Глава двенадцатая Там, где сходятся славяне

Когда я еще только начинал эту книгу (сперва статью), я обозначил круг тем, которые хотел в ней затронуть. Список получился длинный, но до сих пор я его придерживался. Однако теперь вижу, что если следовать этому перечню до конца, книга, во-первых, получится слишком большой, а во-вторых, ее написание излишне затянется. Поэтому я временно откладываю свой план в сторону. Попробую поразмышлять без тщательного плана, придерживаясь лишь общего направления, которое обозначено в названии этой главы.

О каких славянах речь? Краем, где «сходятся славяне», в первую очередь можно назвать мои родные места. Но речь не только о моей «малой родине» и не только о Восточной Украине. Тема, которую мне предстоит затронуть, гораздо шире. Всю свою жизнь, будучи украинцем и живя в Украине, я ощущал мощное присутствие России. Оно несомненно и в той местности, где я рос, и в старинном Новгороде-Северском, ближайшем к нам городе, и в Днепропетровске, где я учился и работал. Для меня лично оно выражалось и в тотально русскоязычной профессии ракетчика, и в постоянной связи с Москвой, и в моей русской жене, и еще в сотнях других граней и частностей жизни. Я проводил много времени на Байконуре, но я не могу говорить о казахском присутствии в своей жизни. Байконур во времена СССР быт казахским лишь номинально. Конечно, номинальная принадлежность — совсем не пустяк, как мы все хорошо поняли в 1991 году, но в мою бытность там этот советский космодром управлялся из Москвы, там звучала лишь русская речь.

Пожалуй, можно сказать, что вплоть до 1991 года присутствие России составляло постоянный фон моей жизни и работы. Этот фон был привычен как воздух и вопросов не вызывал. Или почти не вызывал. В меньшей, но совершенно несомненной степени я всегда ощущал и присутствие Белоруссии — дальше будет понятно, почему.

Мне уже 65, но я совершенно не чувствую своих лет. Я видел два разных мира и, никуда не переехав, жил в двух разных странах. Судьбе было угодно, чтобы я возглавил независимую, теперь уже вовек, Украину. Я прекрасно помню каждый год, дарованный судьбой, у меня совершенно уникальная позиция для оценок, сравнений и выводов.

Чайкино

Сама идея этой книги едва ли пришла бы мне в голову, не родись я у стыка границ Украины, России и Белоруссии. Еще в детстве, не вполне осознанно, во мне засел вопрос: что, собственно, разделяют эти границы? Ни с какими природными рубежами они не совпадали. Никакой разницы между селом Костобоброво (ударение на третий слог) на украинской стороне и селом Азаровка на русской стороне не было. Вообще-то разница была. Азаровка очень симпатично разместилась на берегу речушки Ревна, но эта Ревна тут же прекрасно втекала «к нам», и на ней столь же симпатично располагались «наши» Леоновка и Архиповка. И знаменитые брянские леса начинались у нас, тянулись в сторону Десны и уходили к северо-востоку, не считаясь ни с какими границами.

В юные годы мне порой казалось, что эти границы — пустая условность, игры взрослых людей. В зрелом возрасте я узнал много такого, чего никак не мог знать на заре жизни, и под впечатлением этих новых знаний порой начинал думать, что Украина и Россия — это, по сути, совершенно разные миры, два культурно-исторических материка, которые, сколько их ни сближай, остаются иррациональными друг другу, как диагональ квадрата иррациональна его стороне. Сейчас я далек от обеих крайностей.

Нашу местность, север Черниговской области, относят к Полесью. Даже для образованных людей типично незнание того факта, что Полесье — это не только Украина и Белоруссия. Во-первых, Полесье имеет свое продолжение на запад, в Польшу. Во-вторых, оно не заканчивается Черниговщиной, а уходит в Россию. Там оно называется Брянско-Жиздринским Полесьем. А поскольку наш Новгород-Северский район — это стык всего на свете, то почему бы Брянским лесам не начинаться в Украине? Сейчас это, боюсь, уже не те леса, что были в 40-е годы и в начале 50-х. Через несколько лет после войны в Украине стали очень жестоко вырубать лес, и вырубили большие массивы. Не весь, конечно, но очень много. Тот лес, что вырубили, был изумительной красоты, в основном смешанный — дуб, сосна, береза. Вместе с ним пропало множество грибных и ягодных мест. Мне даже кажется, что поговорка «дешевле грибов» родилась в наших краях — так их много было, этих грибов. Набрать большую корзину белых ничего не стоило. Если встанешь затемно, придешь на опушку едва начинает светать — места же все известные, свои — и пробежишься по ней первым, то через час корзина полная, можно нести домой или сдать на заготовительный пункт, получить какую-то копейку. Делал я это, вероятно, лет с семи.

Я и родился на лесном кордоне. Кордон — это пост лесной стражи с домом лесника. Мой отец был лесник Новгород-Северского лесничества. Он был большевик, член ВКП(б). Или правильнее говорить КП(б)У? Если такой человек, как он, вступал в 30-е годы в партию, значит, он это делал по убеждению, а не по карьерным соображениям. Какие уж там на его должности и в такой глухомани могли быть карьерные соображения! Мне ужасно грустно, что я очень мало о нем знаю. Знаю, что он был одним из лучших охотников во всей округе. Образ его у меня, увы, совсем смутный. Мне было три года, когда он ушел на войну. Единственное, что помню — это как я бегу вслед за подводой, на которой он уезжал. Уезжал, чтобы уже больше не вернуться.

Больше полувека отец числился пропавшим без вести. Что значит «пропавший без вести»? Конечно, в первые годы эти слова вмещали в себя надежду: а вдруг где-то жив? Потерял память, оказался в госпитале без документов, и теперь не может вспомнить, кто он и откуда. Но обязательно вспомнит и сразу к нам вернется. Время от времени нам приходилось слышать рассказы о чудесных возвращениях людей, которых давно уже мысленно похоронили все родные и близкие. Хотя в Чайкине было полно сирот, это было не исключением, а нормой, подобные истории всякий раз остро напоминали мне о моей безотцовщине. Послевоенный советский мир был предельно мифологизирован. С одной стороны, постоянно рождались утешительные сказки, с другой — волнами накатывали самые мрачные слухи. Теперь я понимаю, что после потрясений, перевернувших жизнь десятков миллионов людей, да еще в условиях строжайшей цензуры, иначе и быть не могло. Сегодня, когда газетные страницы открыты для любой молвы и любых выдумок, все уже забыли, как может воздействовать слух, который сообщается возбужденным шепотом.

Самыми будоражащими были истории про людей, оказавшихся сперва в плену или на работах в Германии, а потом где-то в «западной зоне». Все эти люди мучились там на каких-то рудниках и шахтах и хотели вернуться, но «американцы не пускали». При всей советской благочестивости подобных историй, их рассказывали с оглядкой. Согласно закону, по истечении определенного срока жена пропавшего без вести признавалась вдовой и могла снова выйти замуж, но множество женщин так и остались одинокими, не только из-за дефицита мужиков — это, конечно, главное, но и потому, что продолжали надеяться.

Только в 1996 году житомирские следопыты (я бесконечно им благодарен) выяснили, что старший сержант 560-го саперного батальона Данила Кучма в феврале 1942 года умер от ран в госпитале в селе Новоселицы, что стоит неподалеку от Новгорода на берегу реки Мета. Моя мама, Прасковья Трофимовна Кучма, об этом не узнала, потому что умерла десятью годами раньше. Не знаю, как она себе представляла его гибель, я ни разу не решился ее спросить.

