XXXI

Слязкин выписался из больницы, но был слаб и поправлялся медленно. Едва окрепнув, он начал свои разъезды. Всюду его ждало разочарование. Долгих задушевных бесед, которых так жаждала его одинокая, пористая душа, не было. Сырейский, либеральный чиновник на службе правительства, почти не понимал, о чем Слязкин говорит и, кося глазом, возвращался к рассуждениям о парламентаризме и Англии. Художник Зеленцов, играя своими необыкновенно выхоленными женственными руками, внимательно смотрел своими белыми пустыми глазами, улавливая из разговора только то, что имело отношение к его полотнам и что так или иначе доказывало его талант.

Слязкин обстоятельно рассказывал о том, что с ним произошло, сообщал об иске, на всякий случай уменьшив цифру, некоторые завидовали ему, другие говорили, что он продешевил и советовали увеличить сумму; хотя называемая сумма была ниже требуемой им, приват-доцент начинал волноваться, нервничал и обратный путь совершал в вагоне трамвая.

Всюду люди говорили совсем не о том, о чем, по глубокому убеждению Слязкина, должны были говорить. Снова представлялось, что они прячут что-то про себя и притворяются. Не может быть, чтобы они не ждали пророка, не думали о фундаменте жизни, о бессмертии и о том, что не переставало буравить его мозг день и ночь. Скорбь овладевала им. Выходило, что никому не нужно выздоровление приват-доцента Слязкина; никто не жаждет его слов и, вероятно, не поинтересуется и его записками — когда они будут закончены. Кто поручится, что, если наконец явится пророк, его не побьют камнями?

— Маломеры, обвешивающие своего Бога, — бормотал Михаил Иосифович, горько щуря правый глаз и кривя лицо. — Дворники мыслей, рабы рабов своих.

Ему представлялось, что после его болезни число «маломеров» увеличилось. Они были всюду, выходили из всех дверей, шли сплошной толпой, толкались и громко разговаривали. Он не понимал, что это увеличение было кажущееся: перенесенное потрясение обострило его глаза и отточило чувства. Еще более одиноким ощущал он себя на земле и один на один стоял со своей тяжкой и непонятной мыслью.

После смерти Колымовой он почувствовал приязнь к доброму отцу Механикову, но избегал его, так как священник напоминал ему другого священнослужителя, который; в качестве свидетеля подписал его духовное завещание. А об этом батюшке с яблочком он не любил вспоминать, стараясь вытеснить его из памяти: он мешал ему быть наедине со своей большой думой.

Близилось лето — самое неприятное для Слязкина время. Он не хотел замечать безмерно разросшихся дней и немую загадку надвигающихся белых ночей. Поздно снял он свою шубу, заменив ее непомерно широким пальто. Но со своим мохнатым, старомодным цилиндром он так и не расставался… Пустым и ненужным временем казалось ему лето: все разъезжаются, прячутся дальше, никак нельзя добиться их адреса. Еще труднее узнать: где же наконец они собираются и где говорят о секрете жизни? Самому тоже надо куда-то уехать, отыскать на этой огромной планете какое-то свое местечко… Скорее бы осень!..

Кругом говорили о летних планах; знакомые спрашивали приват-доцента:

— А вы куда собираетесь?

— Само собой — в Палестину. Я давно дал себе честное слово быть в Палестине, — отвечал он. — Пожалуйста, плюньте на меня, если я не сдержу этого слова.

Еще одно воскресенье разъезжал он по городу. Но напрасно поднимался по лестницам и звонил к знакомым: почти все покинули город. Тут Михаил Иосифович увидел, что солнце давным-давно растопило снег, давно уже появились листья на деревьях, сделалось жарко, шумно, пыльно, и над землей нависло ясное голубое небо.

— Видно, ехать, — с тоской сказал себе приват-доцент.

Ему хотелось остаться где-нибудь поблизости, но он так горячо и искренно рассказывал всем о Палестине, что нельзя было не ехать. Слязкин представил, себе, что его ждут отели, вагоны, пересадки, вереницы пустых чужих лиц, а главное, расходы и рассердился на себя.

— Тянут его за язык, извините меня! — сказал он себе с деликатным укором, потому что в глаза никогда не кричал на людей, которых знал.

