XXVII

Нилу помогали в хлопотах друзья и дальние родственники, которые появляются каждый раз, когда в семье кто-нибудь умирает, и затем исчезают, прячась в часовые магазины, фотографии и в маленькие квартирки из трех комнат — до новых похорон… По распоряжению властей тело было отправлено в больницу для вскрытия.

Прошел длинный дикий день, нарушивший все привычки, наполненный суетой, горем, мелочами и обрывками недодуманных величавых мыслей. В середине его, вверху стояло сверкавшее золотом солнце, на которое не глядел, но которое непрерывно чувствовалось. Надолго запомнился этот голубой дикий день с солнцем во лбу и тяжким трупом в ногах.

Ночь наступала, медленно преодолевая синий сумрак, озером разлившийся по земле. Сон явился сразу, как безбольный оглушающий удар.

Наступил второй день. Опять вверху топленным золотом горело солнце, шла по снегу незрелая синяя весна. Бесшумным громом дрогнул голубой воздух. Приближалась Безумная Дева Жизни. Она приходила с веселым лицом, ничего не скрывала и говорила: «А к лету я забеременею. Осенью же умру, старая и сморщенная. Но наслаждайтесь мною. Вот я!»

Дева Жизни! Дева Жизни! Твой танец широк и волен, а гроб узок и тесен. Твой смех пленителен и ясен, а слезы скупы и холодны. Из твоих обещаний, обильных, как листья на деревьях, не сбудется и ничтожнейшая доля, а твои апрельские слова валятся, подточенный собственной ложью, в грязь и холодную землю вместе с отцветшими мертвыми листьями — о, Безумная Дева Жизни!

Желтый гроб стоял на полу холодной мертвецкой. На мраморном столе виднелись следы плохо смытой крови. Луч солнца глядел сквозь низкое окно.

— Откройте гроб, — попросил Нил служителя.

Тот равнодушно-печальным движением приподнял крышку. Ужас дохнул на Нила. Он ожидал увидеть спокойное молчаливое лицо, смотрящее мертвыми веками, а вместо этого, повернувшись на бок, лежала маленькая белая голова с искаженным в страдании лицом. Казалось, что маленький худой человечек, забравшийся в гроб весь вечер и всю ночь корчился в муках. Поперек высокого лба, прячась в мертвых волосах шел розовато-лиловый шрам: здесь распилили черепную крышку.

— Это не Сергей, — в ужасе подумал Нил и тотчас узнал его виски и изгиб щеки. Тело было одето в длинную сорочку из небеленого полотна и так скрючилось, как будто покойнику холодно.

— Зачем его положили набок? — спросил с упреком Нил.

Служитель смотрел куда-то в угол, точно чувствуя себя виноватым. Он опустил крышку. Сергей навеки, навеки остался в тесном гробу, коченеющий от холода, с искаженным жалостливым лицом и немой мольбой к людям.

Непреодолимая брезгливость присосалась к прежним горестным ощущениям Нила и отравила печаль. Он уж был не в силах забыть скрюченного худенького человечка, боком лежащего в желтом гробу. Сергей умолял его о чем-то, а он отвернулся, пошел к шумному городу, к людям, и уж никто не явится на помощь. Для Сергея все, все кончено! Его вытолкнули, прогнали. Он никого не разжалобит.

Оглушенный укорами и новым чувством виновности шел Нил по незнакомым улицам. Человек остановил его и молча подал руку. Лицо человека показалось ему знакомым. По тому, как тот пожал его руку и как взглянул, Нил понял, что он знает о Сергее. Они пошли рядом, не глядя друг на друга. Так прошли всю длинную улицу, обсыхающую под весенним солнцем.

— Простите, — сказал Нил. — Я не могу припомнить кто вы.

Человек не удивился, иронически усмехнувшись.

— Липшиц, — ответил он. — Марк Липшиц.

Нил изумленно посмотрел на него. Лицо Липшица изменилось: голодные складки по обе стороны характерного носа исчезли, губы сделались ярче и плотояднее, лицо и фигура пополнели.

— Вы стали другим, — сказал Нил, забыв, что когда-то обещал говорить ему «ты».

— Изменился? — Липшиц опять усмехнулся, но злее и откровеннее. — Видите ли, я служил в манекенах, — проговорил он, жестко и бесповоротно забывая Сергея.

