Жандармы в Тюмени

Жандармы – слово французское: так в Средние века называли дворян, служивших в лейб-гвардии королей Франции. С 1791 года подразделения жандармов использовались для наблюдения за поддержанием порядка в армии и внутри государства. В России первые жандармы появились при дворе наследника Павла Петровича (будущего императора Павла I), а с 1827 года превратились в особый род государственной полиции, имеющей военную организацию и предназначенной прежде всего для борьбы с политическими преступлениями.

Территориальные подразделения отдельного Корпуса жандармов создавались во всех губерниях и областях империи. С 1902 года на местах в системе Департамента полиции существовали отдельно от жандармских управлений охранные отделения, называемые в природе «охранкой».

Революция 1905–1907 годов выявила слабость полицейской службы в России. Новый министр внутренних дел Петр Столыпин издал циркуляр, в котором обращалось внимание на необходимость широкой осведомленности полиции по таким вопросам, как агитация в крестьянской среде, пропаганда в войсках, настроение интеллигенции, программные документы революционных организаций, линия поведения профессиональных союзов, организаций учащихся. Подчеркивалась необходимость строгих мер против не санкционированных властями собраний, довольно интересна фраза о том, что существенную услугу местным органам могут оказать патриотические и монархические общества. Столыпин не забыл сказать и о междуведомственных разногласиях, затрудняющих борьбу с силами революции. Для того чтобы реализовать эти установки, он сменил руководство в Департаменте полиции и во многих губернских жандармских управлениях (ГЖУ).

Помощником начальника Тобольского ГЖУ в Тюменском, Туринском и Ялуторовском уездах был назначен в мае 1907 года 38-летний ротмистр Александр Минаевич Поляков.


«Умели пить в Тюмени…»

«...В первый же день моего приезда в Тюмень, – вспоминал через десять лет жандармский ротмистр, – пошел я пообедать в местный клуб. Выпил, как полагалось, водочки, пообедал уже и сидел за пивом. Вижу, входит компания – настоящие сибиряки румяные, крепкие, здоровые и вид добродушный. Покосились на меня и сели. Потом вдруг один из них встает, подходит ко мне и говорит: “Изволите быть новый жандармский начальник?”

– Новый, – говорю.

– Очень приятно познакомиться, Машаров.

– И мне, – говорю, – очень приятно, я Поляков.

– Разделите с нами компанию.

– Да я, – говорю, – уже пообедал, вот пиво пью.

– А вы, – отвечает, – снова начните!

Как я ни отговаривался, пришлось уступить, и пошло у нас тут разливное море. Началось, конечно, с водок и закусок, потом пошли разные вина с шампанским включительно, впрочем, не исключалось и пиво, и даже последнее шло предпочтительнее. Дело затянулось, стали являться новые лица и присаживаться к нашей компании, каждый начинал с водочки, и каждый просил меня, чтобы его не обидеть, тоже выпить водки, и как я ни отказывался, должен был пить – это после вин, шампанского, пива и опять водку!

– Я же не могу, – говорил я каждому вновь пришедшему лицу, которых к первоначальной компании в пять человек прибавилось еще человек пятнадцать, так как с каждым приходилось после всего выпитого еще выпивать, по меньшей мере, рюмку водки.

– Нет, вы уж меня не обижайте! У нас так: уважите для первого знакомства!

Приходилось уважить. Мой организм обладал удивительным свойством не поддаваться сильному опьянению: мог я выпить сколько угодно...

Компания была крепкая. Помню, из клуба мы поехали на дрожжевой завод, хозяин которого был с нами. Там мы разошлись окончательно, и почти вся компания полегла костьми.

Остались на ногах только двое-трое, в том числе и я, выпивший больше всех. Сразу же я стал со всеми в приятельских отношениях и завоевал такое расположение, что потом даже был выбран старшиной клуба, где я встроил сцену и написал декорации.

Умели пить в Тюмени и пили здорово, даже с некоторыми фокусами. Например, местный торговец Андреев сразу, без закуски, или как их в Тюмени называют «заедки», мог выпивать «аршин» водки, то есть 16 рюмок подряд, поставленных по линии в границах одного аршина; закусывал он уже после последней рюмки.

