ОДНАЖДЫ утром, сидя перед печкой, дядя сосредоточенно изучал «Республиканский календарь», госпожа Тереза шила, сидя у окошка, а я поджидал благоприятной минуты, чтобы улизнуть вместе со Сципионом.
Наш сосед Шпик колол у себя дрова; больше ничто не нарушало тишину.
Чтение, очевидно, очень заинтересовало дядю. Время от времени он смотрел на нас и говорил:
— У республиканцев много хорошего… у них широкое понимание людей… их принципы возвеличивают душу… Поистине это прекрасно. Естественно, что молодое поколение принимает их доктрины, ибо все молодые существа, здоровые телом и душой, любят доблесть. Только люди, одряхлевшие прежде времени из-за эгоизма и дурных страстей, могут придерживаться противоположных взглядов. Какая жалость, что превосходные идеи республиканцев поддерживаются насилием!
При этом госпожа Тереза усмехалась, а дядя снова принимался за чтение. Так прошло с полчаса. Лизбета подмела у порога и отправилась, по обыкновению, к старушке соседке Резель посудачить с ней о том о сем, как вдруг к нашему дому подъехал всадник с седой бородой и вздернутым носом. На нем был синий суконный плащ и барашковая шапка.
Дядя отложил книгу. Мы все стали смотреть из окна на верхового.
— Это к вам, господин доктор. Вероятно, зовут к больному, — сказала госпожа Тереза.
Дядя не отвечал.
Незнакомец привязал лошадь к столбу у сарая и вошел в сени.
— Здесь живет доктор Якоб? — спросил он, открыв дверь.
— Да, это я, сударь.
— Вам письмо от доктора Фейербаха из Кайзерслаутерна.
— Садитесь, пожалуйста, сударь, — сказал дядя.
Посыльный остался стоять.
Дядя начал читать письмо и побледнел. С минуту он в каком-то смятении смотрел на госпожу Терезу.
— Велено привезти ответ, если потребуется, — сказал посыльный.
— Передайте доктору Фейербаху, что я благодарю его. Вот и весь ответ.
Затем дядя, не сказав больше ни слова, с непокрытой головой вышел вслед за посыльным. Мы видели из окна, как тот уже идет по улице, ведя лошадь под уздцы и направляясь к харчевне «Золотая кружка». Должно быть, решил подкрепиться перед дорогой. А дядя прошел под окнами и направился к сараю.
Госпожа Тереза встревожилась.
— Фрицель, отнеси дяде шапку, — сказала она.
Я выбежал во двор. Дядя прохаживался перед сараем. Он все еще держал письмо, так и не спрятав его в карман. Шпик с порога своего дома настороженно смотрел на него, скрестив руки над топором. Два-три соседа выглядывали в окно.
Было морозно, и я быстро вернулся.
Госпожа Тереза отложила работу и о чем-то размышляла, облокотившись на подоконник.
Я уселся у печки — греться.
В детстве я часто вспоминал этот вечер, но все, что потом произошло, казалось мне каким-то сном. Я ничего не мог понять и только с возрастом, вспоминая обо всем, постиг истинный смысл случившегося.
Я хорошо помню, как немного погодя дядя вошел, говоря, что люди негодяи, мерзкие существа, только и делают, что вредят друг другу.
Он сел под маленьким окошком, невдалеке от двери, и прочел вслух письмо своего друга Фейербаха. Стоя по левую сторону от него в своей короткой куртке с двумя рядами пуговиц, госпожа Тереза спокойно слушала, высоко держа голову с узлом черных волос на затылке.
Все это я как сейчас вижу. Вижу я и Сципиона: он стоит посреди зала, поводя носом, подняв хвост трубой.
Письмо было написано на немецко-саксонском наречии, и я понял лишь одно: на дядю донесли, что он якобинец, что у него собирается вся местная голытьба и восхваляет революцию. Понял я, что госпожа Тереза объявлена опасной преступницей, ибо она пользуется уважением республиканцев за необычайную свою отвагу, и что завтра к нам явится прусский офицер в сопровождении большого конвоя, арестует ее и угонит в Майнц вместе с остальными пленными.
Понял я также, что Фейербах советовал дяде выказать осторожность, так как пруссаки после победы при Кайзерслаутерне стали господами в стране, что они заключают под стражу всех, кто на подозрении, и отправляют в Польшу, за двести лье отсюда, в болотистую местность, для острастки другим.