На отца был похож мой покойный брат, а я пошел в мать. Знаю, что у отца были братья, Дмитро и Прокоп, знаю, что Прокопа расстреляли «кулаки». Тоже, как видно, был большевик, активист. Ну а Дмитро погиб на войне, как мой отец. Кажется, были еще братья, но мне о них ничего не известно, я всегда знал только материнскую родню. Знаю, что они были самого простого крестьянского происхождения.

Странное дело: я помню, как немцы прошли через наше село на восток, к Десне. Это было в августе 1941 года, мне только исполнилось три года. Помню и как немцы уходили, что менее удивительно, поскольку я был уже на два года старше. Вообще-то мне совсем немногое запомнилось из той поры, но такие особо потрясающие события, как прощание с отцом и приход немцев, удержались в памяти. Как видно, волнение взрослых передается ребенку и действует на его память, как закрепитель на фотопленку.

Немцы у нас не стояли — побыли малость и двинулись дальше. Но вскоре началось партизанское движение, и тогда полицаи, я это тоже помню, стали тормошить маму, добиваясь: где ружье? Отцу, как леснику, полагалось ружье. Я, кстати, так и не знаю, что с этим ружьем стало, никогда потом у матери не спрашивал. Возможно, отец его сдал при мобилизации в Красную армию. У меня смутное воспоминание о каком-то разговоре через несколько лет после войны — дескать, в той неразберихе он его не сдал, не успел. Но куда оно делось, не имею понятия.

В Брянских лесах во время войны был партизанский край. И это не пустые слова. Мстя партизанам, немцы сожгли наше Чайкино, а это было не такое уж маленькое село, дворов двести. Об уничтожении его есть материал в Музее Великой Отечественной войны в Киеве. Мать с нами тремя, я был младший, ушла в соседнюю деревню Караси, и мы там оставались до конца войны. Хорошо еще, было куда уйти. В Карасях жила сестра матери, учительница, а в бывшем доме помещика была школа. Тетя нас в этой школе и поселила. Мы там жили, пока не кончилась война.

Когда немцы откатывались обратно, они были страшно озлоблены. Во все живое стреляли без предупреждения, особенно мотоциклисты. Помню, мы прятались в погребе от самолетов, потому что село Караси бомбили. Вот только зачем бомбили? Может быть, чтобы партизаны не устраивали засады на отступающих, не знаю. Или это, наоборот, наши бомбили — теперь уже не возьмусь сказать. А когда стала доноситься пушечная стрельба, мы ушли в лес и несколько суток пережидали в лесу, пока не пришла Красная армия. Хорошо, что было еще тепло.

Когда мы во время оккупации жили в здании школы, оно казалось мне исполинским, хотя на самом деле было скромных размеров. Помещик был, видать, не шибко богатый. Кажется, в эту школу я и пошел в первый класс, но учился там совсем недолго, потому что вскоре после этого мы вернулись в Чай кино.

Я сейчас не совсем уверен в последовательности событий. Немцы ушли в сентябре 1943-го, это точно. Чайкино осталось после них выгоревшим дотла, школы там быть не могло. Помню себя шестилетним: стою под окнами школы и слушаю, как там идут уроки. Когда окна были открыты, все время туда ходил. Обидно было — все дети там, моя сестра Вера в том числе (она на шесть лет старше), — а я стой на улице.

Когда вернулись в Чайкино, сперва жили в землянке. Позже кто-то подсчитал, сколько у нас сгорело домов, получилась страшная цифра: 234. Те, кто уцелел, оказались без крыши над головой. Для школы то ли сельсовет, то ли колхоз построил на первых порах какую-то халупу. В послевоенные годы многие жили в землянках. Если в семье были мужчины, то они смогли себе построить что-то более приличное. Но у вдовы с тремя детьми на руках такой возможности не было. Вскоре брата, которому исполнилось 17 (он родился 20 марта 1928 года), добровольно-принудительно отправили в Донбасс. К счастью, нас через какое-то время взяла к себе одна приезжая из Галичины. После войны в Западной Украине была большая безработица, а в Восточной не хватало рук, люди приезжали из Галичины по оргнабору и сами. Эта женщина работала в сельском совете, и ей был предоставлен дом. Вот она нас и взяла на квартиру. Через пару лет она уехала обратно — видимо, по истечении договора. Как сейчас помню, уехала в город Броды Львовской области. Не знаю, жива ли. Она уже тогда была в годах, или это мне с моей детской точки зрения так казалось. Когда она уехала, дом остался нам. Этот дом я и помню как дом своего детства. Тот дом, что был у нас до войны (который сожгли немцы), я, естественно, не помню, а порасспросить маму, что он из себя представлял, как-то не догадался. К сожалению, такими вещами люди обычно начинают интересоваться слишком поздно, когда живых свидетелей уже нет.

У нас были две комнаты и сени. Вторая комната служила кладовкой, не было возможности ее достроить, тем более — отопить. Главным местом в доме была печка. В печке готовили, на печке спали. Я все годы, до отъезда на учебу в Днепропетровск, спал на печке и даже делал там уроки. Это было мое рабочее место. Как мама вытянула нас в одиночку? Я сейчас это с трудом себе представляю. Работы по дому всегда было страшно много, уж не говоря про огород, тридцать соток, наше спасение.

Я был меньшой, любимый, но это не значит, что на меня ложилось меньше обязанностей. С самых малых лет — и в лес за дровами, и наколоть дров, и натаскать воды, и прополоть огород. Огородом, конечно, все занимались, хотя главное бремя лежало на матери. У нас была корова, свинья, куры. Несколько лет я пас летом коров, общественное стадо. Всю скотину, какая была в селе, объединяли в два или три стада, и сначала, после войны, нанимали пастухов, которые приходили на заработки. Но потом от этого отказались, стали пасти своими силами. Вдвоем с кем-нибудь, как очередь подойдет, отправляешься на целый день, от восхода до заката, причем босиком — и по лесу, и по стерне. Ступни были как наждак.

Все работы, которые приходилось выполнять, были осмысленнонеобходимы и потому не были в тягость. Я владел и до сих пор владею многими навыками сельского жителя. Например, носить воду на коромысле. Дайте ведра и коромысло непривычному человеку, он ни за что с этим не справится, тут же все расплещет, обольет себе ноги, потому что каждое движение должно быть особым образом согласовано с другими, поначалу это может показаться почти искусством. Но тот, кто его с детства усвоил, носит ведра, ничего такого не замечая.

Если бы можно было заниматься только своим хозяйством, то мы бы его увеличили — держали бы несколько свиней, больше кур и другую живность. Но у матери главная работа была в колхозе, занята она была там целыми днями, а получала на трудодни очень мало. В колхозе люди работают там, куда пошлет начальство, но все же в основном мама работала в колхозном саду. Сад был большой, и мама много лет работала там в огородной бригаде. Я хорошо помню, насколько резко она отличалась от большинства своих ровесниц — всегда была во всем чистом и держалась как-то по-другому. Когда село — сплошные вдовы и дети, многие женщины перестают следить за собой. Мама всегда была подтянутая. Вспоминаю совершенно беспристрастно: очень привлекательная женщина была. Но по деревенским понятиям уже немолодая: она родилась 8 августа 1906 года, так что вскоре после войны ей стукнуло сорок.

Как я теперь понимаю, война обрубила многие обычаи и навыки. Из рассказов взрослых получалось, что до войны было больше пасек и меда, люди гнали деготь и смолу, гнули дуги и полозья, вязали сети, делали самоловы, короба, корзины, ковали обода для телег. Было развито горшечное дело, плетение из лозы и ореховых прутьев, у некоторых были токарные станки с ножным приводом. Все эти вещи не исчезли совсем, но само их значение, как видно, резко пошло на убыль. Это было связано с началом разрушения деревенского образа жизни и с сокращением мужского населения — слишком много мужчин не вернулось с фронта, слишком много стариков умерло (женщины оказались живучее).

