О Верлэне

I.

Не раз приходили в мир лирики и чаровали своею свирелью чуткие сердца, и погибали, конечно, расточая сладостный яд, равно губительный и для слабых душ и для самих поэтов. Но, кажется, ничья гибель так не трогательна, как гибель Верлэна. Что такое «душа Верлэна»? Разгадать эту тему, это значит разгадать, что такое лирика вообще, потому что Верлэн – самый несчастный и самый последовательный из лириков – последовательный в своей непоследовательности.

«Искусство, друзья мои, это быть абсолютно самим собою», – так Верлэн определяет искусство. Но здесь и начало и конец – здесь и точность и та неопределенная зыбкость, которая свойственна лирике. Когда же Верлэн остается абсолютно самим собою? Тогда ли, когда он собирается жениться на Матильде Мотэ и пишет своей возлюбленной «La Bonne Chanson» – книгу, не лишенную сантиментальности и наивной веры в возможность благополучной любви? Тогда ли, когда он сочиняет пьяные песенки в честь своего коварного друга Артура Римбо, этого неисправимого «Pierrot gamin»? Тогда ли, когда он в тюрьме поет Деву Марию, в ужасе от своих падений? Или тогда, когда он «parallelement» воспевает «cuisses belles, seins redressants, le dos, les reins, le ventre» какой-то неизвестной любовницы, воспевает все то, что «праздник для глаз, для жадных рук, для губ и для всех чувств»?

Верлэн всегда оставался самим собою и всегда был искренен. Но в этой постоянной искренности была коренная противоречивость. И, право, эта тема совсем не литература. Разве сотни «лириков», не имеющих никакого отношения к стихам и книгам, не проходят мимо нас с блуждающим и жутким взглядом? По счастливой случайности Верлэн писал стихи, а сколько «Верлэнов» с такою же изменчивою душою, с такими же мечтаниями, гибнут среди нас, не оставляя после себя памяти в ритмических строчках…

Верлэн пьяница, развратник, покушавшийся на убийство своего друга, не сумевший устроить сносную жизнь жене и не позаботившийся о воспитании сына… Верлэн – бездомный бродяга, изведавший ужас больницы и грязь тюрьмы… И он же, этот преступник, изнемогал всю жизнь в нежной печали и повторял в своих стихах евангельский завет: будем как дети. Верлэн пришел к нам, чтобы напомнить в певучих стихах о наших братьях, которые «низко пали», но в глазах которых еще сияет свет любви. Лирика не только полет, она и падение. В лирике нет веры, нет надежды. Но в лирике есть влюбленность, то странное очарование, которое влечет к себе, как опасность, как зеленые созвездья, как морская даль.

Иные поэты умеют преодолеть лирику и овладеть своим даром во имя высших целей. Таков был Данте. Но, кажется, никто из «младших» поэтов не был так покорен лирической стихии, как Верлэн. Он требовал от стиха, чтобы он был «plus soluble dans fair», и он сам растворялся в мире, сливаясь с его мелодиями и с его благоуханиями. Верлэн не знал никаких целей. И поэзия его бесцельна. Но она и бескорыстна. Цель в ней самой – в ее человечности: она всегда абсолютно равна переживанию поэта. Она никуда не ведет. Если она может чему-нибудь научить нас, то лишь одному – прощению… Какую бы маску ни надевал поэт – маску иронии, лукавства, фривольности или даже строгости, всегда в его стихах звучит одно: сумейте все понять и все простить.

И прежде всего простите бедного поэта, который топтал много цветов, чьи запахи он любил, который никогда не делал добра, часто говорил неправду и который едва ли не убийца… Но поэт сам сказал, что Бог «ранил его любовью». И никто не знает, почему гибнет раненный любовью поэт: потому ли, что он пришел в этот мир слишком рано, или потому, что он пришел слишком поздно. Он может про себя сказать словами, которые он вложил в уста Гаспара Гаузера:

Suis-je ne trop tot ou trop tard?

Quest ce que je fais en ce monde?

Oh vous tous, ma peine eat profonde;

Priez pour le pauvre Gaspard!

II.