Губернское начальство не являлось примером трезвости для подчиненных. Губернатор в то время был Н.Л. Гондатти, впоследствии приморский генерал–губернатор, умный человек и отличный администратор, но имевший тот недостаток, что как пойдет, бывало, говорить, так уже остановить его не было никакой возможности. Говорить он мог целый день, не позволяя другим подавать свои реплики. Впрочем, при мне губернатором он был недолго, и после него был назначен некто Гагман. Ах, какие выпивохи были этот Гагман, его «вице» Гаврилов, мой начальник генерал Андрей Карлович Вельке и архиерей, знаменитый Варнава, о котором до сих пор много пишут в газетах[15].

Это был великолепный распивочный квартет! Пусть на меня обижается Андрей Карлович (я его от души люблю и уважаю), но из песни слова не выкинешь».


«Такой был режим»

До Тюмени ротмистр Поляков служил в Туле, о которой сохранил не лучшие воспоминания.

«...Город скверный, грязный, лежит он в какой-то яме. Люди там не симпатичные... Эсеры, социал-демократы и другие “преступные” организации в Туле были довольно свирепые. От их руки погибли председатель суда Ремезов, директор гимназии Радецкий, которого убил ученик Коморский, бежавший после преступления в Париж, где сразу попал в ЦК эсеров. Убивали и других, и били больше надрезанными пулями, чтобы вернее было, бросали бомбы – вообще политических убийств было много!..

В Тюмени все по-другому. Город приятный, и люди добрые... Здесь много политических ссыльных, но с ними я жил довольно в ладах. Почти всех их я знал в лицо и по фамилиям, и многие из них на редкость были хорошие люди: присяжный поверенный Анисимов, студент Скаткин и другие; я даже с некоторыми был в дружеских отношениях (в Тюмени я встретился с Козловой, которая была выслана из Костромы). Кому тогда я сделал неприятности, прошу извинить, такой был режим, а я был представителем его.

Так как служба моя была совершенно самостоятельная, даже с Департаментом полиции я сносился непосредственно, а не через начальника управления, то и дел старался не разводить. Были, конечно, у меня дела, были и последствия, приходилось и в тюрьму сажать, но все это было не то, что в Туле. Была у меня своя агентура, которой меня снабжала Пермская охранка, но больше одного-двух месяцев у меня никто не мог служить, так как к концу этого срока каждый агент обыкновенно “проваливался”, и его охранка убирала в другое место...».

Прервем воспоминания ротмистра Полякова и воспользуемся записками его коллеги – помощника начальника Пермского ГЖУ Николая Антоновича Кравца.

«...Ко времени моего приезда в Пермь жандармское губернское управление, называвшееся и районным охранным отделением, кроме чисто местных обязанностей, вело агентурное освещение трех губерний – Вятской, Пермской и Тобольской, то есть у нас концентрировались все сведения о революционной работе этого громадного района, по площади превосходящего всю Западную Европу. Наших офицеров на этот район было очень мало, и потому наша борьба с революционерами велась довольно слабо, хотя работа революционных организаций сильно понизилась. Успешно работали под различными флагами лишь бандитские шайки, преимущественно ссыльных кавказцев, но наиболее энергично и неуловимо шайка известного в то время разбойника Лбова...[16]

Вскоре до сведения управления дошли слухи, что к нам в Пермь назначается из Красноярска начальником ГЖУ полковник Комиссаров, о котором уже и тогда говорили мало лестного: по происхождению казак, он молодым офицером перешел из артиллерии в корпус жандармов, совершенно беспринципный человек, способный на что угодно, вплоть до убийства мешавшего ему по каким-либо причинам человека, пьяница, развратник, наглец и провокатор. Но он умел импонировать начальству, почему и быстро делал карьеру – уже к 30 годам он был произведен в полковники. Наружности отталкивающей: высокий, полный, с красным лицом и серыми глазами, бегающими под синеватыми очками. Женился он также не по-человечески: воспользовавшись отсутствием своего начальника, он увез его жену, предварительно взломав его письменный стол и вытащив 10000 рублей, а также сняв в гостиной тяжелую дорогую люстру, когда-то бывшую во дворце принца Ольденбургского, все это он проделал, будучи помощником начальника Петербургского охранного отделения генерала Герасимова[17].

