XXVIII

Вскоре, после своего водворения в больницу, Михаил Иосифович Слязкин узнал, что экипаж, изуродовавший его, принадлежит Щетинину. Об этом ему сообщил Нехорошев, вызвавшийся вчинить Щетинину иск за потерянную Слязкиным работоспособность. Приват-доцент сейчас же начал стонать громче и, подумав, потребовал пятьдесят тысяч. Нехорошев нашел цифру несколько преувеличенной и посоветовал «для первого раза ограничиться десятью». Слязкин стоная накинул еще две, сообразив, что за процесс Нехорошеву должен уплатить Щетинин, а не он; кроме того, приват-доцент рассчитывал также удержать давнишний должок Нехорошева, иначе, конечно, доверил бы процесс другому лицу. С этого дня Михаил Иосифович начал больше жаловаться, чаще беспокоить врачей и покрикивать на прислугу.

Через несколько дней Нехорошев сообщил ему о внезапном умопомешательстве офицера, прибавив, что это обстоятельство не меняет дела, так как убытки можно взыскать: опекуном больного назначен его старший брат, Николай Александрович, полковник, на днях приехавший. Слязкин внимательно выслушал Нехорошева и заметил:

— Никогда не знаешь, где найдешь и где потеряешь. Для меня начинается новая жизнь, но… ммэ… меньше пятнадцати тысяч я теперь не возьму.

Его самочувствие улучшилось, он вкусно ел и пил, причем находил, что в больнице непомерно дорого, и за глаза бранил своего приятеля, доктора Верстова. Вынужденное безделие томило его. Он даже начал диктовать сестре милосердия свои записки, которые начинались так:

«Я жил в эпоху повального неверия и развала принципов этики. Мои глаза видели гниение и тлен, а уши слышали стенания и вопли. Бог бродил вокруг на цыпочках».

Дама в золотых очках со строгим добрым лицом объяснила ему, что у сестер мало времени, посоветовав пригласить в секретари какого-нибудь бедного студента. Слязкин крякнул, восторженно поблагодарил за благую мысль, и с тех пор записки не подвинулись ни на шаг; начатая рукопись мирно лежала, спрятанная вместе с молитвенником.

Слязкин мечтал о том, как в первое же воскресенье возобновит свои объезды знаменитых людей. Теперь, когда выяснилось, что он не женат, его прежние хлопоты окончательно теряли всякий смысл. Неохотно расставался с мыслью о разводе: слишком много надежд было с нею связано. В конце концов он и сам поверил, что после развода — с женщиной, на которой не был женат — наступит светлая полоса жизни, в которую он войдет обновленным и безгрешным. Но новая идея, внушенная Нехорошевым — иск в пятнадцать тысяч — с успехом заменяла погибшую мечту о разводе. Опять можно будет ездить, хлопотать, расспрашивать, говорить с людьми, все слышать, все видеть. Они что-то знают и только скрывают от него; теперь они будут откровеннее, так как он богат… Богатых любят, к богатому большее доверие. Михаил Иосифович предвкушал ряд долгих задушевных бесед с о. Механиковым, художником Зеленцовым, Сырейским и многими другими. О Яшевском мечтал он, как женщина о своем любовнике. Слязкину казалось, что за время болезни он многое узнал и что все эти люди с радостным нетерпением ждут его вдохновенных слов.

«Я скажу им, — думал приват-доцент. — Вот я живу в эпоху повального неверия, когда Бог ходит на цыпочках…»

Он даже стал несколько уважать себя, когда увидел, как охотно посещает его Колымова: вещи и явления в глазах Слязкина не имели собственной цены, а приобретали таковую в зависимости от оценки других.

— Прекрасная моя девушка, — говорил он ей умиленным тоном. — Вы, буквально, спасли меня от верной смерти. Все меня покинули, заранее похоронив. Но это не конец. Бог еще поможет мне написать некролог Яшевского.

При имени человека, о котором он мечтал, как женщина о любовнике, глаза Слязкина делались влажными, он качал головой, щуря правый глаз.

— Это великое имя. Мы должны гордиться тем, что пользуемся его дружбой, потому что это буквально… потому что это так. Если бы он жил в средние века, то, без сомнения, создал новую религию. Я начну свою статью о нем так: «Теперь, когда смерть безжалостной рукой поставила неумолимую точку, мы можем сказать о нем всю правду». Милая моя, чудесная девушка, я знаю только одну женскую душу, которая могла бы наполнить живой водой это пустое сердце. Как это было бы чудесно! — продолжал он восторженно и взял ее за руку. — Я благословил бы этот союз. Потому что светлый ангел поцеловал вас обоих.

