде.
Когда я вернулся домой, уже совсем стемнело. Лизбета готовила ужин, но мне было неловко рассказывать ей о том, как нас провели воробьи, поэтому я, против обыкновения, не вбежал в кухню, а осторожно открыл дверь в комнату, погруженную в темноту, и бесшумно уселся за печкой.
Все было тихо. Сципион спал под креслом, свернувшись клубком, а я с четверть часа отогревался, слушая, как гудит пламя. Я думал, что госпожа Тереза спит, но вдруг она окликнула меня ласковым голосом:
— Это ты, Фрицель?
— Да, госпожа Тереза, — ответил я.
— Ты греешься?
— Да, госпожа Тереза.
— Ты, верно, очень озяб?
— О да!
— Что же ты делал после обеда?
— Ставил ловушки на воробьев вместе с Гансом Аденом.
— Вот что! И много поймали?
— Нет, госпожа Тереза, немного.
— Сколько же?
Мое сердце обливалось кровью при мысли, что придется сказать этой достойной женщине о нашей неудаче.
— Верно, каких-нибудь двух-трех, Фрицель?
— Нет, госпожа Тереза.
— Так вы ни одного не поймали?
— Ни одного.
Она замолчала, и я решил, что она глубоко сочувствует нашему горю.
— Да, это прехитрые птицы, — заметила она немного погодя.
— О да!
— У тебя ноги не мокрые, Фрицель?
— Нет, я был в деревянных башмаках.
— Ну что ж, тем лучше. Не огорчайся, в следующий раз тебе повезет.
Пока мы разговаривали, вошла Лизбета, оставив дверь в кухню открытой.
— А, вот и ты! — воскликнула она. — Хотела бы я знать, где ты весь день пропадаешь? Вечно на улице и вечно со своим Гансом Аденом или Францем Сепелем!
— Он ловил воробьев, — сказала госпожа Тереза.
— Воробьев? Хоть бы разок я воробья увидела! — воскликнула наша старая служанка. — Целых три года он каждую зиму бегает за воробьями. Один разочек, и то случайно, он поймал весной старую, общипанную сойку — у нее сил не было летать — и с тех пор воображает, будто все небесные пташки так и полетят к нему в руки.
Лизбета смеялась. Она села за прялку у кровати нашей больной и снова заговорила, смачивая палец в чашке:
— Ужин у меня готов. Когда приедет господин доктор, только накрою на стол, и всё… Да, о чем же я сейчас рассказывала вам?
— Вы рассказывали о здешних рекрутах, мадемуазель Лизбета.
— Ах да… Как началась эта проклятая война, забрали всех деревенских парней — и верзилу Людвига, сына кузнеца, и коротышку Кристеля, и Ганса Тернера, и многих других. Они отправились с пением — кто пешком, кто верхом. Приятели провожали их до Киршталя, до харчевни папаши Фрица, по дороге в Кайзерслаутерн. Да, хорошо они пели, но это не мешало им горько плакать, глядя на колокольню Анштата. Коротышка Кристель все обнимал Людвига да спрашивал: «Когда же мы снова увидим Анштат?» А тот отвечал: «Э, да не стоит об этом думать. Господь бог там, наверху, спасет нас от республиканцев, накажи их бог». Они оба рыдали, а старый сержант, присланный за ними, твердил: «Вперед!.. Смелей!.. Ведь мы мужчины». Нос у него был красный от выпивок с нашими рекрутами. Верзила Ганс Тернер, за которого была просватана Роза Мутц, дочка сельского стражника, все кричал: «Ну, еще стаканчик, еще стаканчик!.. Может быть, в последний раз едим кислую капусту!»
— Бедный парень! — заметила госпожа Тереза.
— Да, — ответила Лизбета. — Но хуже всего то, что девушки вдобавок могут век вековать — ведь они остаются на мели, когда парни уезжают, весь день только и думают о них, чахнут с тоски. Кому охота идти за шестидесятилетних стариков, вдовцов или за горбунов, хромых да кривых! Ах, госпожа Тереза, не в упрек вам, но скажу я так: не будь ваших республиканцев, нам жилось бы куда спокойнее, мы бы прославляли творца за его милости. Страшное дело эта республика, которая все вверх дном опрокинула!
Слушая эти речи, я принюхивался к запаху фаршированной телятины, наполнявшему комнату, и наконец встал и вместе со Сципионом отправился на кухню — проверить, что у нас на ужин. Все было готово: вкусная луковая похлебка, фаршированная телячья грудинка и жареная картошка. Охота на воробьев вызвала у меня такой аппетит, что мне казалось, будто я так и проглочу все сразу.