...Приехав к нам, полковник Комиссаров вскоре увидел, что Пермь для него мала, ему нужна была шумиха, а здесь тихо, революционеры же, как назло, почти совсем замолкли. При таких обстоятельствах карьеры не сделаешь. Нужно было что-нибудь придумать, и он придумал.

Однажды, месяца через два после своего назначения, полковник Комиссаров собрал всех нас, офицеров, вечером в управлении и стал жестоко критиковать нашу работу, говоря, что агентура наша никуда не годится, что мы ее не умеем вести, и он покажет, как это надо делать, и действительно впоследствии показал так, что мы рты разинули от удивления...

Вскоре Комиссаров вызвал меня и сказал, что я должен буду ехать в Тюмень, где социал-демократы стали интенсивно работать, и в доказательство своих слов он показал мне якобы напечатанные там листовки, в которых РСДРП призывает рабочих к забастовкам. На этих листовках был оттиск печати “Тюменский комитет РСДРП”.

– Ну, а теперь вы завтра же, взяв с собой отряд филеров, отправляетесь в Тюмень, где войдете в связь с местным жандармским офицером, а потом по окончании работы наружного наблюдения (филеров) ликвидируйте организацию, – сказал он мне. О том, что в Тюмени был у него районный сотрудник по кличке “Американец”, он мне ничего не говорил.

На другой день, отправив утром филеров вперед, я сам вечером в штатском костюме поехал в Тюмень, обдумывая по дороге, под каким соусом мне явиться в маленький городок, где как новое лицо я, конечно, обращу на себя внимание, и, наконец, решил назваться горным инженером. Это было наиболее удачное разрешение вопроса, так как в Тюмень приезжало много таких лиц, и на них мало обращали внимания, избавляя от расспросов местного общества, состоявшего из купцов, мещан и мелких чиновников. Остановился я в одной из гостиниц под чужой фамилией и немедленно же дал знать о себе шифрованным письмом местному жандармскому офицеру.

Приблизительно месяц работы наружного наблюдения привел все нити к одной квартире, в которой, как выяснилось, проживал молодой человек без определенных занятий, видимо, не особенно стеснявшийся в средствах. Все установки и выяснения лиц я делал через местного жандармского офицера, очень медлительного человека, явно неохотно исполнявшего мои поручения...». Читатели уже догадались, что им был ротмистр Поляков.

«Итак, – продолжал Кравец, – через месяц я решил приступить к ликвидации организации социал-демократов в Тюмени и только тогда попросил местного офицера пригласить представителей полиции, то есть исправника, полицмейстера, всех наличных приставов и городовых с таким расчетом, чтобы хватило наряда на 25 обысков...

Около 12 часов ночи наряд полиции отправился на обыски, а я остался у офицера ожидать результата. К утру в полицию доставили около 20 арестованных, то есть таких, у которых по обыскам находили что-либо компрометирующее их в политическом отношении. Казалось, дело прошло блестяще, но при первых же допросах выяснилось, что дело-то далеко не блестяще, а скорее скандально: один из арестованных, к которому, как я уже говорил, вели все нити, вдруг заявил мне:

– Ну Вы меня, вероятно, сегодня же отпустите, хоть у меня и найдено кое-что; короче говоря, я сотрудник вашего управления “Американец”.

“Вот так штука! – подумал я. – Почему же меня не предупредил Комиссаров?”

Выпускать “Американца” было уже поздно, так как один из ранее допрошенных заявил, что найденный у него типографский станок дан ему этим сотрудником (к сожалению, я не помню теперь фамилию этого молодца, знаю только, что он был привезен Комиссаровым из Сибири), и, освободи я его теперь, он, конечно, был бы окончательно провален и к дальнейшей работе непригоден...

