XIII

У подъезда Надежда Михайловна сказала, не оборачиваясь:

— Зайдем ко мне. Вы, верно, голодны?

Щетинин, отпустив кучера, пошел за нею с сердцем, полным неясных предчувствий.

Его близость, слова любви, бессильные объятия и поцелуи, похожие на укусы, мучили ее. Она знала, что наутро встанет с болью в затылке некрасивая, постаревшая с возбужденными нервами. Но ее толкала жажда отдаться ему и, таким образом, освободиться от его власти. Ее женская гордость непрерывно оскорблялась им и теми надеждами, которые она возлагала на него.

Офицер тоже знал, что опять наступит мучительная ночь. Роковое предопределение толкало его к актрисе. И в то же время непонятный гадливый, необъяснимый страх, отдававшийся душной тяжестью в мозгу, парализовал его. Мучительный кошмарный разлад тяжело обрушивался на него и медленно сжигал их любовь. Он купался в двойной муке, страдая сам и видя ее страдания, и таким образом развивал и приближал к себе ту болезнь, о которой никогда не думал и которая быстро и окончательно развязала запутавшийся узел.

За темным стеклом входной двери посветлело, и показался заспанный лохматый швейцар в рыжем пальто, насквозь прохваченный сонною одурью, которая шатала его из стороны в сторону. Он приветливо поклонился и шатаясь отправился досыпать свой деревенский сон.

В ту зиму было в моде интересоваться стариной, и в квартире актрисы висели пожелтевшие выцветшие фотографии неизвестных людей, дагерротипы и миниатюры в старинных наивных рамках. На пол были брошены ковры и шкуры, такие мягкие, что в них тонула нога.

Актриса ушла к себе и вернулась в черном траурном платье из пьесы, в которой играла молодую вдову, верную памяти мужа. Траурный цвет, поздний час, чувство голода и присутствие мужчины, который причинял ей боль, настроили ее меланхолически. Невидимые люди, для которых она играла свою жизнь, теперь говорили: «Она была чертовски интересна в тот вечер». Потом как-то выходило, что она умерла, и что те же невидимые люди вспоминают о загадочной актрисе, которая так рано сошла в могилу. Ее образ окутан поэзией и сливается с образами великих актрис, о которых теперь говорят за кулисами.

— Я велела затопить в гостиной, — сказала она. Ей казалось, что поздний огонь печки придаст оригинальность ее загробному образу.

— Зачем будили девушку? — заметил равнодушно Щетинин.

— Выспится. Завтра будет храпеть до полудня, — ответила поэтическая тень умершей актрисы.

Она почувствовала, что сделала промах и спугнула ангела ночных настроений. Ей стало досадно на себя, сделалось грустно. Актриса, опустив длинный веки на свои огромные глаза так, что был срезан зрачок, начала говорить о том, как будет играть Катерину в «Грозе»:

— Катерина — белая лебедь. Брови низко над самыми глазами. Глядит перед собой, не видит. Голова покрыта платочком по самый лоб, как носят староверки в волжских деревнях. Руки сложены, крест-накрест. Пальцы длинные, бледные. «А еще любила я в церковь ходить». Говорит грудным голосом, негромко, но если запоет, то задрожишь. Платье длинное, темное, спереди на мелких-мелких пуговичках. Смеется в себя. Вот Катерина!

Она говорила мягким грудным голосом и, рисуя Катерину, не то изображала себя какой будет в гробу, не то вспоминала где-то виденную икону. «Она первая русская актриса», — сказали невидимые люди, которые непрерывно восторгались ею. У нее захватило дыхание от этого мнения и от всего пережитого за последние два месяца. Как в тумане, вспомнились итальянские песенки и деревни, виденные через окна отелей. Слезы покатились по ее лицу. Она отодвинула тарелку и встала.

— Я люблю Россию. Я умру без сцены, — сказала она первое, что пришло на ум.

То, что она говорила по-прежнему казалось Щетинину лживым и неинтересным, но в каждом ее слове, в каждом движении, как зерно в скорлупе, было спрятано нечто ценное. Точно перед ним были две женщины — одна в другой и, непрерывно убивая первую, он отыскивал вторую, прячущуюся. Но так крепко переплелись спрятавшись одна в другой обе женщины, что не хотелось ничего изменить.

Когда она говорила о Катерине пониженным голосом, который пленял Щетинина, он думал, что опять воскресла Зиночка Болтова и воплотилась та, которая была до Болтовой и которую никак нельзя припомнить.

— Я полюбил тебя на всю жизнь, — сказал он актрисе, идя за ней в гостиную. — У меня одно желание: умереть с тобою.

Молодая вдова была верна памяти мужа… Молодая вдова в черном траурном платье забралась с ногами на широкий мягкий диван, протянула тонкую руку с отточенными ногтями и сняла со стены гитару, украшенную цветными лентами. Опустив большие бледные веки, которые обрисовали выпуклость глазного яблока, Надежда Михайловна тихо пощипывала струны. Сонное пламя печки, кидающееся в стороны, красноватым светом освещало лицо и руку.