Сципион тоже был в счастливом предвкушении: он поставил лапы на край печки и поводил носом, обнюхивая кастрюли, а ведь нюх для собак, как говорит господин Бюффон, — второе зрение, и преотличное.
Поглядев на все яства, я стал с нетерпением ждать приезда дяди.
— Ах, Лизбета, — воскликнул я, возвращаясь, — если бы ты знала, до чего я проголодался!
— Тем лучше, тем лучше, — бросила она, отрываясь от своей болтовни, — аппетит хорошая штука.
И продолжала рассказывать всякие деревенские истории, которые госпожа Тереза слушала с явным удовольствием. Я же слонялся из комнаты в кухню, а Сципион бегал за мною следом: вероятно, нас воодушевляли одни и те же мысли.
За окном становилось все темней и темней.
Время от времени госпожа Тереза прерывала болтовню нашей старой служанки и, поднимая палец, говорила:
— Послушайте!
И тогда на миг все затихали.
— Да нет ничего, — замечала Лизбета, — просто проехала повозка Ганса Бокеля.
Или же она говорила:
— Это матушка Дрейфус отправляется на посиделки к Бремерам.
Она знала привычки всех жителей Анштата, и для нее было просто счастьем рассказывать о них «госпоже француженке». Как я узнал после, она сразу прониклась к ней дружескими чувствами, когда увидела у нее на шее образок святой девы.
Часы отбили семь, потом — половину восьмого. Наконец, не зная, куда деться, изнемогая от ожидания, я взобрался на стул и достал с полки «Естественную историю» Бюффона. Прежде мне ни разу не приходило в голову сделать это. Я положил локти на стол и, впав в полную безнадежность, стал сам читать по-французски. Ну, значит, и проголодался же я! Впрочем, я то и дело поднимал голову и посматривал в окно, пяля глаза в темноту и навострив уши.
Только я нашел описание воробьев и узнал, что у них мозгов вдвое больше, чем у человека, конечно, пропорционально величине, когда наконец послышался звон бубенчиков, еще едва уловимый, откуда-то издалека, но он все нарастал, нарастал, и вскоре госпожа Тереза воскликнула:
— Ну, вот и господин доктор!
— Да, — отозвалась Лизбета, вставая и убирая прялку в уголок, где были часы, — на этот раз он. — И она побежала в кухню.
Я был уже в сенях, оставив господина Бюффона, и открывал дверь с криком:
— Дядя приехал!
— Да, Фрицель, — послышался веселый дядин голос, — приехал! Дома все благополучно?
— Все превосходно, все здоровы.
— Прекрасно, прекрасно!
Тут Лизбета вышла с фонарем, и я увидел, как дядя распрягает у сарая лошадь. Он был покрыт инеем и белел в темноте — каждая ворсинка на его плаще, каждая шерстинка на большой меховой шапке блестела в свете фонаря, как звездочка. Он торопился. Наш Призыв тянулся мордой к конюшне, словно уже не в силах был ждать.
— Боже ты мой, какой мороз на дворе! — воскликнула Лизбета, спеша дяде на помощь. — Вы, верно, совсем замерзли, господин доктор! Ступайте скорее домой, я и одна управлюсь.
Но дядя Якоб не доверял заботу о лошади никому другому. Он сам отвел Призыва в конюшню, положил в стойло сена, под ноги — хорошую подстилку и сказал:
— Вот теперь можно уйти.
И мы все вместе вошли в дом.
— Добрые вести, госпожа Тереза, добрые вести! — крикнул дядя с порога. — Я приехал из Кайзерслаутерна, там все идет хорошо!
Госпожа Тереза, бледная-пребледная, села на кровати. Она не сводила с дяди глаз, пока он отряхивал свою шапку и снимал плащ.
Она спросила:
— Как же так, господин доктор? Вы были в Кайзерслаутерне?
— Да, добрался туда… Хотелось в конце концов выяснить. Я все увидел сам… справился обо всем, — ответил он, улыбаясь. — Но не скрою от вас, госпожа Тереза: я до смерти устал и проголодался…
Он сел в кресло и, стягивая сапоги, краешком глаз, блестевших от нетерпения, совсем как у нас со Сципионом, поглядывал на стол, на который Лизбета ставила приборы.
— Самое главное вот что, — воскликнул он, вставая. — Битва при Кайзерслаутерне не имела такого решающего значения, как думали, а ваш батальон не принимал в ней участия, так что маленькому Жану не пришлось снова подвергаться опасности.
— Ах, больше мне ничего не надобно! — молвила госпожа Тереза. Она снова легла, лицо ее сияло от счастья, от несказанной радости. — Мне больше ничего не надобно. И что бы вы ни сказали еще, я уж и без того слишком счастлива… Отогревайтесь же, господин доктор, ешьте и не торопитесь. Теперь я могу ждать.