При дальнейших допросах вполне было установлено, что “Дело о Тюменской организации Российской социал-демократической рабочей партии”, как громко оно было озаглавлено, спровоцировано “Американцем” с согласия полковника Комиссарова. Ясно, что на суд это “дело” ставить было невозможно, и тогда оно было направлено в административном порядке: часть арестованных была выслана в отдаленные местности Сибири, а другая после месячного сидения в тюрьме выпущена под надзор полиции. Конечно, после этого Комиссарову надо было избавиться от меня, чего он и добился, написав в Департамент полиции, что я умышленно провалил сотрудника; после этого никакие мои оправдания не помогли, и меня перевели начальником жандармского отделения Сибирской железной дороги. Это было еще хорошо...

Как мне потом объяснили, полковник Комиссаров был уверен, что я сам пойду на обыск к “Американцу” (он отлично понимал, что все нити поведут к нему) и там, по заявлению сотрудника, я устрою ему побег на месте же, но так как его расчет не оправдался и нити провокации скрыть не удалось, то меня надо было убрать, что он и сделал.

Продолжая, правда, недолгую службу в Перми, полковник Комиссаров не раз прибегал к провокации при помощи нового сотрудника по кличке “Племянник”, которого также выписал из Красноярска. Для того чтобы взять в руки тогдашнего пермского губернатора Болотова, милейшего человека, Комиссаров пугал его несуществующими заговорами.

Все сходило с рук Комиссарову. Так, например, он однажды, будучи приглашен Болотовым на какой-то званый не то обед, не то ужин, там так напился, что, не помня, что делает, полез в спальню губернатора, гам ему стало дурно, и он запакостил кровать губернаторши. Тут даже добрейший Болотов не выдержал и, кажется, написал в Департамент полиции. Другому, конечно, не сошло бы это с рук, ну а Комиссаров отделался выговором и вскоре переведен был в Петербург, то есть куда он и сам хотел. Там он состоял офицером для поручений при Департаменте полиции, охраняя Распутина и провоцируя его и правительство».


«О Распутине и других»

Не мог обделить вниманием «святого старца» и тюменский жандарм Поляков.

«За месяц до моего приезда в Тюмень, – вспоминал он, приезжала великая княгиня Милица Николаевна[18], которая прямо с вагона, сев в тройку, укатила в село Покровское, за 75 верст от Тюмени, к Распутину. Также через неделю она уехала обратно в Петербург.

Теперь о Распутине так много написано, так хорошо он всем известен, что мне о нем что-либо написать уже нечего.

Из того же села был у меня унтер-офицер Федор Важенин, который мне несколько раз предлагал съездить в Покровское к Распутину.

– Он, – говорил Важенин, – будет очень рад Вам, примет Вас, напоит, накормит вот как! Если надо, и денег даст! У него там целый дворец.

Любопытно было, но унижать себя я не захотел. Я даже несколько раз проезжал мимо Покровского, которое лежит по пути в Тобольск, куда я ездил к начальнику ГЖУ генералу Вельке. Но у Распутина я так и не был, и ни разу его самого видеть мне не пришлось, о чем теперь сожалею. Ведь какая он был знаменитость! Теперь в синематографах деньги платят за то, чтобы посмотреть на экране актера, который изображает Распутина, а я мог его видеть даром и в натуре, разве не досадно?

...Много крови мне портили охранники и филеры, приезжавшие из Перми. Это были такие, с позволения сказать, прохвосты, что даже мои унтер–офицеры избегали с ними встречаться, а при встречах не подавали им руки...

Насколько их служба была провокаторской, судите по такому случаю. Помню, 7 декабря 1907 года утром являются ко мне три филера, на этот раз не из Перми даже, а из Петербургского охранного отделения, которым тогда заведовал известный генерал Герасимов. Филеры предъявили мне свои удостоверения и требование Герасимова об оказании им содействия по наблюдению за неким, кличка коего “Малый”, которого, как значилось в требовании, надо было установить, обыскать, арестовать и о последующем ему, Герасимову, телеграфировать. При этом никаких примет о “Малом” не указывалось. На мой вопрос, кто же этот “Малый”, филеры ответили: “Незнаем”.