Нил не понял.

— На мне учились варить супы, — брезгливо объяснил Липшиц. — Супы, компоты, печения. Я служил очень исправно. Конечно этот прохвост знал куда меня посылает.

— Кто?

— Слязкин, приват-доцент университета. Вы его знаете. Его жена — они живут врозь — открыла кулинарные курсы. Ерунда для полукухарок и бонн. Куда девать все то, что эти идиотки жарят и варят? Мне дешево сдавали комнату с пансионом, и я обязан был съедать их стряпню. Кормили до отвалу: надо же на ком-нибудь пробовать все эти дурацкие блюда. Манекен при женских кулинарных курсах!

Нил невольно улыбнулся. Всегда равнодушные глаза Липшица засверкали гневом.

— Понимаете? Он нарочно определил меня туда. Однажды мы с ним проболтали всю ночь — главным образом о еврействе. Помню, что, прощаясь, он без причины захохотал. Я тогда не понял, что это означало, а теперь вижу.

— Вы что-то путаете, — заметил Нил заинтересовываясь.

— Ничуть. Это месть.

— Месть? За что?

— За то, что я пытался разрушить его веру в идею, от которой он сам ушел. Ему надо было меня унизить, превратить в комичного полу-прихлебателя; этим он унижал враждебную ему мысль. Я говорил о дальнейшем развитии нового еврейства. Но ему оно не нужно: он дорожит только старым. Ему крайне важны все обряды, все атрибуты и все старые ошибки. Тогда он спокоен, потому что точно знает и видит, против чего согрешил. Ему нужно сознание греха так, как нам с вами воздух. Только через грех и притом точно отмеренный он может сознавать свою личность. Человек, который органически не способен иметь свободную совесть; который чувствует себя легко, только когда взвалит себе на плечи крест и непременно краденный…

— Что? Что? — в изумлении зашептал Нил и схватил Липшица за руку — Как вы сказали? Крест?

— Верно, брат говорил? Похоже на него. Вдумайтесь хорошенько и вы увидите, что Сергею очень идет смерть. Я не шучу, избави Бог. Вот Слязкину не идет, а ему идет.

— А мне?

— Слязкин будет жить вечность, даром, что под лошадь бросается, — ответил Липшиц, оставляя вопрос Нила без ответа. — Не умрет. Для него жизнь — это широкая возможность ощущать себя падшим вечно судиться с какой-то идеей, непрерывно беспокоить Бога…

— Да, но все-же ощущать себя.

— В том-то и дело! В этом вся суть! — вскричал Липшиц. — Так или иначе, но он примазался к Богу. Нет-нет, а, глядишь, старый Бог и спросит: «Где же мой шут Слязкин? Разыщите-ка его!» — «Я здесь, Иегова, — закричит приват-доцент Слязкин. — Я здесь, Адонай, Бог Авраама, Исаака и Якова!» И при этом перекрестится трехперстным крестом. Обязательно трехперстным — по всем каноническим правилам. И грозный Бог Израиля, мстящий до седьмого колена, расхохочется… Но он жив, этот шут гороховый, он ощущает себя, он как цыган на базаре торгуется из-за бессмертия — в которое не верит, и глядишь: что-нибудь выторгует! Непременно выторгует!

Липшиц злобно расхохотался и некоторое время шел молча.

— Ну-с, вот являюсь я, который, так сказать, знает его из дому из той же семьи. Я пытаюсь ему доказать, что Иегова даже не смотрит в его сторону, и напрасно приват-доцент Слязкин так себя беспокоит. «Ты не украл», — говорит судья. «Нет, я украл, я страшный преступник», — отвечает обвиняемый и бьет себя кулаками в грудь. Никогда не старайтесь доказывать людям, что они не преступники: во-первых, вам не поверят, а во-вторых, вас побьют. Он и побил меня! Согласитесь, что это очень ловко: сделать меня кулинарным манекеном — за умеренное вознаграждение.