Лизбета подала суп, и дядя, садясь за стол, добавил:
— Да, безусловно вы можете быть покойны по этим двум статьям. Потом я доскажу все остальное.
Мы принялись за еду, и дядя поглядывал на меня с улыбкой, как бы говоря: «Ты, я вижу, хочешь догнать меня; но ты-то где так дьявольски проголодался?»
Вскоре, однако, мы насытились. Тут только мы вспомнили о бедном Сципионе, глядевшем на нас стоическим взглядом, и дали ему тоже поесть. Дядя выпил стакан вина, потом зажег трубку, подошел поближе к нашей больной, взял ее за руку, словно намереваясь посчитать пульс, и сказал:
— Вот и я!
Она улыбалась и молчала. Тогда он придвинул кресло, раздвинул занавеску, поставил свечу на ночной столик и, усевшись, стал рассказывать о сражении. Я слушал стоя, облокотившись о спинку его кресла. Лизбета стояла в темной комнате.
— Республиканцы подошли к Кайзерслаутерну двадцать седьмого вечером, — так начал дядя. — Там уже три дня стояли пруссаки; они укрепили позицию, установив пушки на высоких склонах холмов, над равниной. Генерал Гош преследовал их от самой линии Эрбаха; он даже намеревался окружить их в Бизингене и решил нанести им сокрушительный удар на другой день. Пруссаков было сорок тысяч человек, французов — тридцать. Итак, на следующий день атака началась с левого фланга. Республиканцы под предводительством генерала Анбера начали преодолевать склон ускоренным маршем с криком: «Ландау или смерть!» В это самое время Гош должен был атаковать центральные позиции, но ему мешали лес и возвышенности — прибыть вовремя было невозможно. Генералу Анберу пришлось отступить под огнем пруссаков; против него действовала вся брауншвейгская армия. На следующий день, двадцать девятого ноября, Гош атаковал центральные позиции неприятеля, а генералу Анберу пришлось повернуть на правый фланг, но он заплутался в горах, и Гош потерпел поражение, в свою очередь. Несмотря на это, наступление должно было возобновиться тридцатого ноября. Но в этот день герцог Брауншвейгский двинулся вперед, а республиканцы, опасаясь, что будут отрезаны, начали отступление. Вот как было дело, — добавил дядя. — Рассказал мне обо всем один республиканский командир, раненный пулей в бедро на второй день наступления. Доктор Фейербах, один из моих старых университетских друзей, проводил меня к этому человеку, иначе я бы ничего не мог узнать точно — ведь от пруссаков ничего не услышишь, кроме хвастливых речей. Весь город только и говорит об этих событиях, но всяк по-своему. Там все в смятении: обозы раненых беспрерывно тянутся к Майнцу, городской лазарет переполнен, каждый горожанин обязан брать раненых к себе, пока их не эвакуируют.
Легко представить, с каким вниманием слушала рассказ дяди госпожа Тереза.
— Понятно… Понятно… — сокрушенно твердила она, прижав руку к виску. — У нас не было единства.
— Это верно, единства у вас не было, о чем все и говорят в Кайзерслаутерне. Но тем не менее все признают мужество и невероятную отвагу ваших республиканцев. Когда они кричали «Ландау или смерть» среди грохота выстрелов и громовых пушечных раскатов, весь город слышал эти крики и содрогался. Теперь они отступают, но герцог Брауншвейгский не решился их преследовать.
Водворилось молчание, а потом госпожа Тереза спросила:
— Откуда же вам известно, господин доктор, что наш батальон не принимал участия в сражении?
— Ах, да я узнал об этом от командира республиканцев. Он мне рассказал, что за несколько дней до того первый батальон второй бригады понес изрядные потери в горном селении, отбрасывая разведывательный отряд со стороны Ландау, и его оставили в резерве… Вот поэтому я и понял, что командир хорошо осведомлен.
— Как зовут командира?
— Пьер Ронсар. Это рослый смуглый человек с черными волосами.
— Ах, я его знаю, хорошо знаю! — воскликнула госпожа Тереза. — В прошлом году он служил капитаном в нашем батальоне. Неужели бедняга Ронсар в плену? А рана у него опасная?
— Нет, Фейербах сказал, что он поправится, но нужно время, — ответил дядя.
Затем, хитро улыбаясь и прищурив глаза, он продолжал:
— Да, да, вот о чем рассказал мне командир. Он мне поведал и еще кое о чем… кое о чем интересном… преудивительном… чего я и не подозревал.
— О чем же, господин доктор?
— Ах, я был так поражен! — заметил дядя, придавливая пальцем табак в своей трубке. Потом он закинул голову и окутался клубами дыма. — Да, был поражен… А впрочем, пожалуй, и не очень — мне самому приходило в голову нечто подобное и раньше.