А тут, едва окончилась война, хлопцев, заметно не дотягивавших до призывного возраста, стали мобилизовывать в ФЗО — школы фабрично-заводского обучения. Самое краткосрочное обучение рабочей специальности — и на производство. Тех же, кто постарше, отправляли на производство безо всякого обучения. Причем из нашей местности почти всех направляли в Донбасс, на шахты. А сбежишь — арестовывают как преступника по сталинскому указу, который вышел еще в начале войны, 7 декабря 1941 года. Это был указ о дезертирстве с предприятий оборонной промышленности. Уголовная ответственность по этому указу наступала с 14 лет, и он действовал еще несколько лет после войны. Я уже упоминал, что брата забрали в Донбасс. Через какое-то время он сбежал оттуда. Но куда ему было бежать? Только в Чайкино. Едва явился, его арестовали, месяц отсидел в тюрьме — и опять в шахту. Видимо, шахты не приравнивались к военным заводам, а то бы получил минимум пять лет. Так он стал шахтером, и пока не вышел на пенсию, работал на шахтах. Правда, уже не в Донбассе, а в Приморском крае. Пустил там корни, как это обычно бывает — семья, трое детей. Под конец работал уже не в забое. Сил прежних больше не было, перешел в горноспасательную службу. Пенсионером он был недолго, всего два года. 26 октября 1984 года он умер от профессиональной шахтерской болезни, рака легких. Брата моего звали как светлейшего князя Меншикова, Александр Данилович, и прожил он на свете столько же, сколько тот, 56 лет, только совсем по-другому.

И Вера, сестра, через несколько лет тоже подалась на шахты. Они с мужем (он был из нашего села) уехали в Кузбасс на заработки. Считалось, что за длинным рублем. Сестра работала машинистом шахтного электровоза. Все, что они с мужем нажили — это трое детей, а длинного рубля в Кузбассе почему-то не оказалось. Жили они в городке Березовском, это 35 километров от Кемерова, железнодорожная станция Забойщик. Году, кажется, в 1978 или 1979-м она вдруг стала говорить, что надо бы им перебраться в Украину. Потом приехала ко мне в Днепропетровск, мы с ней исколесили все пригородные села, она прикидывала, где бы им с мужем бросить свой окончательный якорь — рядом со мной и мамой (мама уже у меня жила). Не думал я тогда, что вижу Веру в последний раз. Уехала она в свою Кемеровскую область с настроением сниматься оттуда. Но быстро такие дела не делаются, а через год она умерла. В 48 лет, от инсульта. Она у нас первая умерла.

Бедная мама, пережила двух своих детей, не пожелаю такого ни одному родителю. А у меня, благодаря брату и сестре, шестеро племянников, правда, все давно взрослые.

Чуть ли не с самых малых своих лет помню, как мать меня подталкивала — давай, учись. Когда я стал постарше, это уже звучало так: ни у брата, ни у сестры не вышло, учись хоть ты. И это стало моей обязанностью, моим обетом. Поскольку концы с концами сводить никак не получалось, мама еще сдавала угол. К счастью, всегда сдавала учителям — то одному, то другому. Это были учителя, которых присылали преподавать в нашу школу. То есть это были лучшие квартиранты, каких себе можно представить. Какое-то время жила у нас даже семейная пара: он — учитель физики, она — русского языка. Сейчас они уже старенькие, давно живут в Новгороде-Северском. Когда я туда приезжаю, обязательно приходят на встречу со мной. Последний раз это было в 2000 году.

Я теперь понимаю, что на меня сильно повлияли не только те учителя, что жили у нас, но и наш сосед, тоже учитель, Михаил Степанович Тимошенко. Мне в нем очень нравилось то, что он свой, не приезжий, а все равно учитель. И то, что он женился на очень симпатичной молоденькой учительнице. И мама у него была очень хорошая, доброты необыкновенной. Он мне казался недосягаемо великим человеком, почти как Ленин. У него, как я потом узнал, было всего лишь среднее образование. Он и сейчас стоит у меня перед глазами. В детстве я не смог бы сформулировать, что же меня в нем так привлекало, а теперь понимаю причину: на фоне нашего Чайкино у него была интеллигентная семья — несмотря на такой же огород и таких же кур, как у всех. Правда, надо сказать, они выделялись еще и достатком. Михаил Степанович все-таки был директором школы, они работали вместе с женой, и на фоне тогдашней бедности это впечатляло. Наверное, все это вместе на долгие годы сделало профессию учителя моим идеалом. Я не стал учителем по чистой случайности.

Тимошенко до четвертого класса вел у нас все предметы. Я учился очень легко, даже чересчур, благодаря хорошей памяти. Говорят, такие быстро становятся ленивыми. Но Тимошенко лениться не давал и вообще был довольно строг, несмотря на соседские отношения. Несколько раз даже выставлял из класса. Дело в том, что я был необыкновенно смешлив. Что называется, палец мне покажи, и я уже заливаюсь, не могу остановиться. В народе это называют «дурносмех». А еще говорят: деревянную железку, мол, нашел. Это прошло вместе с детством.

Я не сразу понял, что память у меня лучше, чем у большинства окружающих. Иной раз даже сомнение брало: действительно человек не помнит то-то и то-то или притворяется? Как же можно было такое забыть?! В первых классах с учебниками было туго, один затрепанный на несколько человек, но я от этого особых неудобств не испытывал. Прочту один раз или просто урок прослушаю — и оттарабанивал на следующий день без запинки. Матери в селе говорили, дескать, Леня у тебя очень умный, все на лету хватает. Но память — еще не ум, это только возможность его приобрести, это я знаю точно.

Заметив, что я охотно читаю, а потом помню прочитанное, Михаил Степанович стал мне говорить то же, что и мать: дескать, учиться нужно, Леня, дальше. Но чтобы это стало возможным, необходимо было закончить десятилетку, а у нас в Чайкине была семилетка. Большой тяги к учебе я в своих сверстниках не видел. Все с облегчением завершили свое обязательное образование, окончив семилетку. В сентябре 1952 года только трое хлопцев, считая со мной, стали ходить за девять километров в Костобоброво, где была десятилетка. Я уже его упоминал, это было довольно большое село. Чем село отличалось, по дореволюционным понятиям, от деревни? Тем, что в селе есть церковь. Так вот, в Костобоброве была церковь, это было настоящее село. Моя мать была родом оттуда. Церковь, правда, через несколько лет сгорела.

Ходили мы втроем, ходили, но двое моих товарищей через какое-то время не выдержали и бросили школу. Все-таки это было довольно тяжело. Сразу за Карасями дорога (или то, что считалось дорогой) шла через лес. А в наших краях зимой пошаливали волки. Пугали меня и двуногими волками — времена были лихие, особенно после огромной («ворошиловской») амнистии 1953 года. В ту амнистию выпустили только уголовных, до политических дело дошло позже. Так что всякое могло быть. Бог, однако, миловал.

В теплое время щеголял я в холщовых штанах и в полотняной сорочке. Их на своей швейной машинке мне шила мама. Большой искусницей в этом деле маму я не назову, но машинка была нашим сокровищем. Ведь купить мы ничего не могли, такое просто исключалось. На зиму была какая-то фуфайка, она же телогрейка. Те из моих одноклассников, кто побогаче, ходили в валенках, это считалось почти шиком. А мне зимней обувью служили резиновые сапоги. Когда я окончил семь классов, мы все фотографировались, и мне, для того чтобы запечатлеться, пришлось у кого-то попросить хромовые. Всему этому я, по счастливому неведению, не придавал тогда никакого значения. Пока не поступил в университет, даже не думал на эту тему.