Среди поэтов за последние два года шли беседы и споры по вопросу об идеализме и реализме в искусстве символическом. Я верю, что Верлэн, несмотря на многообразные уклоны свои, по-преимуществу символист реалист. Это значит, что символы, им раскрытые, были не только условными образами-знаками его внутренних субъективно-идеалистических переживаний, но и теми «иероглифами», которыми написана великая книга мира. И ему были ведомы не только «curiosites infernales», о которых рассказывают торопливо каждому декаденту мелкие демоны, назойливые и, в сущности своей, очень скучные, но и та правда тайная, которую знали немногие избранники – правда о мудрости мира, о том, что свято и женственно.

Верлэн понимал, что дар, врученный ему судьбою, требует ответственности и жертвы. Вот признание поэта:

«Simplement, comme on verse un parfum sur une i'lamme

Et comme un soldat repanci son sang pour la patrie,

Je voudrais pouvoir mettre mon coeur avec mon ame

Dans un beau cantique a la sainte Vierge Marie».

Но кто знает пределы, где совершается то, что мы называем жертвою? И только тот, кто ответит утвердительно на вопрос: «ton amour va-t-il jusqu’a la mort?» – только тот, быть может, причастен жертве. Но эта тема уже вне поэзии.

Верлэн обладал великими ценностями, но один Бог знает, сумел ли он спасти свое сердце и быть достойным того, что ему было даровано. В душе этого поэта, так владевшего тайнами ритма, не было, однако, последней гармонии. Ночь и лунный свет безраздельно владели его сердцем.

«C'est а cause du elair de lune

Que j'assume ce masque noctnrne»…

Так поет Верлэн в стихотворении «А La maniere de Paul Verlaine» в книге «Parallelement».

Чтобы разгадать ночного Верлэна, надо разгадать ночной Париж – не тот Париж растакуеров, где международная толпа жадно пьет, жадно ест и жадно покупает женщин, а тот странный Париж, который некогда возник над Сеной, чтобы изумлять поэтов своей опасной и сумасшедшей красотой.

Как химеры, застывшие на карнизах готических соборов, кажутся необходимыми в этом городе, который знал и черную мессу и католического Христа, так и призраки Парижа, ночные призраки, вызванные луною, близки и необходимы сердцу поэта, быть может, умевшего любить и дневную лазурь. Там в маленьких «каво», которых нет в «Baeuekar’е», вы встретите мечтателей, надевших свои ночные маски, потому что луна светит так, что уже нельзя верить в дневной мир. Пусть эти люди, загипнотизированнные кем-то незримым, не сумеют пропеть нам «романсы без слов», но зато они расскажут о своей жизни, до ужаса похожей на жизнь Верлэна. Они говорят правду, и даже не сумеют солгать, потому что их маски неотделимы уже от лиц, а «ведь, значит же что-нибудь лицо человеческое!» И разве их «подруги», с алыми, как кровь, губами и с зелеными пятнами под глазами, как у натурщиц Ван-Донжена, разве это не те же «прелестницы», которых пел поэт?

Все великое разнообразие Парижа – Париж Notre-Dame, Palais de Justice, Saint-Sulpice, Париж «больших бульваров» и Париж Монмартра – весь этот изумительный хаос древности и современности, провинциальной тишины старинных уличек, и невероятного шума иных площадей – вся эта многоликая химера изменяется ночью и как бы летит во мрак, точно огромная птица с красными глазами: ночной Париж отделяется от земли, от той земли, на которой французский крестьянин работает «в поте лица»; и вот реют во мраке огромные траурные крылья обезумевшей птицы. Если вы мечтатель или поэт и не заснули ровно в одиннадцать часов, как всякий порядочный буржуа, вы замечаете этот полет. И не надо пить абсен, чтобы изведать это головокружительное чувство. Все пьяно вокруг, потому что темные каштаны, золотые вывески кафе, вопли автомобилей и ропот насмешливой, утомленной и отчаявшейся толпы – все говорит внятно о конце и гибели. А разве предчувствие всемирного падения не опьяняет? И разве падение в нашем пьяном и слепом сердце не кажется нам полетом? И уже нельзя вспомнить о тех днях, когда была уверенность в чем-то. В одну из таких ночей Верлэн записал певучие строки:

Je ne vous plus rien,

Je perds la tueuioire

Du mal el du bien…

Какая-то незримая рука ласкает усталого поэта. Он засыпает предсмертно в глубине погребка, куда доносится шум ночного Парижа. И вот уже невнятны ему земные звуки: «Silence, silence»…

Загрузка...