Он не знал, что своими словами задевает самую сердцевину ее мыслей. Ей чудились подвиги христианской любви в той новой стране и новой обстановке, которую обещал великий человек. Она видела толпу девушек и молодых женщин; они окружат ее, как сестру. Чужие дети назовут ее матерью.

— Я вечная дева, — тихо произносила Колымова, глядя мимо плеча приват-доцента.

Еще ей казалось, что там она мученически отдаст свою жизнь за новую веру. Кирилл Гавриилович будет ее названным братом, проповедником чистоты и благости.

— Я хотела бы, чтобы меня звали Марией, — неожиданно произнесла она.

Все, что она говорила, было сжато, тесно в словах, почти таинственно. Ее могли понимать только те, кто был с нею всегда и следил за нею даже издали. Ее слова звучали верой и настойчивостью, не вяжущейся с ее внешней мягкостью. С необыкновенной силой сливала она свое духовное существо с существованием других людей.

— Все-таки вы недолговечны, — задумчиво сказал ей однажды Михаил Иосифович. — Такие натуры не могут жить.

На это она улыбнулась своей молчаливой болезненной гримасой, от которой становилось жаль ее. Непонятно соединяла она в мыслях: жизнь в новой стране среди незнакомых девушек и скорую мученическую смерть.

— Все хотят, чтобы я умерла, — промолвила она, усмехаясь в глубокой жалости к себе.

В это утро доктор Верстов и Колымова находились в комнате больного. Слязкин оправился настолько, что сидел в качалке и даже ходил по длинному коридору. Через несколько дней он собирался выписаться.

Колымова уже знала о смерти Сергея. Она болезненно опускала углы губ и была очень бледна. Всю ночь она бредила, разговаривая с обступившей ее толпой печальных девушек.

— Мария! Мария! — кричали ей девушки, простирая руки. — Останься с нами.

Доктор Верстов, скупой на слова, теперь оживленно говорил: близость девушки победила его всегдашнюю лень.

— Случаи, когда люди нечаянно попадают под трамваи, автомобили и экипажи, оступаются на лестнице, падают с площадки поездов и прочее, можно рассматривать, как бессознательное покушение на самоубийство. Если расспросить этих людей, то в большинстве случаев окажется, что у них какая-нибудь крупная неприятность, тягостная забота, их преследует неудача. Организм желает избавиться от назойливой неприятной мысли и ищет смерти. Такие люди, даже с незначительными повреждениями, поправляются медленно. Вообще «нечаянное», большей частью, имеет определенную, хотя и неясно выраженную волю.

Глаза Слязкина заблестели возбуждением, он торжественно поднял палец и волнуясь ответил:

— Вы представить себе не можете, дорогой мой доктор, какую радость приносите мне вашими словами. Вы снимаете с меня страшное бремя. Вы буквально спасаете меня.

В это время служитель Сергей пришел звать доктора, так как в больницу привезли какую-то отравившуюся модистку. Верстов лениво ушел, чем Михаил Иосифович был очень доволен, так как не хотел при нем говорить то, что намеревался: это могло как-нибудь помешать иску в пятнадцать тысяч рублей.

— Я искушал Бога и просил Его: пусть подаст мне знак — сказал приват доцент, понижая голос и обращаясь к Колымовой: — Можно было подумать, что знак подан и мне послано страдание. На самом деле это не так. Я сам бросился под лошадь, сам. Меня никто не толкал. Это я сам. Ведь вы слышали, что сказал доктор. И я здесь не поправляюсь, извините меня. Я только хочу скорее уйти отсюда, потому что они по знакомству дерут с меня втридорога. Я был совершенно беспомощен, и какой-то толстенький черненький человечек привез меня сюда и втравил в расходы. Смешно думать, будто сверху дают знаки — а! Это я сам, конечно.

Слязкин как будто оправдывался не то перед девушкой, не то перед самим собой. Его голубые глаза светло глядели на нее; он был спокоен, уверен и красноречив.

Вернулся доктор и покойно уселся на прежнее место.

— Что с нею? — осведомилась девушка.

— Что? С кем? — переспросил доктор, сделав кисло недоумевающее лицо.

— Той, что отравлялась. Модисткой.

— А! — доктор припомнил, словно его расспрашивали о том, что случилось месяц назад. — К вечеру помрет. Кажется, проститутка, а не модистка.

Елена Дмитриевна внимательно подняла голову.

— Она в сознании? Можно ее видеть?

— Что за интерес? Впрочем, если хотите… Она, кажется, разговаривает.

Оба вышли. Колымова разволновалась. Доктор цинично утешал ее:

— Каждый день штук восемь поднимают. Совершенно не интересная тема. Расстроите себя.