Тогда я послал Герасимову срочную шифрованную телеграмму с просьбой дать более точные приметы и другие указания относительно “Малого”, а сам поехал в командировку в 164 верстах от Тюмени по своему делу и вернулся обратно 9 декабря, и только 10 утром на мою срочную телеграмму я получил срочный же ответ, что “Малый” – это политический ссыльный, известный Бакай-михайловский, служивший раньше в Варшавской охранке и, кажется, в Киевской. Казалось бы, что для сношения срочно по телеграфу между Тюменью и Петербургом при необходимости и, по-видимому, в важном деле достаточно было одного дня, а тут прошло почти четыре, что показалось мне странным.

Знаете, что за это время случилось? Бакай благополучно бежал 9 декабря вечером и очутился в Париже. После я даже слыхал, что в побеге Бакаю способствовал исправник. Вот и поймите, как все это вышло! Накануне приезда филеров, т.е. 6 декабря, я видел Бакая на балу в Общественном собрании. Между прочим, у него красивая и шикарная жена, а около 20 декабря у меня уже были точные сведения, что он отлично устроился в Париже[19].

Так что я охранников не переносил органически. Мало того, что они ходили на обыски со своей литературой, которую подбрасывали и “находили”, они не стеснялись залезать в ящики письменных столов своих коллег, чтобы выкрасть желательные документы. Они “создавали” дела, писали фантастические доносы, представляли фиктивные счета и вообще ни в чем не стеснялись. По своей специальности они постоянно ходили в штатском платье, переодевались в чиновников, купцов, рабочих и прочих. Охранник Кужицкий мне даже похвалился, что его однажды побили как партнера в вагоне-теплушке, когда он проезжал “филером” и со своими объектами играл в карты.

Самым отталкивающим из всех этих типов, которых я знал, был, несомненно, охранник Огневич, человек с темным прошлым, даже необразованный, но большой ловкач. Офицером он никогда не был, в списках корпуса жандармов он не состоял, но почему-то любил говорить: “У нас, в корпусе жандармов”. Такие-то господа и пакостили корпус. Про него рассказывали, что с целью отличиться он устроил в Одессе провокаторский взрыв, взвалив, конечно, дело на злоумышленников. При этом взрыве ему обожгло руки, отчего он постоянно ходил в перчатках, опалило лицо, глаза, обгорели уши; ходил он всегда в темпом пенсне. Впрочем, я никогда не любил людей, носящих темные очки: мне всегда казалось, что за темными стеклами очков непременно должна скрываться и темная душа...

Огневич однажды укорял меня за то, что тюменскую эсдековскую типографию открыл не я, а помощник исправника Вишневский, за что получил “Анну” в петлицу и 200 рублей награды, а я не только не был в претензии на Вишневского, но всю честь открытия типографии всецело приписал ему, так как, по справедливости, он выслеживал, он старался, он же ее заарестовал и передал как вещественное доказательство вместе с обвиняемым судебному следователю...

Как это ни удивительно, но за всю мою службу в жандармах ни в одной охранке я ни разу не был. Исключение составляют разве те случаи, когда я еще на курсах был однажды в Петербургской охранке, и то потому, что она помещалась на Мойке в доме, где жил некогда Пушкин. Бедный Пушкин. И в России допускалось такое святотатство!»


«Черные кабинеты», агенты и «столыпинские галстуки»

«...Перлюстрация писем тогда процветала по всей России... Маленький “черный кабинет” был и у меня в Тюмени, что заставили меня сделать из Пермской охранки. По совести скажу, что я пользовался им очень редко: за мою трехлетнюю службу в Тюмени у меня, вероятно, не было более пяти дел по чужим письмам. Помню по этому поводу курьезный случай: одна местная барышня, дочь инженера, которая воспитывалась в Париже и была, несомненно, эсдечкой, известная по всей Тюмени под именем Ниточка, получила однажды из Парижа письмо, в котором оказалась просто газетка, кажется, эсдековская “Искра”, где, вероятно, в ответе на посланную “Ниточкой” какую-либо статью было напечатано: “Тюмень. Ниточке. Ваша статья не пойдет”.

