XXIX

Наступило ясное утро — хоронили Сергея. Думалось: как произошло, что окончилась жизнь, и маленький гроб, колыхаясь мертвыми толчками, плывет над головами небольшой кучки людей? Как шла нить событий? Как рождалось одно из другого? В тумане прошедшего был виден неясный, неживой призрак Сергея; беззаботно и доверчиво шел он у обрыва жизни. Неизъяснимой трогательностью были полны его слова, движения и поступки — так казалось, теперь, когда уж можно было оглянуться. В воспоминаниях о прошлом хотелось найти какой-либо смысл, какую-нибудь ошибку, чтобы пожалеть или обвинить. Впереди же ничего не было, кроме ровного, ничем не нарушаемого молчания, в котором отсутствовала всякая страсть и мысль.

Покойник уплыл далеко, далеко… Уже острое чувство оглушающей несправедливости заменилось сознанием, что произошло нечто сурово-необходимое. Нельзя было поверить, что в желтом гробу, скрючившись, в холщовой сорочке, лежит на боку маленький мертвый человечек с жалостливым лицом и безмолвно кричит живым. Никого не было и вокруг; покойник ушел, всех покинул, не слышал и не видел ничего.

Медленно шла церковная служба — скорбная, не дававшая ни луча надежды, с тесными каменными словами. Незнакомые люди, облачившись в церковный одежды, кланялись гробу Сергея, кланялись его коротко прожитой жизни и мученической смерти.

Тесной серой кучкой понесли студенты гроб. Подтаявший снег был истоптан, сделался грязно-желтым от глинистой земли. Холодная, как бы слишком глубокая яма, обрезанная прямоугольником, с глыбами мерзлой земли по краям, представлялась последней суровой справедливостью. В весеннем воздухе проплыли тесные слова молитв, но теперь они звучали иначе. Словно вошло в них что-то: воздушная печаль пронизала их.

Начали засыпать могилу. Нил увидел Колымову. Она подняла голову, вытянув шею, как птичка и, раскрыв рот, горько, некрасиво плакала. Ее лицо было красно. Субботин не думал, что она может быть такой некрасивой. Слезы попадали ей в рот: выходило, что ее очень — очень обидели.

Водрузили простой некрашеный крест; Нил карандашом надписал на нем число и год смерти брата. Уже расходились. Студенты молча жали Субботину руку.

Уже Сергей похоронен, и покорная печаль овладела душой. Сделалось мирно в светлом, прозрачном воздухе. Под рыхлым снегом шли во все стороны немые поголубевшие поля. Среди них непробудно дремали люди, и Сергей был с ними; ему хорошо. Мир его памяти.

Вдали среди ослепительно блестевшего снега, черных деревьев и синих теней шла Колымова. Он нагонял ее, она не оглядывалась.

Нил сказал ей:

— В ночь перед смертью он стоял под вашим окном. Вы должны знать кто убил его.

Она не ответила.

— Он умер за нас обоих, — проговорил Нил.

Она не ответила.

— За то, чтобы мы были счастливы, — докончил он и невольные слезы залили глаза; она тоже заплакала, но иначе, чем раньше. Дул влажный, милый ветер. Нил продолжал:

— Неправда то, что вчера сказала Женя. Ты хотела от меня подвига. Я сделал это не для того, чтобы быть лучше в твоих глазах. Ты веришь мне?

— Верю, — помолчав ответила она.

— Но я любил только тебя одну.

Они шли, невольно толкая друг друга, так как с обеих сторон дорогу тесно сжали однообразные насыпи могил. Она слушала, опустив черные, широко расставленные глаза; лицо было бледнее обыкновенного, и волосы слегка растрепаны.

Субботин твердо продолжал:

— На его могиле я говорю: только тебя люблю и знаю, что ты меня любишь. Дай мне руку.

— Нет, — невнятно и скорбно ответила она и опустила голову, так что край английской шляпы прикрыл ее глаза; но вдруг остановилась, заволновавшись; лицо покрылось краской, она сделалась по земному злой, раздраженной, мстительной, точно обманутая горничная.