Через минуту Колымова стояла в узкой комнате, до того темной, что в ней с утра горела желтая электрическая лампочка. На черной клеенчатой кушетке, прикрытая одеялом, лежала девушка с сизым худым безбровым лицом и редкими прямыми светло-каштановыми волосами на маленьком черепе. Больная внимательно смотрела на вошедшую.

— Как вас зовут? — тихо опросила Колымова.

— Не хочет отвечать, — громко произнес доктор.

— Как вас зовут? — повторила Колымова и положила руку на лоб отравившейся.

Та громко вскрикнула, заплакав:

— Женя, Евгения Сизова.

Она не видела, как дрогнули веки Колымовой и как та сразу успокоилась, застыв; больная торопливо прибавила:

— Я артистка.

Доктор вышел. Долго стояла Елена Дмитриевна; слезы навернулись на глаза. Она нагнулась, поцеловала Женю и сказала:

— Я сейчас вернусь…

В соседней комнате она написала Нилу Субботину записку, попросила отправить ее и, бледная, почти торжественная вернулась к больной.

— Вы хотите кого-нибудь видеть? — спросила Елена Дмитриевна.

Женя не ответила; Колымова тем же ровным голосом промолвила:

— Он сейчас здесь будет.

Больная вопросительно взглянула на нее, досадуя на боль, которая, как ей казалось, мешала понимать.

— Кто?

— Субботин, — ответила Колымова, печально глядя на нее, и не дрогнула.

Женя пошевелилась, желая подняться; но не было сил; она не сводила глаз с Колымовой.

— Ай, ай, — застонала больная, догадавшись о чем-то, и закрыла глаза.

Колымова стояла возле нее и ждала. Наконец она спросила:

— Вы хотите, чтобы я ушла?

Женя ничего не ответила. Ее лицо с широким ртом еще более похудело, и тощие пряди редких светло-каштановых волос упали на лоб и подушку. Прошло несколько минут, прежде чем она ответила, неясно шепелявя:

— Пусть меня увезут отсюда.

На это Колымова ничего не сказала.

Женя продолжала лежать с закрытыми глазами. Елена Дмитриевна тихо проговорила:

— Простите.

Больная не пошевелилась, как будто не слышала. Она изредка подавленно стонала; не верилось, что она скоро умрет.

Вошла сестра со строгим лицом в золотых очках и поправила подушку. Стоя в изголовье, она отрицательно и сокрушенно покачала головой. Вероятно, Женя угадала ее присутствие, потому что спросила другим тоном:

— Я умру?

Сестра дала лекарство и ушла.

— Простите, — еще раз попросила Колымова и дотронулась до ее худой холодной руки.

Елена Дмитриевна не слышала, как вошел Субботин; по временам она продолжала бредить без слов и не верила тому, что происходило на самом деле. Она несколько удивилась, когда вошел человек в бороде, похожий на Нила, и стал с нею рядом. Они не поздоровались.

— Женя, — позвал голос Нила. — Женя. Что ты сделала?

Умирающая открыла глаза и долго, неподвижно, не произнося ни слова, смотрела на Нила. Потом медленно перевела огромные глаза на Колымову и принялась разглядывать ее упорно, сосредоточенно, холодно. Она словно судила их, и они неподвижно стояли перед нею в ожидании приговора. Казалось, невозможно было уйти или отвести глаза или куда-нибудь спрятаться. Так проходила минута за минутой.

— Нил, — сказала Женя и глядела на Колымову.

Ей трудно было говорить. Между каждым словом, которое она выдавливала из себя, проходило несколько минут. Было видно, с каким напряжением бьется в ней мысль и как упрямо она думает все об одном.

— Я здесь, — произнес Субботин и придвинулся.

Тяжелые огромные глаза, окутанные глубокой неподвижной тенью, уставились на него.

— Так надо, — произнесла больная, почти не шевеля синими губами.

Рот полураскрылся, показались мелкие, отдельно посаженные зубы; она не была в силах закрыть его. В соседней комнате у водопроводной трубы, стали что-то приколачивать.

— Я прочла… письма.

Нил понял, что она говорит о его письмах к Колымовой, которые он писал ей по вечерам и которые, не отправляя, прятал в ящик стола; он почувствовал, что девушка, стоящая рядом, тоже поняла о чем речь.

— Нечаянно… утром… думала, ты вернулся…

Немые, страшно живые глаза, уже не похожие на свежие черешни, неотступно смотрели на них.

— Зачем ты меня… — сказала Женя и не докончила; ей помешала внезапно поднявшаяся боль. Бледная рука задергалась.