На краю Костобоброва был овраг, а за оврагом была уже Россия и стояла крошечная деревенька Липица — скорее хутор, несколько домов. И до Белоруссии, а точнее, до того места, где сходятся границы Белоруссии, Украины, России и стоит Курган Дружбы, от нас было тоже не слишком далеко, километров девяносто.

Восточнославянский Вавилон

Я вполне мог родиться и в РСФСР. Я это узнал, уже став президентом, когда заинтересовался государственным размежеванием Украины и России в 20-е годы и запросил соответствующие документы. Вот как это могло произойти. В первые годы советской власти шел большой перекрой границ старых имперских губерний, которые часто не совпадали с этническими. Сперва укрупнили Белорусскую ССР, которая к моменту своего вхождения в состав СССР была слишком мала по сравнению с территорией белорусского народа. Это было кричащее несоответствие — например, Витебская, Могилевская и Гомельская губерния после революции оказалась в составе РСФСР. В марте 1924-го и в декабре 1926-го к шести первоначальным уездам Белоруссии было присоединено еще 26. В принципе, этот перекрой противоречил еще живому в те годы лозунгу о мировой пролетарской революции, которая отменит все границы, но, в отличие от мировой революции, был правильным делом. Вернее, мог быть, если бы проводился полностью последовательно, что наблюдалось не всегда.

Одновременно с белорусским урегулированием начались тяжбы об украинско-российских границах. Именно тяжбы, потому что здесь дело сразу пошло очень туго. Украинская сторона еще в начале 1923 года поставила перед ВЦИК только что созданного СССР вопрос о передаче УССР ряда волостей и даже уездов Брянской, Курской и Воронежской губерний РСФСР в связи с явным преобладанием в их населении украинцев. Неофициальная реакция российской стороны была в духе героя фильма «Иван Васильевич меняет профессию» домушника Милославского, вдруг ощутившего себя государственным деятелем: «Волостей не напасешься». Тем не менее, Президиум ВЦИК создал специальную комиссию во главе с председателем ЦИК Белоруссии Червяковым, и переговоры начались.

Но тут же последовали российские контрпредложения. Среди них было и такое: передать из УССР в состав Курской губернии РСФСР Новгород-Северский (наш!) уезд, часть Глуховского и две волости Кролевецкого уездов Черниговской губернии. Этого не случилось, вероятно, потому, что куда больше Россия мечтала получить обратно переданные Украине в 1920 году из состава Области Войска Донского Таганрог и Донецкий округ с городом Шахты. Она их в конце концов и получила, взамен передав Украине Путивль с уездом и довольно много волостей вдоль большей части границы. Совсем недалеко от нас отошла к Украине от Новозыбковского уезда Брянской губернии Семеновская волость. Семеновка теперь город и даже райцентр. Но все легко могло произойти совсем по-другому.

Естественно, сегодня возникают вопросы: почему у кого-то могла родиться мысль, будто Новгород-Северский скорее относится к России, чем к Украине? И почему Путивль до 1925 года был в составе РСФСР? Это же самые классические города не просто Киевской Руси (в конце концов, и Новгород Великий, и Москва — это тоже города Киевской Руси), но еще и чернигово-северских княжеств, «Слова о полку Игореве». Ведь героем «Слова» был новгород-северский князь Игорь Святославич, а в Путивле был замок, где «на заборолах» стояла и плакала Ярославна, ожидая Игоря из похода «в поле незнаемое, половецкое».

Может быть, дело в том, что эти земли вошли в состав России задолго до Переяславской рады. Это произошло, когда «государь всея Руси» Иван III отвоевал у Литвы ряд черниговских и северских городов (Козельск в 1494 году, Путивль, Брянск и Рыльск в 1500 году, Чернигов, Новгород-Северский, Любеч, Трубчевск, Мценск, Стародуб и Карачев — в 1501–1503 годах) с их уездами. Если посмотреть на карту, это очень большая территория — древняя Сиверщина простиралась до Брянска. К началу XX века, за 400 лет, эти земли претерпели большие перемены. Их тыл и одновременно ядро, Чернигов, полностью сохранил свой украинский характер. К тому же, недалеко от Чернигова долгое время находились такие центры общеукраинского значения, как гетманские столицы Батурин и Глухов. Зато Брянск, Козельск, Трубчевск (город вещего Бояна), Карачев — былые северо-восточные форпосты Черниговщины и Сиверщины — к началу XX века стали уже почти полностью великорусскими.

Но оставалась изрядная промежуточная территория, где еще в XIX веке было трудно провести какие-то этнические границы. Взять хотя бы ту местность, где родился я. У нас говорили на смешанном украинско-белорусско-русском языке. Причем на некотором расстоянии от нас к югу и к юго-западу, в направлении Чернигова и Конотопа, начинался уже несомненный украинский язык. Восточное Полесье всегда было историческим стыком. Здесь чересполосно жили и живут украинцы, белорусы, русские староверы и просто русские. Но это еще не все. Здесь живут полещуки или полешуки (которых белорусские ученые считают скорее белорусами, а украинские — скорее украинцами). Между прочим, Федор Михайлович Достоевский происходил от полещуков. Именьице его отца, Достоево, находилось не очень далеко от наших мест, в Белоруссии. Дочь Федора Михайловича писала: «Один из моих литовских предков, перекочевавших в Украйну, переменил религию для того, чтобы жениться на православной украинке».

Правда, некоторые ученые говорят: нет, те, кого вы называете Полещуками, на самом деле живут западнее, а здешние носители специфического наречия — это так называемые «литвины» или «севрюки», и их язык никакая не смесь, а естественный итог развития живой речи здешних крестьян, которые жили в нашем углу Полесья много столетий, со времен Киевской Руси, в относительной изоляции за своими глухими лесами. Кстати, хорошо помню, как мой любимый учитель Тимошенко тоже говорил, что в старину черниговские, нежинские и путивльские называли жителей наших мест «литвинами», что вызывало у них обиду: к Литве мы не имели никакого отношения, да она и далеко. Но рассказывал он об этом не на уроке, а у себя на огороде. У меня такое впечатление, что в те годы вся эта этнография не очень-то поощрялась.

Позже я узнал, что какое-то время в России литвинами называли украинцев вообще. Это было еще перед тем, как русские начали называть нас черкасами. Подобные имена (или прозвища) — лишнее свидетельство того, что ощущение «русского единства» у московских людей отсутствовало. Хорошо это или плохо, но его просто не было.