Что сделал я? Велел вахмистру, большому мастеру распечатывать и заклеивать чужие письма, опять запечатать письмо и отправить по адресу. После, при встрече на улице, я потихоньку сказал ей: “Ниточка, не пишите статей в “Искру”, а то попадетесь”. Разумеется, я не привлек ее даже в охранном порядке.

Подлый был этот порядок. Дознания, которые шли в порядке 1035 статьи Устава уголовного судопроизводства, всегда были под наблюдением прокуроров и разбирались Судебной палатой. Дознания же, которые проходили в охранном порядке, всегда основывались на агентурных данных и материалах перлюстрации. Чтобы не “провалить” агентов и “черные кабинеты”, эти охранные дела решались властью министра внутренних дел обычно с высылкой привлеченных в Нарымский и иные края...

К числу таких дел было отнесено и “Дело в ограблении железнодорожного артельщика 17-го сентября 1907 года группой социалистов–революционеров”, во главе которой стояла женщина – “товарищ Паша”. Как велика была группа – неизвестно, но привлечено было семь человек, в том числе и сама Паша. Приговором военного суда трое, и как это ни удивительно, Паша в том числе, были оправданы, а четверо других были приговорены к смертной казни через повешение. И вдруг вечером в тот же день я узнаю от своего агента, что в числе осужденных на смерть оказался некто Мартемьянов, осужденный невинно. Он не только не участвовал в ограблении, но даже не принадлежал к эсерам, потому что в момент ограбления выехал с казенного винного склада, недалеко от которого произошло ограбление, и куда он заносил эсдековскую литературу.

Немедленно же об этом я срочно телеграфировал в Департамент полиции и просил об отмене казни и о новом пересмотрении дела. Другим составом суда все семеро были оправданы, а главное – я спас ни в чем не повинного Мартемьянова.

Охранка сейчас же воспользовалась этим случаем и предложила мне завлечь Мартемьянова в секретные сотрудники. Пригласив его к себе, я сказал:

– Вот, Мартемьянов, я Вас вытащил из петли, послужите за это правительству, – и предложил быть у меня агентом.

Мартемьянов ответил:

– Вам, разумеется, я бесконечно благодарен. Лично Вас я высоко ценю и уважаю, но мундир Ваш, господин ротмистр, я ненавижу и поэтому на службу к Вам я не пойду.

Молодец, правильно ответил! Мужчина оказался с характером.

Пришлось мне в Тюмени присутствовать и при казнях. Чтение рассказа Леонида Андреева “О семи повешенных” на меня произвело большее впечатление, чем это было на самом деле. Я больше переволновался днем перед казнью, чем во время самой казни, которая была произведена на задворках тюремного двора в 12 часов ночи при факелах.

На этот раз был повешен некто Мехоношин, типичный каторжанин, который на своем коротком веку убил 28 человек. В 20 убийствах он был изобличен. Последнее убийство он совершил, сидя в тюрьме, когда убил шилом своего товарища. В убийствах остальных 8 человек сознался после окончательного приговора перед самой казнью.

Когда пришли за ним в камеру, он со страху бросился под нары, но когда его вывели на двор, он настолько оправился, что даже запел какую-то каторжанскую песню и на эшафот взошел спокойно. Еще спокойнее, даже стоически умерли той же смертью пять местных крестьян, повешенных за убийство и ограбление одного купца-татарина. Один из них, Пустовойтов, даже сказал: “Ну, за правду и умереть можно!”.

Жуткая была картина, когда их вешали: ночь была темная, ветреная. Факелы зловеще освещали тюремный двор, и, когда один из них уже висел в петле, вдруг во всех церквах стали бить 12 часов ночи. Это был какой-то погребальный перезвон...

Возмутительно себя при этом вели исправник Белоносов и его зять пристав Островский. Когда один из приговоренных, обращаясь ко всем присутствующим, сказал: “Прощайте, православные”, на что солдаты и тюремные надзиратели ответили: “Прощай, царство тебе небесное”, – знаете, что сказал Белоносов? – “Такую сволочь в рай не пускают”, а достойный его зятек Островский, когда повешенный корчился в судорогах, заметил: “Ишь, как танцует мазурку!”. Их бы самих повесить за это, хотя я против смертных казней (после Белоносова был назначен исправником Николай Ефимович Скачков – идеально честный и высоко порядочный человек, светлый луч на темном фоне прежней тюменской полиции).