— Потушите свет, — сказала актриса.

Щетинин выключил электричество. Актриса запела; задрожали непрерывным дрожанием струны, басовая были спущены с колок, и легкая нестройность придавала напеву своеобразное чарование.

Актриса запела о бабе-жнице, которая задремала в поле на снопах. Желтое поле, вчера колосившееся, теперь сжато; раздвинулась даль, стало выше небо, дальше лес; теперь видны овраги и балки и две старые трехсотлетние липы, стоящие среди ровных пространств с незапамятных времен. Зашло деревенское солнце, мягкими зигзагами низко носятся мотыльки, потемнел восток и, гоня перед собою грусть и непонятную ласку, повеял вечерний ветер незаселенных земель….

То-то наша бабья доля,

Глупость на-аша…

Актриса пела вполголоса длинным медленным речитативом, который ломался в колене и дрожью отзывался в струнах. Сонное пламя печки освещало ее: непривычные, не городские слова летали по комнате. Точно жаловалась та вторая, прячущаяся женщина; теперь Щетинин знал ее: это была русская баба, она жала поле, и устав, задремала на снопах…

Неожиданно понял он то, чего не понимал всю жизнь: что радость и волнение при созерцании пейзажа есть радость от ожидания встретить там женщину; что тоска, наполняющая сердце при виде лесов, полей и заката, есть тоска по встрече с женщиной; что родные пейзажи, родная трава и шорох родных деревьев милы тем, что смутно ждешь встретить женщину своей крови, своего народа… Цветные ленты свисали с грифа ненастроенной гитары и медленно колебались, будто от дуновения вечернего ветра незаселенных земель, который гнал перед собою тоску и ласку неосмысленной молодости.

— Как хорошо… очень хорошо, — прошептал он благодарно.

Актриса откинула гитару и заломив руки, прикрыла лицо. Он опустился перед нею на колени, лег щекой на черное, слегка шершавое платье и говорил:

— Веришь ли мне? Знаешь ли, люблю тебя? Конечно, веришь. Но ты не любишь так, как я хочу, Надя.

Не отнимая рук, она глухо ответила:

— Не умею.

— Я чувствую, что не любишь. Это от того, что до меня были другие. Я не упрекаю, избави Бог, а жаль…

— Да, что ж делать? — сухо и недовольно сказала актриса, пожав плечами.

Она не отнимала от лица длинных пальцев с крашенными ногтями. Он поцеловал ее колени и сказал, не поднимая головы:

— Выходи за меня замуж.

Так как она не ответила, он повторил серьезнее и просительнее:

— Выходи за меня. Ты будешь богата и ни от кого не зависеть. Я тебя не стесню ни в чем.

Он прижался к шершавому платью молодой вдовы, верной памяти мужа… Вдруг почувствовал, что рука актрисы легла на его низко остриженные волосы, захватила их и рвет. Он поднял голову, и ему показалось, что она быстро изменила выражение бледного, злого лица. Он удивленно спросил:

— Что такое?

Актриса отняла руку. Она вспомнила пурпурные закаты, обещавшие счастье, свое осеннее лиловое платье и коричневую шаль. Показалось, что тогда она была красива, молода, с расширившимся сердцем девочки, в которое проникла короткая любовь.

— О, Господи, — вздохнула она.

Надежда Михайловна сбросила с себя вид и переживания молодой вдовы, засучила рукава и тонкими руками, которые казались холодными и девичьими, обняла его за плечи.

— Ты любишь? — спросила она, приникнув лбом к его лбу. — Любишь?

Ее глаза потемнели, лицо порозовело.

Он старался не глядеть на белые девичьи руки, приник к ней жадным широким ртом и почувствовал на губах острый укус. Он закрыл глаза.

— Надя, — сказал неслышно. — Жизнь моя…

— Хорошо тебе? Хорошо, мальчик? — спрашивала она, наклоняясь над ним и кончиками нервных тонких пальцев касалась его щек, век и ушей…

— Зачем ты мучишь меня? — говорила она, понизив голос до страдальческого шепота, и ему мерещилось, что ее слова продираются сквозь гущу духов, шуршанья платья и того тяжелого дурмана, который непонятно напоминал черемуху. — Я жду тебя два месяца… Если бы ты захотел, то я отдалась тебе в первый вечер… Зачем ты играешь мной? Как все было бы прекрасно, мальчишка мой, солнышко золотое… Не любишь меня? Не хочешь? Закрой глаза… Закрой… Любовь моя…

Она говорила таким же тоном, каким произносила подобные слова на сцене, от чего, впрочем, они не теряли в искренности. Но Александр Александрович не видел ее в театре и не мог знать этих интонаций. Она медленно склонялась над ним с расширенными глазами, искаженным лицом и розовой краской бесстыдно зардевшихся щек; актриса не замечала его бледности и не могла понять тех ощущений, которые дурманом обволокли его мозг.