Я уже говорил, что за оврагом на краю Костобоброва начиналась Россия. Чтобы быть совсем уж точным, Брянская область. На карте видно, как она здесь большим выступом, почти прямоугольным, довольно сильно вдается на запад. Этот выступ — Стародубщина, она вплоть до 1919 года входила в Черниговскую губернию. Во времена Богдана Хмельницкого здесь была территория Стародубского казацкого полка, то есть законная часть «Малороссии» (а Новгород-Северский был всего лишь сотенным городом Стародубского полка!). Более того, начиная со второй половины XVII века город Стародуб стал едва ли не самым большим рынком для украинских товаров. На две большие ежегодные ярмарки товары привозились также из Москвы, Риги, Петербурга и Астрахани. Стародубское купечество славилось своим богатством. Как же получилось, что такой город сегодня не в Украине? А получилось вот как. С конца 1650-х в стародубские леса стали бежать из России старообрядцы и селиться здесь на рубеже Речи Посполитой. В 1708–1709 годах старообрядцы, до того преследуемые русским правительством, по собственному почину сражались со шведами (попросту говоря, партизанили), взяли много пленных и привели их к Петру I в Стародуб. За это им были пожалованы все земли, на которых они успели расселиться. С того времени приток староверов в эти края усилился. Постепенно один из двух составлявших Стародубщину уездов, Новозыбковский, стал практически великорусским (кроме самой южной волости, Семеновской — ее и передали Украине, о чем я уже упоминал), а во второй, Стародубской, жил всякий народ. Причем, когда в 20-е годы стали разбираться с этнической картиной, выяснилось, что на границе с Украиной жили сплошь русские (все те же старообрядцы), а украинцы жили как бы «позади» них. По-видимому, разумно выкроить границу в этом восточнославянском Вавилоне оказалось невозможно. Или кто-то не захотел.

Поскольку наша местность прямо примыкает к Стародубщине, думаю, я вправе иметь свое мнение о том, кто ее населяет. Это, в основном, потомки северян и радимичей, которые в одних исторических обстоятельствах могли отнести себя к украинцам, в других — к белорусам, в третьих — к русским. То, что по переписи 1897 года 94 % населения Новозыбковского уезда назвали себя великороссами, говорит лишь о том, что большинству жителей уезда передалось самосознание более активных (как все староверы) великорусских переселенцев.

Я говорю об этом достаточно уверенно, потому что хорошо помню, как в моем отрочестве и в юности у меня, как и у моих сверстников, не было понятия о том, кто мы: украинцы, белорусы или русские.

Стародубские казаки Хмельницкого и их потомки были не менее активными людьми. Но в 1897 году в Стародубском уезде «казаков, владеющих землею наследственно на праве частной собственности», было чуть больше 20 %. К тому же самосознание у них было сословное, казацкое, а не национальное. Тот своеобразный язык, который здесь господствовал — неважно, смесь это или самостоятельное наречие — свидетельствовал достаточно ясно: здешнее население пребывало в уникальной равноприближенности ко всем трем восточнославянским народам.

Относительно языка приведу один пример, чтобы было понятнее. Некая стародубская поэтесса переводила басни Крылова на местный язык. Если кто помнит басню «Василек», в ней василек взывает к солнцу, а жук смеется над ним: дескать, у солнца только и хлопот, как глядеть, вянет он (василек) или цветет. Это место сельская поэтесса передала таким двустишием:

Як жа! Клопать соньцу на яго глядзець:

Ци он жив астанецца, ци яму капець!

Было много своих слов — ни украинских, ни русских, ни белорусских. Например, черемуху называли не «черемха», не «черемшина», а «калакалуша». До революции носителей этого наречия причисляли все же к белорусам. Однако наши этнографы на основании множества признаков быта, обычаев и материальной культуры, уверенно относят их к украинцам.

В нашем Чайкине и сейчас говорят на языке, который я ненаучно (и для себя) зову русско-украинско-белорусским. По-моему, он чуть-чуть другой, чем на Стародубщине. В любом случае, это нормальный язык общения, никто не считает его каким-то ущербным. И в семье мы на нем же говорили. Но я, под влиянием школы, без малейших затруднений говорил и на правильном русском языке. Украинский язык и литература были в нашей школе важными предметами, но все остальное преподавалось по-русски. Моему русскому языку помогло еще и то, что у меня была возможность класса с четвертого читать газеты. О том, чтобы выписывать газеты, разумеется, не могло быть и речи, но их приносили учителя, которые квартировали у нас. Огромной удачей для меня стала библиотека нашего сельского клуба. Мне лишь много позже стало понятно, насколько это была хорошая библиотека. Я бы назвал ее исключительным для небольшого села собранием книг. Причем в ней было очень много украинских книг. При каких обстоятельствах она попала в Чайкино, кто ее подбирал, не знаю, даже жаль.

Я перечитал, наверное, большую часть этой библиотеки, что-то и по несколько раз, причем мне было все равно, на каком языке я читаю. Я часто не мог вспомнить какое-то время спустя, несмотря на свою память, на каком языке была книга — настолько это для меня не имело значения с точки зрения восприятия. Лишь бы было интересно. Хотя, скажем, сегодня, пятьдесят лет спустя, могу точно сказать: книги Олеся Гончара «Прапороносці» и «Земля гуде» я читал по-украински, а не в русском переводе. Они тогда только появились и очень мне нравились, особенно вторая. Это была повесть про комсомольцев-подпольщиков в оккупированной фашистами Полтаве. Помню, как звали главную героиню: Ляля Убийвовк. Сильно запомнился и роман Юрия Яновского «Вершники» («Всадники»), из него мне был особенно симпатичен Данило Чабан, боец «Днепровского босоногого полка Красной Армии». Да и многое другое, разве перечислишь? Кстати, роман Яновского до сих пор как-то воздействует на мое отношение к событиям Гражданской войны в Украине. Теперь-то я хорошо понимаю, что он писал так, как было нужно в тот момент партийным идеологам, но ничего не могу с собой поделать. Так всегда бывает с талантливыми произведениями: каким бы «социальным заказом» они ни были продиктованы, за ними стоит какая-то правда. Там, где нет никакой правды, вы не увидите таланта ни под каким микроскопом.

Не стану уверять, что я ощутил себя украинцем благодаря прочитанным в детстве книгам. Повторяю, я над этим не задумывался, и с товарищами мы эту тему никак не обсуждали, у нас было наднациональное мироощущение и бытие, а существование схожих, но разных языков мы воспринимали как данность — как существование разных времен года, например. У нас было две оппозиции — одна оставшаяся с войны: «наши» — «немцы»; потом холодная война породила новую оппозицию: «наши» — «американцы». Американцы были так ужасны, как только может быть. А вот понятие, кто ты внутри этого собирательного «наши» — украинец, русский или белорус, совершенно отсутствовало, в нем как бы не возникало нужды. Мы чувствовали себя скорее комсомольцами. Сейчас мне трудно задним числом реконструировать это мироощущение. Пытаюсь — и не получается, мешает позднейшая информация. Это мироощущение непонятным образом совмещалось во мне с интересом к истории. Уже в юности я обладал определенным набором исторических познаний и даже концепций, которые сформировал собственными усилиями, или, как говорят белорусы, «самотугом». Правда, интерес был к истории вообще — любых стран и любых народов. А еще больше любил я литературу. Был уверен, что стану учителем и буду преподавать историю и литературу, как наши симпатичные постояльцы.

Народ в наших краях удивительно стойкий. Мало того, что была страшная беднота и разруха, так вдобавок в 1946 году случился чудовищный неурожай. С осени 46-го начали мы поголадывать, а в 47-м уже голодали вовсю. То же самое происходило практически по всей Украине. И в России, за костобобровским оврагом, было не лучше. Как мы все тогда с голоду не перемерли, не знаю. Еле дотянули до тепла. Собирали на картофельном поле гнилец — это перезимовавшая в земле картошка, пропущенная при уборке. Из нее удавалось делать какое-то подобие оладий. А потом, едва появились травы и зелень, в ход пошла крапива, еще какие-то растения. Позже — лебеда. У нас это слово было украинское, лобода. (Кстати, может быть, неспроста среди украинцев Лобода — сравнительно частая фамилия?) Лебеду толкут, подмешивают в муку, хлеб получается довольно горький. Чтобы перебить горечь, такой «голодный хлеб» круто солят. А главное, его много не съешь, даже с голодухи. Тут действует биологический самообман, ощущение набитого брюха. Это было просто выживание, на пределе возможного. Но выжили. Южнее, на черноземах, возможно, было попроще, а наши земли слишком уж бедные — песчаный суглинок, урожаи 9—12 центнеров с гектара. Собираешь иной раз чуть больше, чем посеял. В наших краях разумнее заниматься животноводством, а не пытаться производить хлеб. Колхоз выращивал картошку, рожь, гречиху, просо — культуры скромные и тихие.