— Возможно, что он искренно хотел вам помочь. Ведь вы нуждались…

— Да, да! И это тоже! Вся штука в том, что он во всем искренен. И так, и сяк, и еще этак. Помочь такому голодранцу, как я и, помогая, на него плюнуть — это по Слязкински! Из этого поступка тоже извлечь свою выгоду. Такие «слязкия» души и грешат и молятся на все стороны, на всякий случай: авось что-нибудь да очистится? Точь-в-точь, как богомольная старушка крестится на все иконы: и на ту, и на эту…

— Мне кажется, вы одно забываете: этот человек страдает.

Марк Липшиц кисло засмеялся.

— Видите ли, что касается страданий, то я в них ничего не понимаю. И не должен понимать, — добавил с подчеркнутой загадочностью.

— Не должны?

Липшиц ответил:

— Моя служба в манекенах кончилась на прошлой неделе. Я уезжаю.

— Куда?

— Знаете, какая самая почтенная наука? Химия. Все науки против нас, одна химия с нами. У меня всегда была глубокая симпатия и склонность к этой науке.

— Помню, в гимназии, — ответил Нил.

— Мне обещали поддержку. Там, за границей я свободно займусь ею. Я оставлю вам адрес, по которому вы всегда можете меня отыскать, если нужно.

— Мне никогда не будет нужно.

— Этого нельзя знать заранее. И я так думал до того, как определился проб-джентльменом на кулинарные курсы. Помните: химия единственно с нами!

— Чего вы хотите? Революции?

— Революция это — пешка, пробравшаяся в дамки. Нужна европейская встряска, общее освежение атмосферы. Человечество погибает не от несчастий и неверия, а, напротив, от большого покоя и слишком большой веры в то, что все обстоит благополучно. В конце концов несчастных и неустроенных лишь незначительная часть, и ради них не стоило бы интересоваться химией. Суть в устроенных и довольных, а не в недовольных, неустроенных. Весь воздух земли наполнен пошлейшими мыслями, гнилыми идеями, никому ненужными словами. Смрад стоит от непроходимо глупых, тупых, подлых идей, разговоров, мнений, которыми насквозь пропиталась атмосфера. Земля провоняла от шаблонов и ужасающей самодовольной пошлости. О чем они говорят, о чем мечтают, к чему стремятся? С каким апломбом пишется и печатается то, что всем давным-давно известно. Есть единичные умы, которые кое-что придумали, но они молчат. Умные люди по преимуществу молчат. Да, пожалуй, я слишком много разговариваю, — усмехнулся он.

Липшиц молча прошел несколько шагов, но не выдержал и опять заговорил:

— Ладно, я уж потом замолчу, за границей, когда займусь химией. Я жду, что на днях — завтра, через год, через пять лет — будет открыто новое взрывчатое средство необыкновенной силы. В одной какой-нибудь капсуле будет заключаться гибель целого города, и эту капсулу можно зажать в кулак. Тогда они задумаются! Каждый будет знать: где-то сидят мстители! Где-то следят, быть может, из того окна или из этого. Они усумнятся. Они побоятся изрыгать изо рта пошлости, пошлости и пошлости и безнаказанно наполнять этим чужие уши, чужой мозг. Это не анархизм: умных мы предупредим, мы известим их: «Уезжайте на завтрашний день из города» и билет приложим первого класса. Умниц мы первым классом возить будем. О, мы не разоримся, не беспокойтесь! Нам безразличны его убеждения. Ум есть абсолют. Таким образом все умницы будут у нас на счету, в толстой книге записаны, в гроссбухе. Сам собою создается союз ума и подбор высшей расы. Понимаете, что это значит? В двадцать пять лет обновится все человечество. О, нет, это не анархизм. Это — немного ускоренная эволюция.

Разумеется, может случиться, что мы кого-нибудь забудем. Даже наверное забудем. Кроме того, разногласия пойдут, потому что у нас будет по баллотировке. Что же из этого? Необходимы стружки. Об этом не надо думать.

— Об этом не надо думать? — болезненно насторожившись, повторил Нил.

— Конечно. Это само собой разумеется, — с ударением произнес Липшиц.

— А белые козлики? — тихо спросил Субботин внезапно останавливаясь, и сердце его забилось. — Как же белые козлики? Дети, например.

Липшиц пожал плечами.

— Если успеем, внесем и их в гроссбух. Все зависит от развития организации. Да, видите ли, — поморщился он, — этих ваших белых козликов, пожалуй, наберется уж слишком много.