— Ты хотел… — произнес рот с мелкими, редко посаженными зубами.

Прошли минуты. За стеной медленно и деловито стучали.

— … показаться… — опять прозвучало в комнате.

Темные, совершенно холодные глаза как будто не знали о чем говорили губы: они только глядели длинно, не умирая, не изменяясь.

— … перед нею… — произнес рот.

Нил и Колымова складывали слова, мысленно связывая их и вдумываясь в смысл. Словно издалека получалась загадочная телеграмма.

Наступила такая длинная пауза, что показалось, будто больная забыла о чем говорит; но, когда Нил окончательно уверился в этом, знакомая складка тронула широкий рот, и неживой голос отчетливо произнес:

— …лучше

Никто из троих не шелохнулся; немые страшно-живые глаза продолжали глядеть на них. За стеной продолжали что-то прибивать.

Медленно избывало однообразное время; оно было наполнено чем-то мощным, горестным и важным. На минуту Женя закрыла глаза, и в комнате словно потухло что-то; пусть уж лучше глядят эти большие, немые, темные глаза! И опять глаза стали глядеть, Женя начала говорит:

— Ты… любишь… ее.

Когда окончила, казалось, что она говорила очень долго, рассказала все: свою жизнь и страдания и добровольную скорую смерть.

Нил нежно взял ее руку, похудевшую в несколько часов.

Опять сказала больная, но уже шепотом:

— Полковник… написал мне… но я не… не… — она не могла докончить и глазами, и всем измученным лицом выразила отрицание.

Нил не смотрел на Колымову, но все время чувствовал — она рядом с ним. Неподвижный длинный взгляд умирающей как бы связывал их вместе. Никогда он не был ближе к Колымовой, чем в эти минуты.

Они не знали, что прошли уже часы. Неожиданно к комнату вошел пожилой высокий человек с цыганским рябым лицом и растрепанными курчавыми волосами; человек был плохо и грязно одет. Впоследствии Нил узнал, что полиция, наведя справки на квартире Жени, известила о случившемся ее отца. Человек с голодным цыганским лицом не посмотрел на дочь и неподвижно уставился в окно, терпеливо и упрямо ожидая смерти Жени.

Больная медленно перевела свой могильный взгляд на вошедшего.

— Па-па, — произнес слабеющий рот.

Человек глядел в окно.

Тогда Женя начала умирать. Тихо угасали огромные глаза, невидимая пленка накрывала их. Вошел доктор — не Верстов, а другой, незнакомый, — повозился с шприцем и стал в головах, скрестив руки. Никто не разговаривал.

Совершенно незаметно умерла проститутка. Ее мутный взгляд уж ничего не видел; она смотрела внутрь себя. Доктор указательным пальцем надвинул веки и придержал, словно в электрический звонок позвонил. Потом он натянул одеяло, и оно сразу сделалось неживым. Колымова поцеловала Женю в мертвый лоб, опустилась на колени и начала молиться. Тогда неожиданно начал говорить рябой человек с цыганским лицом.

Никто не понял того, что он говорил, так как, забывшись, рябой человек произнес свою негодующую, горькую и умную речь на совершенно чужом языке, вероятно, на цыганском. И все же все поняли — даже незнакомый доктор. Он говорил только об одном: люди пользовались его дочерью, пока не убили… пользовались пока не убили… Из всего пережитого Нил ярче всего запомнил безумную речь цыгана над трупом дочери-проститутки.

Колымова вышла раньше него. Нил нагнал ее на улице. Он увидел ее издали в светлом платье и почувствовал, что она ждет. Нил подошел, и она со странной, слабой улыбкой повернулась к нему. Субботин вспомнил свой сон: она в светлом платье, обернувшись, улыбается ему…

Он вздрогнул, озаренный предчувствием счастья.

— Нам нужно поговорить, — сказал Субботин.

Колымова ответила:

— Да.

Он взглянул; она была так близко — бледная, измученная, возбуждающая беспокойную жалость. Руки были прижаты к телу, и локти углом выступали назад.

— Не теперь, — помолчав произнесла девушка.

— Когда? — спросил Субботин.

Она протянула руку, он ощутил ее неумелое пожатие.

— Завтра, — сказала Колымова и стояла перед ним с поднятой головой и опущенными глазами. Края бледных век были оторочены черными печальными ресницами.

Неожиданно она опять усмехнулась своей болезненной улыбкой, точно жалела себя. На ее высокой шее трепеща забилась жилка; в этом было что-то старческое.

Они расстались.

Субботин увидел, что солнце низко, день прошел, и веет вечерним холодом ранней весны.

Загрузка...