Он еще подождал, но лето не проходило, и приват-доцент взял заграничный паспорт. Если бы кому-нибудь, кроме таможенного чиновника, удалось заглянуть в его рыжий облезлый чемодан, то он, без сомнения, подивился его содержимому, а особенно тому, в каком порядке были уложены вещи: рядом со старым еврейским молитвенником лежало евангелие на древнеславянском языке с золотым обрезом и в новеньком переплете; тут же зубная щетка и мыло, портрет Колымовой в дешевой рамке, чековая книжка и деловые бумаги, карта Палестины, Ренан на французском, несколько писем Кирилла Гаврииловича, бритва, путеводитель по Швейцарии и «талес» покойного отца, пахнувший райским яблоком так сильно, что рядом лежащие носки, ночные сорочки и другое необходимое белье пропиталось этим нежным запахом востока. Но в этом кажущемся беспорядке, если вдуматься, был особый порядок, чего, конечно, не понял таможенный чиновник!..

Раз решившись поехать в Палестину и потратившись, Михаил Иосифович внутренне использовал новое положение вещей и искренно начал чувствовать себя довольным; он говорил о Палестине с такой убедительностью и энтузиазмом, что многих заразил своей верой…

Не доезжая границы, Слязкин решил провести субботний день в городе, где родился и где протекло его серое незавидное детство. Там жили его родственники: брат портной, старшая сестра с кучей детей, двоюродные братья… Он остановился у брата. Субботний стол был сервирован с убогой чистотой, которая тронула Слязкина до слез. Знаменитого брата из столицы усадили на почетное место, собрались все родственники, человек двадцать, и слушали его. Мирно горели субботние свечи в старых серебряных подсвечниках, которые были старше самого старшего за столом. Рыба была такого же вкуса, как двадцать, тридцать и сорок лет тому назад. Казалось, не было этих длинных страшных грешных сорока лет, время потекло назад, на землю сошла святая суббота, и сейчас в двери войдет отец.

— Как жаль, что с нами нет Яшевского, — проговорил Михаил Иосифовичу и его голубые глаза блеснули волнением. — Он сказал бы нам.

— Что сказал? — спросила сестра. — Возьми еще кусок.

Сердце Слязкина заныло меланхолической болью, он оглянул длинный стол с родственниками и ответил.

— Что сказал? А! Он сказал бы нам о святой субботе, которая сжимает клещами сердце как… как предчувствие духа Божьего. Он сказал бы нам об этой скромной белоснежной скатерти, которая есть символ Его чистых одежд… Друзья мои, — продолжал Слязкин и судорога перехватила его горло. — Дорогие друзья мои! Мне представляется … ммэ… мне так представляется, что мы сидим на брачном пиру… Und da ist die Braut, um die wir tanzen… Я как будто праздную с вами… праздник Пасхи, первый праздник свободы… свободы… и Бог вокруг нас бродит на цыпочках.

Он умилился, заплакав в ожидании тех слез которые вызовет его речь. Но все были спокойны и никто не плакал.

Сестра, помолчав из деликатности, сказала:

— Почему же ты не берешь еще? Кто этот господин Яв… Яш… как?

Слязкин искал по всем карманам носовой платок, попутно выгружая из них всякую дрянь, и не найдя, высморкался в белоснежную субботнюю салфетку, чему, впрочем, никто не удивился.

На другой день задолго до того, как показались звезды, он уехал. Его проводила на вокзал одна только двоюродная сестра; он едва смотрел на нее, почему-то решив, что она нечестная. Подоспел поезд: Слязкин подставил ей свою бритую щеку, вскочил в вагон и не показывался в окне, пока не услышал свистка.

Рядом с ним сидел студент; Михаил Иосифович сказал ему:

— Я еду в Палестину, потому что только там возможно возрождение из мертвых. Вчера я провел чудеснейший вечер в моей жизни. Я буквально ожил. Это было как бы подготовкой к моей Палестине, и Бог бродил вокруг на цыпочках.

Через пять минут он говорил:

— Что может быть ужаснее родственников? Меня чуть не обобрали. После моей смерти вы получите все, пожалуйста; но сейчас позвольте мне видеть свет и людей. Я думал навестить моего покойного отца… на нашем чудесном кладбище… и посмотреть те улицы, где когда-то в детстве мне был дан предостерегающий знак… Какой знак! А! Но я принужден был бежать без оглядки… ohne mich umzuschauen! Скажите, пожалуйста, кто выдумал родственников? — спросил он, недоуменно разведя руками и стукнув ногами.

— Я думаю, Дарвин, — ответил студент, посмеиваясь и удивляясь странному пассажиру.

Слязкин крякнул от удовольствия.

— А! — воскликнул он. — Превосходно. Было бы чудесно, если бы мы могли вдвоем провести лето. Положительно, ваше лицо кажется мне знакомым. Не встречались ли мы в Самаре?

Студент через две станции вышел. Слязкин простился с ним, как с лучшим другом.

— Я вам непременно напишу обо всем, — кричал он вслед студенту.