Но я никак не мог постичь, почему дядя Якоб, человек спокойный, сторонник мира, рассердился на своего старинного друга за его предостережения и советы.
В этот день в нашей маленькой уютной гостиной разразилась страшная буря — вряд ли за все свое существование она видела нечто подобное. Дядя обвинял Фейербаха в эгоизме, в том, что он готов склонить голову перед высокомерными прусаками, которые держатся в Пфальце как завоеватели. Он восклицал, что существуют законы в Майнце, в Трире, в Шпейере так же, как и во Франции; что госпожа Тереза была оставлена австрийцами как убитая и никто не имеет права ее тронуть; что она свободна и он не позволит, чтобы ее взяли заложницей, он будет протестовать; у него есть друг, адвокат Пфеффель из Гайдельберга, он ему напишет и будет защищаться, перевернет небо и землю; пусть увидят, что Якоб Вагнер на все готов; пусть удивятся, что мирный человек ни с чем не посчитается во имя справедливости и прав человека.
Выкрикивая все это, он шагал взад и вперед по комнате. Волосы его растрепались. Он так и сыпал латинскими цитатами из древних законов, которые приходили ему на память. Он приводил также изречения о правах человека, которые только что прочел. Время от времени он останавливался и, топая ногой, произносил:
— Я основываюсь на законах, на железных устоях наших старинных хартий! Пусть пруссаки приходят… пусть! Я имею право не отдавать эту женщину, я ее подобрал и спас. Она res derelicta, что значит по-латыни «брошенная вещь». А древний закон говорит: «Ежели кто-нибудь бросил свое достояние, он уже утратил на него право».
Не знаю, где он постиг это, — вероятно, в Гайдельбергском университете, слушая споры товарищей, — но все эти старинные законы приходили ему на память, и он, казалось, препирался с десятком противников.
Госпожа Тереза сохраняла полное спокойствие, что-то задумчивое было в ее худеньком лице. Дядины цитаты, конечно, ее изумили, но ум у нее был такой ясный, что она отлично понимала свое истинное положение. И только через полчаса, когда дядя открыл секретер и сел за письмо к адвокату Пфеффелю, она подошла к нему, тихонько положила руку ему на плечо и ласково сказала:
— Не надо писать, господин Якоб, это бесполезно. Прежде чем ваше письмо дойдет, я уже буду далеко.
Дядя смотрел на нее побледнев.
— Так вы уезжаете? — дрогнувшим голосом спросил он.
— Я в плену, — произнесла она, — я это знала, и надеялась я только на то, что республиканцы начнут наступление и освободят меня, идя на Ландау. Но все вышло по-иному, и мне надо уехать.
— Вы хотите уехать? — повторял дядя с отчаянием в голосе.
— Да, господин доктор. Я хочу уехать, чтобы оградить вас от неприятностей. Вы необыкновенно добры и слишком великодушны, вам не понять суровых законов войны. Вам понятны лишь законы справедливости. Но во время войны справедливости нет, все заменяет сила. Пруссаки — победители. Они придут и заберут меня — таковы у них инструкции. Солдаты следуют только этим инструкциям: закон, жизнь, честь, разум людей ничего не стоят. Прежде всего они выполняют инструкцию.
Дядя откинулся в кресле, глаза его наполнились слезами, и он не знал, как отвечать. Он взял руку госпожи Терезы и с чувством пожал ее. Затем он поднялся вне себя от волнения и принялся снова шагать по комнате, призывая на угнетателей рода человеческого ненависть будущих поколений, проклиная Рихтера и всех ему подобных негодяев и объявляя громовым голосом, что республиканцы правы, защищая себя, что их дело справедливое, что он теперь ясно видит это, а все эти старые законы — старая дребедень; эти инструкции, уставы, хартии всякого вида приносили пользу только дворянам и монахам, в ущерб бедному люду. Щеки у него горели, он стал спотыкаться на ходу и под конец уже не говорил, а бормотал. Он твердил, что все должно быть уничтожено до основания и должны торжествовать только мужество и добродетель. В конце концов он так воодушевился, что, простирая руки к госпоже Терезе и покраснев еще сильнее, предложил отвезти ее на санях в горы к одному из его друзей, дровосеку, — там она будет в безопасности. Он взял ее за руки и говорил:
— Уезжайте… уезжайте туда… вам будет хорошо у старого Ганглофа… он мне предан… я спас его с сыном… они спрячут вас… Пруссаки не станут искать вас в ущелье Лаутерфельд!