— Почему ты не ждал? Должен был ждать и не смел уйти на улицу в тот же день. Никогда больше не увижу тебя. Почему ты не ждал! Ты все погубил и потерял все.

— Лена! — в изумлении крикнул Субботин.

— Пошел к другой… к этой, чтобы унизить меня и показать, что из двоих ты выбрал ее. Ведь он знал все это, он знал! Ты не смел этого делать, если любил меня.

— Ты любила его, — сказал ей Нил, и у него перехватило дыхание.

— Теперь все равно. Давно ушла от вас обоих. Зачем писали мне и зачем говорили мне о том, чего не хотела слушать? Я умерла, меня нет.

— Неправда… Лена, неправда! — бессмысленно шептал Субботин.

— О чем нам говорить? Не о чем. Уйдите, я никогда вас не увижу. Боже, как все страшно!

Она заломила руки. Он видел, как нервно задергалась высокая белая шея; впоследствии вспомнил это, и ему показалось, что тонкая шея, вытянутая как у птички, уже тогда говорила о смерти.

Субботин тихо обнял девушку, утешая ее и себя.

— Леночка, — говорил он, — видит Бог, не унижал тебя, и не хотел возвысить себя в твоих глазах. Я пошел к ней, потому что не мог иначе, потому что все были против нее.

— Нет, нет, — рыдая отвечала Лена. — Ты добрый.

— Я люблю только тебя, оттого она умерла.

— Не могу, — она вырвала свою руку. — Я должна закрыться, чтобы ты не смотрел на меня. Уйдите…

— Не могу уйти от тебя. Я умру.

— Нет, вы будете жить. Вы чужой. Долго будете жить.

Было что-то глубоко обидное в том, что она обещала ему долгую жизнь. Она овладела собою.

— Я хочу быть одна. Вы не смеете поднять на меня глаз.

Девушка ушла. Слезы и боль душили Субботина. Как не похож был их разговор на то, чего он ждал с тайной уверенностью в душе!.. Еще обаятельнее и желаннее была она, и еще страшнее утрата.

Он услышал сзади себя шаги: вернулась Колымова. Ее лицо было холодно, печально; раздраженная женщина, на минуту вырвавшаяся наружу, исчезла. Девушка смотрела на него чужим тяжелым взглядом, в котором было только большое, благородное горе.

— Простите меня, — промолвила она. — Забудьте, что сказала. Не имела права судить вас. Простите.

Нил смотрел на нее, чувствуя себя маленьким.

— Прошу, никогда не вспоминайте моих слов. Я ухожу, уезжаю далеко. Не сердитесь, забудьте.

— Мы не увидимся?

— Нет. Быть может, напишу оттуда, скоро. Будьте счастливы.

— Счастливы! — усмехнулся Нил.

— Забудьте какой я была сейчас. Не должна была говорить.

Нил отвернулся, чтобы спрятать от нее свое лицо и горестно махнул рукой. Неожиданно почувствовал, что она взяла его руку и поцеловала.

Он повернулся к ней.

— Зачем?

— Я одна во всем виновата.

Припадок беспричинной злобы охватил его.

— Вы уедете с Яшевским? — спросил он резко.

Чуть-чуть дрогнули ее веки.

— Да.

Опять увидел, что забилась жилка на тонкой шее в которой было что-то старческое и обреченное.

— Лена! — болезненно крикнул он и застонал.

Она ушла. Он приблизился к холмику, вокруг которого был истоптан и выпачкан рыхлый мирный снег. Прочел надпись на некрашеном кресте: число и год смерти Сергея, постоял с поникшей головой и медленно пошел по направлению к маленькой станции железной дороги. Запыленные вагоны, завизжав в своих осях, остановились, и один из них принял Нила Субботина. Среди однообразных лиц, бывших в вагоне, почти нельзя было отличить Субботина; а, когда через двадцать минут поезд подошел к столице, Нил смешался с суетившимся людом и исчез, растворившись в человеческой толпе.