Нил все время шел с опущенной головой; теперь он взглянул на собеседника и сказал:

— Я вам не верю. Возможно, что вы, действительно, сделаете подобное, но я вам не верю.

— Почему? — спросил Липшиц и насторожился.

— У вас особенное лицо. Вы говорите, убежденно, как фантаст, а лицо все время улыбается. У вас около губ всегда какая-то усмешечка. Я давно заметил, да не понимал. Вы всю жизнь себя уговариваете.

Липшиц даже немного побледнел; вероятно, Субботин высказал ему то, в чем он боялся сознаться самому себе.

— Так что не верите? — растерянно проговорил он, чтобы что-нибудь сказать и жалко улыбнулся. — Напрасно… да-с…

— Я думаю, что, в сущности, вам все безразлично. Нет, Слязкин гораздо богаче вас, Липшиц.

— Напрасно-с, — растерянно и бессмысленно повторял тот, не спуская глаз с Субботина и пытаясь иронически улыбнуться.

— Обновится ли человечество, нет ли — для вас это вроде шахматной задачи, не более. Мне представляется, что вы стары, очень стары, ваша усмешечка еще старше вас. Вы сами себе не верите.

На одну секунду, не более, Субботин увидел, что усмешка, впившаяся в углы глаз и губ Липшица, вдруг исчезла. Глаза блеснули холодом, и лицо сделалось неподвижным и страшным.

— А я… я без веры сделаю, — произнес Липшиц, уже не пытаясь ничего скрывать.

— Оставьте меня, — сказал он. — Оставьте меня сию минуту! Ступайте.

Субботин пошел, не оглядываясь. Сзади себя он слышал шаги, как будто его пытались нагнать. Нилу было страшно, нелепые мысли пришли в голову. Он чувствовал, что нажил себе непримиримого врага. Субботин успокоился, когда шаги сзади замолкли. Был одиннадцатый час утра.

Дома он застал письмо: писала Женя неровным, беспомощно-неровным почерком. Он прочел:

«Мой милый муж! Сейчас вечер, и мне сделалось так скучно без тебя. Ты мог бы взять меня с собой, если бы захотел, а я ожидала бы тебя в той кофейной, где мы были в первый раз, помнишь? Там могли бы выпить кофе с пирожными. Почему иногда мне грустно делается? Я очень благодарна тебе за все, что ты сделал для меня. Ты такой добрый, такой добрый, что Бог наверное пошлет тебе счастье. Когда ты получишь деньги от знакомого офицера, мы будем жить вместе. Твоя комната будет рядом с моей, когда мне будет скучно или ты захочешь приласкать меня, надо будет только тихонько постучать в стенку, чтобы не услышали жильцы. Мы купим канарейку. Я тебя очень люблю и буду всю жизнь верная жена, не хуже других. Я даже не смотрю на мужчин, хотя многие пристают ко мне и говорят глупости. Получила, твою телеграмму, и мне сделалось еще грустнее. А завтра утром ты получишь это письмо и увидишь, как я тебя люблю. Прошу у Бога, чтобы все было хороша, а главное здоровье.

Твоя навеки Женя».

Подпись была на четвертой странице в самом верху. А за подписью без всякой связи с предыдущим более старательным почерком целиком было написано стихотворение Лермонтова:

По небу полуночи ангел летел

И тихую песню он пел…

Под последней строфой, вместо подписи автора, твердо было выведено: «Евгения Сизова».

Нил грустно улыбнулся. Он забыл про Женю, и ее письмо, случайно запоздавшее на два дня, его тронуло. Каждая буква, выведенная беспомощным, детским почерком, звучала глухим укором. Он прислушался к себе и убедился, что мысленно отстранил ее от себя, оттолкнув в сторону. Но нескладное письмо с некстати приведенным стихотворением, напомнило о живом существе и о цепях, которые его ждали.

Припомнились коричневые сани, голубая сетка и пухлый нездоровый человек в цилиндре, подмигнувший Жене. Денег нет и достать их негде. Что же будет дальше?

За стеной в передней послышались голоса: пришел посыльный и принес Субботину записку.

«Приходите как можно скорее в …скую больницу. Случилось несчастие».

Подписи не было. Но он узнал стальной почерк Колымовой.

Нил выбежал на улицу и помчался по указанному адресу.

Загрузка...