— Но о чем вы говорите, господин доктор? — недоуменно спросила госпожа Тереза.
— Ах, он мне рассказал о некоей гражданке Терезе — своего рода Корнелии[13], — известной всей Мозельской армии. Солдаты ее называют просто «гражданка». Ха-ха-ха! Как видно, эта гражданка не обделена смелостью!
И, обернувшись ко мне и Лизбете, он продолжал:
— Вообразите, как было дело. Командир их батальона был убит, пытаясь со своими людьми захватить мост, обороняемый батареей и двумя полками пруссаков. Тогда все республиканцы, закаленные в боях, и даже самые отчаянные храбрецы отступили. И вообразите, что эта самая гражданка Тереза схватила знамя и пошла одна на мост, велев своему братцу бить в барабан, призывая к наступлению. Мальчуган шел впереди нее, словно перед армией. Это произвело такое впечатление на республиканцев, что они бросились вслед за ней и завладели пушками неприятеля. Понимаете? Сам командир Ронсар рассказал мне об этом.
Мы были потрясены и смотрели на госпожу Терезу во все глаза. И я увидел, как ее лицо вспыхнуло.
— Вот так, — сказал дядя, — каждый день узнаешь что-нибудь новое. До чего же это прекрасно, до чего благородно! Хоть я и сторонник мира, но этот подвиг меня растрогал.
— Право же, господин доктор, — наконец произнесла Тереза, — как вы можете думать…
— Да, да, — прервал ее дядя, поднимая руку, — не один только командир Ронсар рассказал мне об этом. Было там, в лазарете, еще двое раненых республиканских командиров. Как же они обрадовались, узнав, что гражданка Тереза жива!.. Каждый солдат знает, как она повела батальон, подняв знамя! Ну, скажите, совершила она все это или же нет? — произнес дядя, хмуря брови и смотря в лицо госпоже Терезе.
А она, склонив голову, заплакала.
— Командир батальона, сраженный пулей, был наш отец… нам хотелось умереть… и маленькому Жану и мне… мы были в отчаянии… — И, вспомнив об этом, она зарыдала.
Дядя смотрел на нее, и лицо его стало очень серьезным. Он сказал:
— Госпожа Тереза, послушайте, я горд тем, что спас жизнь такой женщине, как вы. Мне безразлично, почему вы так поступили: оттого ли, что ваш отец был убит, или по какой иной причине, но ваш поступок — благородный, смелый, геройский поступок. Это необыкновенный поступок, ибо на вашем месте тысячи женщин только стонали бы, лишившись сил, да за это нельзя и упрекать. Но вы женщина отважная. И, свершив такие деяния, вы и сейчас, когда прошло столько времени, оплакиваете отца, хотя другие уже забыли бы о своем горе. Вы не только героиня, поднявшая знамя над телами мертвых, вы и скорбящая женщина, и вот за это я вас и уважаю. И дом, где когда-то жил мой отец и дед, должен гордиться тем, что приютил вас, да, да — гордиться!
Дядя произнес это с чувством, даже отбросил трубку на стол — он был по-настоящему взволнован.
А госпожа Тереза сказала:
— Господин доктор, не говорите так, или я буду принуждена уйти. Прошу вас, не говорите больше так!
— Я высказал все, что думаю, — ответил дядя, поднимаясь. — Я не буду больше упоминать об этом, раз вы так хотите; но все равно буду почитать вас как доброе, благородное существо и гордиться тем, что оказал вам некоторую помощь. Командир говорил мне и о том, какие люди были ваш отец и братья: простые, бесхитростные. Они все вместе отправились на защиту дела, которое считали справедливым. Когда тысячи себялюбцев только и думают о своей выгоде и кичатся своим благородным званием, так отрадно видеть, что истинное благородство, порождаемое бескорыстием и героизмом, живет в народе. Такие люди республиканцы или нет — неважно! Право, по совести говоря, истинно благородные люди — это те, кто честно выполняет свой долг.
Дядя был воодушевлен, он ходил взад и вперед по комнате и словно думал вслух. Госпожа Тереза, осушив слезы, с улыбкой посмотрела на него и сказала:
— Господин доктор, вы привезли добрые вести. Благодарю, благодарю вас! Теперь мне станет лучше!
— Да, — отвечал дядя, останавливаясь, — теперь вам будет все лучше и лучше… Но пора на покой. За нынешний долгий день все устали, и я думаю, спать будем отлично. Фрицель, Лизбета, ступайте к себе. Доброй ночи, госпожа Тереза!
— Доброй ночи, господин доктор!
Он взял подсвечник и, склонив голову, в раздумье пошел вслед за нами.