Дальше шла его жизнь, явились новые впечатления и новые переживания. То, что было позади, мало-помалу теряло яркость, стерлось, забылись многие слова. Но из всего пережитого и продуманна, из общения с людьми которых встретил в эту зиму и из его большой, мучительной любви осталось что-то прочное неисчезающее, что он нес с собою в будущее и что незаметно для самого себя, — иногда помимо слов, — отдавал и поверял людям и, не зная того, вместе с другими двигал жизнь к мудрой ему неведомой цели…

Он больше не встретился с Колымовой, а о смерти ее прочел в газете уже после похорон. Он мысленно передал ее Яшевскому, так и не узнав, что произошло между ними. А произошло следующее.

Яшевский долго медлил, не зная, как сообщить Елене Дмитриевне о том, что поездка в Болгарию не состоится. Он упорно не хотел верить болезни Щетинина, а, убедившись в этом, почувствовал себя кровно обиженным. Утром из книжного магазина принесли учебник болгарского языка; не развернув книги, он злобно засунул ее как можно дальше, чтобы не попадалась на глаза.

Успокоившись, он сообразил, что о болгарском министерстве знают только двое: Щетинин и Колымова. Но Щетинин сошел с ума и, как сообщают, совершенно потерял память — он мертв. Следовательно, осталась одна Колымова. С болезненным чувством стыда думал он о встрече с нею. Опять он начал говорить себе, что она умрет; он втайне желал этого: только тогда почувствует себя свободным, когда на земле не будет никого, кто мог бы рассказать, как его одурачили.

Философ вспоминал то утро, когда офицер пришел говорить о Болгарии, его лицо, его выпачканный известкой рукав; Щетинин осведомился снята ли трубка телефона, слушает ли кто-нибудь за дверью; ведь было ясно, что это сумасшедший. А он ничего не понял! Распространялся о новом человечестве, внутренне торговался из-за поста премьер-министра… Кто из них двоих тогда был помешан? С гадливым чувством он думал о том, как Щетинин на несколько дней втянул его мысли в суету тщеславных достижений, в погоню за земными благами, от чего философ сторонился всю жизнь. Но если это удалось помешанному, то не значит ли, что в глубине души он, великий человек, ценит эти мелкие земные блага? До сих пор предлагали мало; сумасшедший предложил много — целое царство, — и Яшевский соблазнился.

Еще обиднее было думать, что Колымова вернулась к нему, только благодаря невольному обману, больной мечте. Не его личность и ум привлекли ее, а вздорная фантазия, не имеющая никакой цены, бред, который лечат холодной водой, а, может быть, и колотушками. Какой же смысл имеет ее «да»? Она не с ним, а с больным; она никогда не верила ему. Зачем он ей?

Так говорил себе Кирилл Гавриилович. Но он чувствовал и знал также другое. К его глазам, ко всей его жизни придвинулось что-то суровое и большое, за чем надо было следовать. Не все ли равно каким путем оно явилось? Пусть через бред больного, пусть в образе странной девушки, которая протягивала ему свою руку и все свое существование. Настало время, когда его жизнь должна была осветиться, получить высший смысл, превратившись в подвиг и, вероятно, в мученичество. В тревоге чувствовал он, что то, чего искал, избегая и страшась, теперь открыто встало перед ним. Словно голос звал его, тот самый, которого он жаждал и боялся услышать. В первый и в последний раз зазвучал он для него. Тысячи прочитанных книг, умные слова и мысли, скромное подвижничество прошедшей жизни и почти пророческая способность ненавидеть — теперь могли вылиться в яркий подвиг, который увлечет толпы. Прекрасная девушка, точно явившаяся из экзальтированных времен средневековья, была рядом с ним, толкала его, слушала и безмолвно звала. Воистину она создана для легенды… Ему чудилась проповедь нового учения, новая секта, и жизнь нового смысла, которую он создаст. «Яшевщина» произносил он и как бы чувствовал, что история закрепляет на своих страницах это новое понятие. Уйти из города, из устроенной квартиры, наполненной книгами, на площадь, на улицы, в бедные деревни… Разве для этого необходимо министерство в Болгарии? Фантазия больного в уродливой и искаженной форме выразила то, что висит в воздухе и что давно назрело в душе современного человека. Оттого он сразу поверил Щетинину. Оттого так быстро пошла за ним девушка…