Я всегда любил поиграть в карты и вот, чтобы мне повезло, от первого же повешенного, от Мехоношина, взял я себе кусочек веревки на счастье. Куда! Еще хуже стал проигрывать, а играю я вовсе не сапогом. Примета для меня оказалась неверной...».


«Что вам сказать еще о Тюмени?»

«...Уж под конец моей службы по всей Сибири разъезжал известный композитор Гартевельт[20], который записывал и перекладывал на ноты песни каторжан, попутно читая лекции о своих впечатлениях и давая концерты.

Был он и в тобольских каторжных тюрьмах и своими впечатлениями о них поделился с публикой в печати, что и сыграло роковую роль в судьбе начальника одной из тюрем Могилянского. Ходившие на месте о его жестокостях слухи подтвердились в печати заявлением такого популярного и, видимо, беспристрастного свидетеля, как Гартевельт. На основании этого заявления, как значилось в выпущенных прокламациях уральской группы партии эсеров, и по постановлению последних Могилянский был убит или, как значилось в прокламациях, он был “казнен”. Очевидно, эти прокламации были отпечатаны заранее, потому что не более как через час после убийства, когда никакого сообщения об этом еще не было, в Тюмени уже были разбросаны по улицам прокламации с точным указанием, что в таком-то часу такого-то числа в Тобольске “казнен” начальник тюрьмы Могилянский по постановлению летучей боевой дружины уральской группы партии эсеров.

Мне так опротивела моя “политическая” служба в Тюмени, трехлетний срок этой службы здесь кончился, а охранники так много делали мне неприятностей, из коих последней, переполнившей чашу моего терпения, та, что они заставили арестовать даже ни в чем не повинного железнодорожного унтер–офицера Печенкина, который показался им подозрительным только потому, что, пользуясь отсутствием своего начальства, он часто переодевался в статское платье и с одним политическим вместе кутили, не зная, что один из них жандарм, другой – политический ссыльный.

От всех этих гадостей я так испортил себе нервы, что решил написать частного характера слезное письмо, что строжайше воспрещалось, к начальнику штаба Гершельману с убедительной просьбой – меня из Тюмени перевести куда-либо на железную дорогу.

Гершельман внял моей просьбе, и в марте 1909 года я был назначен в Оренбург начальником Илецкого жандармского отделения Ташкентской железной дороги».

Когда в августе 1914 года началась Первая мировая война, жандарм Поляков, дослужившийся к тому времени до подполковника, добровольно ушел на фронт.

«Из всего офицерского состава корпуса жандармов в 930 офицеров нас ушло на войну добровольно не более 20 человек. Семеро – в пехоту, человек пять в кавалерию, столько же в казачьи войска, а трое – в артиллерию...».

После Октября 1917-го Полякова уволили из армии. Корпус жандармов упразднили еще раньше – 4 марта, на следующий день после отречения от престола российского императора Николая II.

Свои воспоминания о жандармской службе в Тюмени Поляков отдал в журнал «Утро России», однако их конфисковали большевики.

Его сослуживец из Пермского охранного отделения штаб-ротмистр Кравец также пытался под псевдонимом «Ника» заниматься литературной деятельностью, но потерпел неудачу. Им не нашлось места в образованной 20 декабря 1917 года Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем. Туда пришли их политические противники, которые не отказались, однако, от жандармского опыта.

Заместитель директора Румянцевского музея, известный историк Ю.В. Готье записал в своем дневнике, что 12 октября 1918 года его посетил заведующий следственной частью Иногороднего отдела ВЧК Романовский и просил помочь «найти инструкции или правила для жандармов», чтобы правила эти, видоизменив, приложить «к теперешнему хаосу, особенно чувствуемому в иногородних чрезвычайных комиссиях».

Как и другие бывшие жандармы, Поляков и Кравец, скорее всего, присоединились к Белому движению, а после его поражения оказались в эмиграции. Там и были опубликованы их воспоминания о службе в корпусе жандармов.


Загрузка...