Но госпожа Тереза отказалась. Ведь, если пруссаки не найдут ее в Анштате, они арестуют дядю. Лучше погибнуть от усталости и холода на большой дороге, только бы не ввергать в такую беду человека, спасшего ее, когда она лежала среди мертвецов.
Она проговорила это твердым голосом, но с подобными доводами дядя не согласился.
Помню, больше всего его волновала мысль, — как госпожа Тереза поедет с этими жестокими людьми, дикарями, явившимися из глубин Померании. Мысль эта была для него нестерпима, и он восклицал:
— Ведь вы еще такая слабенькая… вы еще больны… Пруссаки ничего не уважают… Они бахвалы и грубияны… Вы не знаете, как они обходятся с пленными… Я-то видел… Они позорят мою родину. Я не хотел об этом рассказывать, но теперь признаюсь: это ужасно!
— Да, господин доктор, — отвечала она, — все это я знаю от солдат нашего батальона, побывавших в плену. Нас повезут, связав по двое, по четыре, будут держать в тяжелых условиях, иногда без хлеба. Конвоиры будут грубо толкать нас и браниться. Но ваши крестьяне добрые, хорошие люди… они будут нас жалеть. А мы, французы, веселый народ, господин доктор… Трудна будет только дорога, но это ничего: найдется десять — двадцать товарищей, они помогут мне нести узелок со скарбом: французы любезны с женщинами. Я все предвижу заранее, — добавила она, скорбно улыбаясь. — Один из нас, идущий впереди, запоет старинную овернскую песенку, чтобы мы шли бодрым шагом, или веселую провансальскую песню, чтобы не казалось нам слишком пасмурным небо. Мы не будем чувствовать себя такими несчастными, как вы думаете, господин Якоб.
Она говорила тихим, чуть дрожащим голосом; она говорила, а я представлял себе, как она идет с узелком в веренице пленных, и сердце мое сжималось.
О, вот тогда-то я и почувствовал, как мы ее любим, как тяжело нам будет расстаться с ней!
И я громко разрыдался. Дядя, сгорбившись над своим секретером и закрыв лицо руками, не говорил ни слова; крупные слезы катились по его щекам, падая на обшлага. Да и сама госпожа Тереза не могла удержаться и стала всхлипывать. Она с нежностью обняла меня и, целуя, все повторяла:
— Не плачь, Фрицель, не плачь же так горько. Вы будете иногда думать обо мне… Ведь правда — будете? А я никогда не забуду вас!
Один Сципион был безмятежен — он прохаживался возле печки и посматривал на нас, совсем не понимая нашего горя.
Около десяти часов мы услышали, что Лизбета зажигает огонь в кухне, и это нас как-то успокоило.
Тогда дядя, громко высморкавшись, сказал:
— Госпожа Тереза, вы непременно хотите уехать, и вы уедете. Но я не могу примириться с тем, чтобы пруссаки пришли за вами, как за воровкой, и повели вас через все селение. Если только один из этих скотов обратится к вам с грубым или наглым словом, я не ручаюсь за себя… ибо мое терпение иссякло… Чувствую, я, пожалуй, дойду до крайности. Позвольте мне самому проводить вас до Кайзерслаутерна, пока они не явились. Ранним утром, в пятом часу, мы поедем на санях прямиком, сокращая дорогу, и в полдень или чуть попозже будем уже там. Согласны?
— О, господин Якоб, как могу я отказаться от последнего знака вашей дружбы? — ответила она с душевной теплотой. — Я принимаю это с благодарностью.
— Итак, все решено, — значительно сказал дядя. — А теперь осушим наши слезы и постараемся прогнать грустные мысли, дабы не портить последние минуты перед разлукой.
Он подошел ко мне, поцеловал, отбросив волосы с моего лба, и сказал:
— Фрицель, ты славный мальчик, у тебя прекрасное сердце! Помни, что твой дядя Якоб был доволен тобой в этот день. Ведь так приятно бывает сознание, что ты доставил радость тем, кто тебя любит!