Он все понимал, но трусливо взвешивал. Вероятно, его ждут лишения, скитания и тюрьма… В нем просыпались привычки культурного человека, которые оказывались сильнее самой пламенной идеи. И еще одно сомнение, которое покрывало все остальное, охватывало душу: он боялся продешевить себя. Стоит ли бог жертвы? Стоит ли «яшевщиша» Яшевского? Нет ли более ценного, во имя чего можно без страха и сомнения распять себя. А если сейчас нет, то оно может явиться завтра, через год, через десять лет… Не рано ли он продает себя?

Так мучил себя философ. Минуты решимости были редки; он заглушал их своей умной, холодной логикой. Он искал тысячи путей, тысячи предлогов, чтобы избежать того сурового и огромного, что стало перед ним вплотную и требовало его жизни. Закрывал глаза, обходил свой путь и прятался в слова и призраки мыслей.

Слишком много требовала с него Колымова. Не ошибается ли она? Не переценивает ли себя? Она протягивает руку за самым ценным. Что же она дает взамен?

Не окажется ли она больной? Во всяком случае, здесь чувствуется что-то неестественное и преувеличенное. Необходимо знать меру. Чувство меры — это вкус, это разум.

Кирилл Гавриилович написал Елене Дмитриевне письмо. Солнечное утро, предвещавшее дружную весну, диктовало ясные здоровью мысли. Яшевский писал, что предполагавшаяся поездка, по крайней мере, временно должна быть отсрочена. Один человек, на которого он надеялся, оказался недобросовестным. Обстоятельства изменились. Кроме того, у него большая срочная работа. Во всяком случае, он от души желает ей успеха в жизни и бодрых мыслей.

Колымова, вернувшись с похорон, нашла у себя это письмо, доставленное посыльным. Медленно прочла она вежливо-лживые строки, ахнула, схватившись за сердце, и гордо-небрежным жестом бросила записку на стол. Безмолвно просидела она около часу. В дверь любовно постучались, и хозяйка подала второе письмо. Яшевский писал опять:

«Три часа прошло, как я отправил вам письмо. Все время я обдумывал, не выходя из комнаты. Слепота поразила меня, я перестал видеть. Теперь я знаю. Вне подвига нет истинной жизни. Подвиг ничего не обещает, на него ничего нельзя обменять, но в себе самом его цель и исход. Протяните мне руку, как прежде. Забудьте первое письмо, зачеркните. Христос в Гефсиманском саду молился, чтобы миновала его чаша. Во мне говорил ветхий человек, теперь он умер. Жду.»

Отправив это второе письмо, Кирилл Гавриилович был в необычайном волнении. Он ждал ответа, прислушивался к шагам внизу, к звонкам в передней. Перед ним лежало латинское евангелие, раскрытое на 31-ой странице; он стал читать его вслух. Звуки древнего, своеобразно-мелодичного языка раздавались в тесной комнате, уставленной книгами. Кипарисовое распятие, покрывшееся пылью за зиму, висело над рабочим столом. Лицо Яшевского под каменным четырехугольным лбом поддергивалось гримасами, как нервным тиком. Он ломал хрустя пальцы и опять начинал прислушиваться.

Кто-то позвонил по телефону. Он подошел и, узнав голос Юлии Леонидовны, сказал:

— Я не могу теперь говорить. Позвоните через полчаса… или через час…

И повесил трубку, не дослушав. Никогда еще не волновался он так сильно.

Через полчаса вошла горничная и подала конверт. Ровным стальным почерком Колымова написала одну строчку:

«Опять не хватило полсантиметра. Простите.»

По телефону позвонила Веселовская и сообщила, что девочке лучше, раны заживают.

Великий человек холодно ответил:

— Очень приятно. Возможно, что вечером зайду к вам. Впрочем, я наверное приду.

У него начиналась нестерпимая головная боль.

Загрузка...