— Почему ты не укрепил мою любовь? Почему все так быстро ушло?.. Кричи на меня. Делай что хочешь. Милый, милый!

Сквозь полуопущенные в изнеможении ресницы он увидел хищное, тонко-развратное лицо, расстегнутый ворот черного платья, голые руки. Но прежний непреоборимый страх и гадливый ужас парализовали его.

— Надя, — застонал он. — Надя, — и бессильно протянул руки.


Она лежала на широком диване, лицом к стене, вытянувшись во весь рост, и длинные худые ноги касались брошенной гитары. Актриса не шевелилась, и вся ее поза выражала злобную холодность женщины, которая осталась неудовлетворенной.

Он сидел, согнув углом ноги, и говорил, проводя рукой по своим низко остриженным волосам. Огонь в печке перестал метаться и деловито жрал красные дрова. Глаз привык к полутемноте; горестно стучало, устав, сердце.

— С детства женщина представлялась мне возвышенной, благородной, каким-то идеалом. Но женское тело я долгое время не мог без отвращения видеть. Однажды в деревне я подсмотрел как купались пять девушек и упал в обморок. Ты слушаешь, Надя?

Актриса не пошевелилась. Офицер волнуясь продолжал:

— Трудно объяснить, но женское тело представляется мне очень низменно устроенным; меня волнует несоответствие. Воображаешь совсем другое… Не о красоте речь, а обо всем устройстве тела. Самая удивительная красавица жалка, мизерно гола… Лицо женское красиво, полно выражения, если даже неправильно. Но тело, грудь, ноги — это просто насмешка над женщиной…

Он отошел от дивана и стал глядеть на притихший огонь печки.

— До сих пор не могу примириться. Чем больше люблю женщину, тем глубже чувствую. Неужели, действительно, она так мизерна, обижена, похожа на тех девок, которые купались у нас в имении? Думаю: как сама не видит? Зачем показывает себя? Мне и жалко, и гадливо. Голое женское тело гнусно… гнусно…

Он несколько раз с глубоким убеждением повторил это слово.

— Когда увидел тебя, уж я знал что случится. Помнишь, я сказал: не хочу тебя. Но это я хитрил. Не надо было меня будить. Только с проститутками я мужчина, потому что не думаю о них — мне безразлично. Когда ласкаю тебя, мне представляется, что делаю тебя проституткой — прости, пожалуйста.

Он подошел и наклонился над диваном, пытаясь заглянуть ей в лицо.

— Перед тобою я чувствую себя ребенком, Надя. Я знаю, что ты много пережила, но для меня ты чистая девушка. Прости, Надя, единственная…

Он хотел дотронуться до ее руки, но она отдернула ее, словно почувствовала прикосновение гада.

— Уйдите, — промолвила она, глядя в стену.

— Надя…

— Уйдите, — повторила она.

— Я прошу тебя. Ты…

— Уйдите же! — нетерпеливо оборвала Надежда Михайловна и, сделав движение, нечаянно толкнула ногой лежащую на диване гитару, отчего та издала низкий гулкий стон.

Его сердце упало, как будто ударили по нем палкой.

— Когда я тебя увижу? — спросил он и пошел в переднюю, где в углу сиротливо стояла его огромная плоская сабля. Возясь с нею, он услышал как актриса встала и, простучав знакомым стуком несколько шагов, убежала в спальню. Потом услышал истерический хохот, смешанный с рыданиями. Холод тронул его плечи, он принялся стучать в запертую дверь.

— Отоприте, прошу вас… Не могу же я вас так оставить… Надя, умоляю…

Изнутри злобно крикнули:

— Если вы сию минуту не уйдете, я пошлю за швейцаром.

Офицер прошел в гостиную и в глубоком безмолвии просидел около часу. Огонь печки давно погас, светило жесткое электричество; он видел, как остановились часы на столике, подделанном под старинный. Потом поднялся и вышел, бесшумно притворив за собою дверь. Спускаясь по темной лестнице, он почувствовал, что в одном месте ныли корни волос и припомнил, как больно дернула актриса. Теперь это было точно поздняя ласка. Он прислонился к перилам, упав головой на руку.

Заспанный швейцар в рыжем пальто осветил лестницу и, шатаясь от снов, переполнявших его мозг, пошел отпирать двери.

Городовой, стороживший эту дикую молодую безнадежно-ушедшую ночь, отдал честь. Офицер дружественно крикнул ему:

— Который час?

— Двадцать минут пятого, ваше высокородие, — ответил темный городовой.

Ночь шла. Мирно светили фонари. Город спал своим необъятным каменным телом.

Загрузка...