Переехав границу, Михаил Иосифович почувствовал себя затерянным в огромной чуждой толпе «маломеров». Все так уверенно, так откровенно, так беззастенчиво-обнаженно делали свой маленькие, будничные дела — продавали, покупали, носили, ездили, шумели, — что начинало казаться будто и впрямь нет ничего более важного, чем эта нелепая суета. Все, к чему бы ни прикасался Слязкин, куда бы ни пошел, имело свои строго выработанные формы, и за это надо было заплатить столько-то и столько. Так казалось Слязкину, потому что он поневоле сталкивался с наружным средним слоем общества, не имея возможности добраться до вершин, которые почти недоступны чужеземцу.

В Вене, в номере гостиницы он до вечера пролежал в обмороке, — а, может быть, спал — он не знал этого. Очнулся, когда уже было темно, и где-то внизу невероятно гремели тарелками. Весь вечер он просидел на берегу Дуная. Мучительная тоска раздирала его. Все вокруг было непонятно и чуждо: чужая речь, чужие звезды, чужая скамья. Только ночной воздух был нежен… Никогда, в самые долгие зимние вечера на родине, когда обдумывал куда пойти, никогда не был он так безвыходно одинок. Если придет пророк, то и он не найдет его здесь, в чужом городе, на берегу мутного Дуная.

Приват-доцент вернулся в гостиницу поздно; швейцар поклонился. Подняв черную трость с серебряным набалдашником, Слязкин сказал ему по-немецки:

— Когда появится пророк, вы здесь первые побьете его камнями.

Швейцар еще раз поклонился.

На утро Слязкин поехал к профессору К., известному юристу, чтобы посоветоваться относительно своего иска к Щетинину. Крупный, чистоплотный, сдержанный профессор не удивился визитеру. Гость долго сидел и рассказывал о России, кстати осведомившись знает ли профессор Яшевского? Когда профессор сообщил, что не знает, гость сказал:

— Если появится пророк, вы здесь первые побьете его камнями.

На это профессор, сдержанно улыбнувшись, умным, розовым лицом ответил:

— Это не случится потому, что даже пророк охраняется нашими законами…

— Удивительно! — восхитился приват-доцент. — Вы положительно устанавливаете совершенно новую точку зрения, — и встал.

— Это стоит двадцать крон, — спокойно заметил знаменитый юрист.

Слязкин крякнул и заплатил; час спустя он сидел в кабинете профессора по внутренним болезням. Знаменитый врач выстукивал худое, изможденное тельце Михаила Иосифовича; тот дрожал, несмотря на жару, и говорил:

— Извините меня великодушно, но ваш знаменитый юрист, профессор К., попросту дурак. Извините меня! Он хочет пророка оградить своими законами.

Врач отвечал:

— Вдохните… Глубже… Так… Еще раз…

Через неделю приват-доцент Слязкин официально считался женихом; невеста была очень юркая и очень опытная девица с красивыми воровскими глазами. Моложавая мать казалась ее старшей сестрой; у нее тоже были воровские глаза, и при разговоре с посторонними она опускала их, глядя на пол.

Слязкин писал Кириллу Гаврииловичу, на Волгу, восторженные письма:

«Предчувствие меня не обманывало: положительно для меня занялась заря новой жизни. Вы скоро узнаете тайну, которая буквально ошеломит вас. Судьба моя определилась навеки. Между прочим, и здесь, и в глухой провинции я говорил о вас, с той любовью, которую вы неизменно заслуживаете, и всюду ваше имя вызывало живой интерес. Я бесконечно радуюсь этому, как за наше общее дело. Новый пророк первым делом благословит женщин, ибо он войдет через ворота красоты».

Еще через две недели Михаил Иосифович покинул Вену и проездом в Палестину — остановился в Интерлакене.

Здесь он познакомился с католическим епископом. Это был дородный упитанный господин с крупным жирным лицом, без малейших острых углов. Он был похож на большую голую жирную гусеницу ивового древоточца. Беседовали они на французском языке и быстро сошлись. Умный епископ почуял в своем русском друге живую, жадную душу. Казалось странным, но на земле у Слязкина не было более близкого существа, чем этот рыхлый, близорукий человек, фамилию которого он поминутно забывал. Часто бродили они вдвоем, и иностранцы дивились странной паре.

Слязкин рассказывал епископу про Колымову, едва сдерживая слезы волнения.

— Я не расстаюсь с ее портретом ни на одну минуту, — сказал он. — Она всюду со мною, я везу ее в Палестину. Я сейчас вам покажу.

Он живо поднялся к себе в номер и вернулся с портретом.