Мылись в корыте, мыло составляло большую ценность, его почти не было. А ведь оно требовалось еще и для стирки. С другой стороны, приходится признать, что для большинства наших людей бедность была привычным состоянием. Они никогда не знали другой жизни. А если посмотреть шире, для 90 % людей, когда-либо живших на земле, нормальным состоянием была именно бедность.

Кто не подозревает о бедности, так это дети. Им не с чем сравнивать. Они рады самой жизни, их счастье — самое чистое на свете. За селом, в полуверсте, был пруд, назывался он довольно удивительно: Скрипкино. Может быть, я сейчас подумал, он формой был в виде скрипки. Небольшой, метров 100, а то и 50. Туда вся пацанва сходилась, кого родители в этот день не запрягли в какую-нибудь работу. Все лето там купались, плавали, и это было счастье. И я был счастлив не меньше остальных.

Что касается моих взрослых земляков, все они знали, что более богатая и легкая жизнь где-то существует. Кто-то ее видел краем глаза в городах, кто-то прошел с Красной армией по Европе, пожилые люди помнили, как жили помещики, — ведь после революции прошло всего тридцать лет. Кроме того, уже появился такой социальный раздражитель, как кино. В кино чаще всего показывали именно богатую жизнь, фильмы про нищету — большая редкость. Да и не любят бедные люди смотреть про других бедных. Но, зная о существовании более легкой, вольной, изобильной жизни, мои земляки как-то не соотносили все эти познания с собой. Слишком уж много лиха они хлебнули. Самое главное, чтобы не было войны. Ну, и голодухи, конечно. Что-то с чем-то соотносить и делать какие-то выводы начало уже следующее поколение. Или это мне сейчас так кажется?

Когда умер Сталин, я сильно горевал. Мне было 14 лет, я уже был комсомолец и с трудом представлял себе, как можно будет дальше жить без Сталина. Ни малейших сомнений в правоте коммунистических идей у меня не было. Вообще, дети постарше и подростки — самый благодатный материал для любой пропаганды. Они чисты сердцем, настроены на справедливость, легковерны. В них, как правило, еще нет скепсиса. Я запомнил стихотворение, которое было напечатано в одной из газет в связи со смертью Сталина. Надо ли говорить, что я принял все за чистую монету?

Нам не забыть, как по фронту в метели Шел он землей украинской не раз. Сталина в серой армейской шинели Видели Харьков, Полтава, Донбасс.

Теперь я склонен подозревать, что эти строки сочинят какой-нибудь старый циник, не имевший ни малейших иллюзий ни по одному поводу на свете (а меньше всего насчет Сталина, бредущего в метель через фронтовой Донбасс). Но мне ужасно нравились эти стихи, и я читал их наизусть кому-то из наших квартирантов-учителей. Вероятно, ему было что сказать по этому поводу, но он благоразумно воздержался.

Голодному все вкусно, и тем не менее, мне кажется, мать прекрасно готовила. Тому есть и объективное свидетельство: когда приезжали какие-нибудь районные комиссии, наше сельское начальство обычно просило ее накрыть стол в нашей хате, а не у тех, кто жил побогаче. Матери давали продукты, и она готовила на много человек. Кто отведал ее борщ, забыть его уже не мог. А еще у нее была одна из самых лучших самогонок в селе — из пшеницы, из ржи. Она замечательно пекла хлеб на дубовых листьях, и он мог сохраняться удивительно долго, дней восемь. Мог-то он мог, но кто бы ему дал?

Я уже упоминал, что мать родилась в 1906 году, а это означает, что она должна была усвоить молитвы, а также церковную и домашнюю православную обрядовость до того, как большевики взялись за борьбу с религией. На Пасху, на Троицу и на Рождество у нас устраивалось подобие праздничного стола. На Пасху, кроме крашеных яиц, мать обязательно доставала из погреба колбасу, которая сохранялась в сале. Она делала эту колбасу много загодя. Это было настоящее счастье, особенно если Пасха приходилась на раннюю дату, сразу после тяжелой зимы. А советские праздники мама как-то не замечала. В городе их нельзя было не заметить — все-таки выходные, парады, оркестры, гуляния. А в селе выходных нет, материна работа не кончалась никогда — дети, скотина, уборка, готовка, стирка, огород. Если бы в народе сложились какие-то обряды для празднования 7 ноября или 1 мая, может быть, мать им и следовала бы, но они не сложились.

В целом, как это вообще присуще людям, входящим в жизнь, я считал жизнь, которой мы жили, совершенно нормальной. В пятидесятые годы, мне кажется, и у взрослых появилось ощущение, что становится легче. В клубе устраивали танцы, всегда было полно народу. Чайкино славилось симпатичными девчатами. Они и сейчас у меня перед глазами — Тоня Сердюк, Маруся Тимошенко… Гуляли допоздна, пели песни. Причем и русские, и украинские — не язык песни был критерием выбора. Я довольно рано обнаружил, что у меня неплохой слух, что я могу верно напеть услышанную мелодию. В нашей семье все пели, особенно мама. Пойдет, к примеру, в огород за огурцами и песню споет соответствующую:

Посіяла огірочки Близько над водою, Сама буду поливати Дрібного сльозою.

Сестра тоже пела, а брат, пока был с нами, играл на гармошке. Так и я приохотился к пению.

В восьмом классе, когда в костобобровскую десятилетку ходили со мной еще двое ребят (один из них был мой двоюродный брат Вася Лобок), мы пели на обратном пути. Возвращались уже затемно, и обязательно с песнями, в основном советскими, типа «Катюши» или из кинофильмов. Потом они перестали ходить, а один я уже не пел. Да и в холодное время года было не до пения. Пройдешь девять километров туда да девять обратно — по ветру, по морозу, от ветра все время нос мокрый и слезу из глаз выбивает. Всегда ходил полу-замерзший в резиновых своих сапогах. Ангины у меня были такие, что температура поднималась до сорока градусов, не было сил даже встать с постели. Зимы у нас исключительно снежные. Поэтому двери в наших краях всегда открываются вовнутрь. Если бы они открывались наружу, зимой после снегопада никто бы не смог выйти из дому.

Уже будучи студентом, я старался на зимние каникулы приехать домой. 30 километров от станции обычно приходилось идти пешком. Один раз вышел в страшный холод, да еще, по своему обыкновению (а вернее, по студенческой бедности), на резиновом ходу, и где-то на пол пути понял, что допустил ошибку: нельзя было пускаться в путь по такому морозу. Но деться уже было некуда, только идти вперед, как джеклондоновский герой. Пока добирался домой, думал — все, отдам концы. Совсем уж было с жизнью прощался.

Кто-то прочтет и решит, что я браню природу родных мест — почвы слишком бедные, зимы слишком студеные, — но это совершенно не так. Как раз наоборот, мне все здесь нравится — и зима, и лето, и реки, и леса. Я представляю себе, как по этим лесам, между могучими (в то время) стволами, ходил с ружьем мой отец-лесник. В 1941 году ему было уже под сорок, и он, вероятно, не подлежал призыву по возрасту. Значит, ушел воевать добровольно? От жены и троих детей? Раз он поступил так, значит не чувствовал себя вправе поступить иначе. Думаю, ему была невыносима мысль, что чужестранцы могут хозяйничать в его лесу.