— Что за удивительное лицо! — начал Слязкин закрыв глаза, словно собирался петь. — Светлый ангел поцелов… ммэ…

Вдруг, к величайшему изумлению епископа, приват-доцент вырвал из его рук карточку и трижды энергично плюнул:

— Тьфу! Тьфу! Тьфу! Это совсем не та. Действительно, в Вене я вставил в эту рамку другую карточку. Представьте себе: эта девушка была моей невестой! Я спасся в последнюю минуту, но эта история стоила мне свыше двухсот крон. Когда явится новый пророк, — а он уже бродит вокруг на цыпочках, — он первым делом проклянет женщин, извините меня, пожалуйста.

Однажды вечером, сидя на террасе отеля и слушая далекую нежную музыку, приват-доцент, чтобы сделать приятное епископу, сказал:

— Я не могу дольше жить в культурном мире среди безбожной интеллигенции. Я мечтаю — я положительно мечтаю уйти от мира и остаток своей жизни провести в монастыре.

Он ясно и умильно поглядел на собеседника.

— Благая мысль, — отозвался епископ, похожий на гусеницу.

— Я не знаю, как это осуществится практически. Кажется, необходимо сделать пожертвование?

— Церковь принимает добровольное жертвование, — качнув головой, согласился епископ.

— Много дать не могу, потому что я человек небогатый. В тиши монастыря я писал бы свои записки. Потому что дольше не могу быть с Яшевским. Разумеется, вы ничего о нем не слышали?

— Благое дело, — подтвердил священник. — Я к вашим услугам в любое время, дорогой друг.

Меланхолически свистела флейта далекого оркестра, изнывали мужской страстью скрипки… Слязкину мерещился мирный покой и то место, где он наконец будет у себя.

— Я все больше и больше думаю об этом, — сказал Слязкин, глядя детскими умными глазами. — В католичестве есть то, чего нет ни в одной религии — буквально! Может быть, осенью я вам дам более положительный ответ.

В том же отеле появился среднего роста пожилой господин с большой лысиной, острой бородкой в золотом пенсне. Он припадал на левую ногу, был похож на стареющего жуира и говорил с польским акцентом. Слязкин присмотрелся и узнал своего старого товарища по гимназии — Пржеховского.

— Извините меня, monsieur, что я обращаюсь к вам незнакомым образом, — сказал ему Михаил Иосифович. — Но я безусловно убежден, что мы с вами на «ты».

Пржеховский шумно и лживо обрадовался другу. «Ты» возобновили. Выпили вина.

— Чем ты занимаешься? — спросил Слязкин. — Но прежде, чем ты ответишь, позволь тебя поцеловать.

Они поцеловались, причем Пржеховский, обнимая друга, почувствовал непонятный для него запах райского яблока. Старый жуир поправляя золотое пенсне, ответил:

— Я бросаю камни.

— Ты бросаешь камни — чудесно! — восторженно согласился Михаил Иосифович, ничего не поняв и предполагая, что это какая-то аллегория.

— Я бросаю камни в реку, — продолжал поляк. — Мне сдан подряд очистить реку от камней. Я вынимаю их в одном месте и бросаю в другое — те же камни.

— Те же камни! А! — крякнул приват-доцент.

— И так я работаю восемнадцать лет. Все камушки чисто-начисто вымыты.

— Удивительно! — восторгался Слязкин. — Я никогда ничего подобного не слышал. Одни и те же камни!

— Не привозить же мне новые. Они то выше, то ниже течения, а реку надо чистить.

— И выгодно? — прищурившись спросил Михаил Иосифович.

— О, очень! — ответил улыбаясь поляк. — Очень — если бы не было на свете женщин. Сейчас я ищу компаньона, чтобы продолжать дело.

— А много нужно? — осведомился, крайне заинтересовываясь, Слязкин.

— Нет. Тысяч десять — двенадцать. Золотое дно.

— Каменное! — поправил ухмыляясь Слязкин и умиленно продолжал:

— Может быть… может быть, осенью я дам тебе более положительный ответ. Потому что осенью я должен получить крупную сумму денег. По этому поводу я специально поехал в Вену к знаменитому юристу К. Ты просто меня спасаешь. Какие удивительный встречи бывают на свете! Меня словно тянуло сюда.

— По рукам, пане? — сказал старый жуир и протянул через стол свою уже поблекшую, насквозь грешную руку…

Свистели меланхолические флейты, томно звала виолончель, изнывали мужской страстью скрипки. Потом музыка замолкла.

Над черными горами стояли, словно отчеканенные, резкие крупные звезды. Все улеглись, и благостный торжественный покой все шире и глубже шел по вселенной как первое предчувствие и веяние мощной, величественной жизни, которую невозможно вообразить…

Загрузка...