И мать страшно любила родные места. Когда все дети разлетелись по просторам СССР, она затосковала, продала дом и поехала к Александру на Дальний Восток. Прожила несколько лет в его семье, потом я ее забрал к себе. Около 15 лет она жила у нас, но почти каждое лето говорила мне: «Отвези-ка ты меня, Леня, на родину». Садились в машину и ехали «на родину». Там она гостила всегда у Василия, сына своего покойного брата Ивана (мне Василий — двоюродный брат). Там и ее последнее пристанище.

Моя мама, Прасковья Трофимовна Кучма, умерла 27 июля 1986 года, не дожив несколько дней до 80 лет. Она похоронена на том же кладбище, где двумя годами раньше был похоронен Александр. Так что мать лежит там рядом с сыном. Это в селе Александровка, в шести километрах от Чайкина.

Когда я узнал, что мои земляки решили построить в Чайкине церковь во имя святой Параскевы Пятницы, я помог им, чем мог, и ездил на освящение. Мама была бы этому рада. Сказала бы: вот теперь наше Чайкино законное село, а не деревня какая-нибудь.

Наверное, осознанная (а не инстинктивная) любовь к родному краю приходит после того, как появляется возможность делать какие-то сравнения. Днепропетровск, куда я попал из своей деревни, — это степная полоса, и тамошняя природа долго казалась мне чужой и даже какой-то неправильной. А потом постепенно пришла и благодарность судьбе, сделавшей моей родиной удивительный край Полесье. Сейчас я могу со спокойной совестью сказать: я счастлив, что родился и вырос в Полесье. Какие у нас по весне были разливы и половодья! Занятия в школе отменялись, не Венеция же, чтобы на лодке в школу плыть. Тот, кто знает, какой вид открывается на долину Десны от Дегтяревки (это чуть ниже по течению от Новгорода-Северского), понимает значение слова «благодать». Это больше, чем просто красота. Это бескрайние леса на горизонте, веселые пойменные луга, двадцать оттенков зеленого, простор, облака, влага, стрекозы, птицы, ветерок, восторг Божьего мира.

Новгород-Северский и «История Русов»

Наш районный центр, Новгород-Северский, — маленький городок, тысяч десять жителей, меньше хорошей казачьей станицы, а сколько в нем всего! Есть даже триумфальная арка. Вспоминаю торговые ряды с галереями по периметру, вроде Гостиного двора в Петербурге, и прелестные тихие улочки, сбегающие к Десне. Наиболее заметная достопримечательность — Спасо-Преображенский монастырь. Если бы этот монастырь стоял в какой-нибудь столице, он был бы знаменит, в нем все время толпились бы туристы. Когда-то его, видимо, окружал вал. Сейчас это мягкие скаты, покрытые густой яркой травой, а над ними возвышаются белые стены и башни. Сердце замирает, и даже не совсем понятно, отчего. В монастыре есть здание бурсы. Сразу вспоминаются знаменитые «Очерки бурсы» Помяловского, но это нарядное, какое-то праздничное здание поражает полным несоответствием с представлениями о бурсах и бурсацкой жизни, которые рождала эта книга.

Новгород-Северский стоит посетить хотя бы ради Государственного историко-культурного музея-заповедника «Слово о полку Иго-реве». Однако этому небольшому городку мы обязаны не только «Словом». Новгород-Северский какое-то время был настоящей столицей украинского национального самосознания. Здесь с 1781 года и до конца XVIII века ключом била культурная жизнь. Будучи центром одноименного наместничества, а затем и губернии (в ее составе были города Глухов, Кролевец, Конотоп, Короп, Стародуб, Сосница, Погар, Мглин, Сураж), он стянул к себе настолько серьезные культурные силы, что возник даже проект создания здесь университета. Этот проект осуществился позже, в 1804 году, но в Харькове. Историки выяснили, что в чиновничьей среде Новгорода-Северского в тот период сложился довольно многочисленный кружок украинских патриотов, и, вероятно, именно в этом кружке была создана уже упоми-навшася мной в этой книге «История русов».

Выдающийся историк Украины Наталья Полонская-Василенко писала: «В истории не только Украины, но и других стран трудно найти книгу, которая бы имела такое огромное влияние на людей своего времени и на следующие поколения, как “История русов” и которая была бы столь же “засекреченной”, как она… Ее появление и поныне остается такой же загадкой, какой оно было в начале XIX века». И все же у историков есть свои гипотезы. Скорее всего, у книги был не один, а несколько авторов, они писали и тщательно отделывали ее много лет. Если предположение ученых относительно новгород-северского кружка верно, тогда в число авторов «Истории русов» входили Григорий Полетика и его сын Василий Полетика, Афанасий Лобы-севич, а также Адриан Чепа и еще несколько губернских чиновников.

Я заинтересовался, кто были эти люди, и узнал прелюбопытные вещи.

Григорий Андреевич Полетика происходил из лубенской шляхты. Он окончил Киево-Могилянскую академию и в 1745 году отправился «для изыскания себе случая к продолжению высших наук» в Петербург, где провел 28 лет. Среди его трудов стоит особо отметить «Словарь на шести языках» (греко-латинско-русско-немецко-французско-английский), изданный в 1763 году. А вот его работа «О начале, возобновлении и распространении учения и училищ в России», написанная в 1757 году, не увидела света потому что ее «зарубил»… Ломоносов. И знаете, почему? В исследовании Полетики, по отзыву Ломоносова, вплоть до XVII века «упомянуто де только о киевских школах, а не о московских». Совершенно «обкомовская» история.

В 1764–1773 годах Полетика служил главным инспектором Морского кадетского корпуса. В эти годы им составлены обширные записки о подтверждении прав и привилегий, «которые де во время бытности Малыя России под Польшей подтверждаемы были». Записки были основаны на исторических источниках, которыми располагал сам Полетика. О своем собрании рукописных и печатных книг он говорил так: «Такого не токмо ни у одного из партикулярных людей не было, но и с государственными российскими библиотеками моя в первенстве, в редкости и древности книг препираться могла». Увы, в 1771 году эта библиотека сгорела. В 1773 году Полетика вернулся в свое украинское поместье Юдино, где успел собрать вторую библиотеку. В нее попали рукописи Степана Яворского, Феофана Прокоповича, Дмитрия Кантемира, гетманские универсалы, различные грамоты и рукописные воспоминания. Возможно, здесь его сподвижником стал Адриан Иванович Чепа, много лет служивший в канцелярии малороссийского генерал-губернатора Румянцева-Задунайского.[113] Чепа был автором «Записок о Малой России» и мечтал издавать историческую «Малороссийскую вивлиофику». Он мог сблизиться с Полетикой на почве поиска исторических документов. Историки не исключают, что Чепа предложил и саму концепцию «Истории русов».

После смерти Григория Полетики в 1784 году новгород-северский кружок возглавил, видимо, Афанасий Кириллович Лобысевич, тоже замечательная личность. Уроженец Погара на Стародубщине, он окончил петербургский Академический университет (был и такой) в 1760 году, затем два года путешествовал в свите гетмана Разумовского по Европе. В своих переводах из Вергилия он предвосхитил «Энеиду» Котляревского, «переодев Вергилиевых пастухов в малороссийских кобеняк». Одно время Лобысевич был предводителем дворянства Новгород-Северской губернии, что, вероятно, облегчало для него как привлечение единомышленников, так и поиск исторических реликвий в семейных архивах. Лобысевич состоял в переписке с архиепископом Белоруссии Георгием Конисским, автором исторических сочинений. Кончина архиепископа в 1795 году позволила со временем приписать ему авторство «Истории русов». Поскольку Григорий Полетика был учеником покойного в Киево-Могилянской академии, было легко создать легенду, что рукопись «Истории русов» он получил от своего учителя. Но нельзя исключать и того, что в основу работы и впрямь была положена какая-то первоначальная рукопись архиепископа.

Ученые полагают, что дописывал книгу в последние годы XVIII века или в первые годы следующего уже Василий Григорьевич Полетика, которому в момент смерти отца было 19 лет.

Удивительное дело, но и вторая великолепная библиотека Григория Пол етики была утрачена в XIX веке. То же произошло и с коллекцией А. И. Чепы. Он собрал за многие годы 14 больших сборников с историческими актами и записками. После его смерти они попали к Николаю Андреевичу Маркевичу, работавшему над «Историей Малороссии», и, за исключением двух, тоже были утеряны! Трудно даже предположить, каких сокровищ мы лишились из-за всех пожаров и пропаж. И все же главное состоит в том, что груд беззаветных патриотов не пропал даром. «История русов» была благополучно завершена и прочитана тысячами неравнодушных людей. Она сделала свое дело. Еще раз процитирую Наталью Полонскую-Василенко: «“История русов” стала настольной книгой у людей разных профессий и сословий — у крупных помещиков, духовенства, мещан, ремесленников, казаков… Это не история, как считали поначалу, это блестящий политический трактат, в котором выведены десятки вымышленных лиц, вымышленные события, сражения, изречения, дипломатические переговоры и соглашения. Как памфлет, “История русов” не имеет себе равных в литературе. Автор, оперируя подлинными фактами, а чаще — придуманными, утверждает собственную концепцию истории Украины: ее высокую культуру, начиная с X века, стремление к независимости, конституционализм, отвращение к абсолютизму, ненависть к притеснителям… Автор использует любопытный прием: важнейшие свои мысли он вкладывает в уста врагов Украины, например, крымского хана, турецкого султана и так далее… У поколений украинцев “История русов” воспитывала национальное самосознание, ощущение национального достоинства и уважение к своему прошлому».

Другими словами, на «Историю русов» следует смотреть как на литературное произведение, которое воздействует на читателя средствами художественной литературы. Никто не будет отрицать законность использования таких средств ради пробуждения дремлющего национального сознания. Не зря вымышленный Тарас Бульба порождает у читателей не менее сильные патриотические чувства, чем реально живший, реально боровшийся с поработителями и реально казненный ими Северин Наливайко. Великие писатели, делая своими героями исторических лиц, всегда окружали их лицами вымышленными, заставляли произносить придуманные речи и становиться авторами придуманных документов. Без этого их герои не воспринимались бы читателями как живые, а эпоха не выглядела бы достоверной. Заведомый вымысел, как ни странно, усиливает правдоподобие.

Исторические лица в «Истории русов» порой ведут между собой диалоги, словно герои беллетристической повести. Гонец передает царю впечатления российских послов в Польше («В Варшаве Поляки часто перешептываются между собою на ухо и их надсмехают и подмаргивают, а жолнерство их по городу и в корчмах всегда при них пощелкивает и саблями побрязгивает, што ажно ужасть берет; а по деревням у них войск, говорят, и видимо невидимо и частешенько проговариваются хвастливые Полячишки, что наши уж Козацы, наш, дескать, и Смоленск скоро будет, а о чести-то нашей Посольской и в ус не дуют; тоже и про наследство твое, Государь, Польское никто ужь и не шевельнется, а на наши про то сказки и привязки отвечают они одними усмешками и ножным шарканьем»), и его слова кажутся отрывком из исторического романа, хотя в конце XVIII века, когда (видимо) писалась «История русов», такой жанр еще даже не возник. Тем не менее, читатели ни на миг не сомневались в том, что все рассказанное в книге — чистая правда. Хитроумное построение книги должно вызывать черную зависть у современных авторов, которые тоже порой имитируют документальное повествование, старинные хроники и государственные акты, но никто не обманывается на их счет.

Вместе с тем, замысел книги, разумеется, не имел ничего общего с художественными задачами. Задачи эти были сугубо политическими. «История русов» была рассчитана на то, чтобы напомнить читателям, что Украина — не Россия (двести лет спустя это приходится делать снова!), встряхнуть благодушных, пробудить их патриотические чувства. Хотя название «Украина» авторами — или автором — «Истории русов» и не употребляется и даже отвергается, в современном понимании речь в книге идет, конечно же, об Украине.

«История русов» с самого начала была рассчитана на «самиздатское» распространение — на то, что желающие будут ее переписывать, со списков будут делаться списки, и книга постепенно проникнет во все грамотные слои общества. Были ли основания для подобных надежд? Разумеется. Люди сегодняшнего дня не представляют себе, насколько обычным был в XVIII–XIX веках такой способ распространения книг.[114]

Случай «Истории русов» загадочен тем, что ее списки стали появляться с большим опозданием, лишь начиная с 1825 года. Видимо, судьба распорядилась правильно. Появление «Истории русов» в более раннюю пору, когда основная часть украинской шляхты была озабочена лишь тем, как бы поскорее стать полноправной частью русского дворянства, вполне могло оказаться фальстартом, семена могли упасть в неподготовленную почву. «История русов» появилась как раз вовремя. «Ни одна книга, — утверждал бывший министр иностранных дел Украинской Державы (и историк) Дмитрий Дорошенко, — не имела в свое время такого влияния на развитие украинской национальной мысли, как “Кобзарь” Шевченко… и “История Русов”».[115]

Я спрашиваю себя: не заслужила ли «вечная книга Украины» собственного музея? Музей, посвященный одной книге — большая редкость в мире. В Новгороде-Северском, напомню, уже есть музей «Слова о полку Игореве». Если музей «Истории русов» будет создан, Новгород-Северский станет, вероятно, единственным городом в мире, имеющим сразу два таких музея.

Не странно ли, зная все это, читать, что в середине 20-х годов появлялись предложения передать Новгород-Северский уезд в состав РСФСР?

Но, разумеется, близость России здесь ощущалась всегда. Помню надпись: «Станция Новгород-Северский Московской ж. д.». Что поделаешь, такова географическая реальность — в Новгород-Северский нельзя попасть по украинской сети железных дорог. Единственная ветка в этот украинский город ведет от российского Новозыбкова (который до революции, напоминаю, относился к Черниговской губернии). Да и Десна течет к нам из России, начинаясь, как и Днепр, в Смоленщине.

Как образец классического украинского добродушия я воспринимаю икону «Покров Богоматери» — гордость Успенского собора в Новгороде-Северском. На иконе изображена церковь с молящимися, над ними, под куполом, стоит на облаке (с надписью «Радуйся покрове Миру ширшая облака») Богородица, по сторонам от нее святые, еще двое святых стоят прямо в церкви, а вокруг них — прихожане. В их числе царь с царицей, патриарх, гетман Полуботок с женой, полковник Журавка с сыном и их жены, видные новгород-северские горожане и духовенство, все в тщательно выписанных одеждах. На гетмане богатая кирея и жупан, он характерно пострижен. Царь тоже принарядился для такого случая на славу. Это желание всех примирить очень трогательно. Заказчики иконы очень хотели, чтобы на ней были и патриарх, и царь, и гетман. Помня, что Петр I бросил Полуботка в темницу и отменил патриаршество, заказчики велели иконописцу изобразить какого-то другого, условного царя. На вид это вылитый Алексей Михайлович, умерший, когда будущему гетману было лет 15–16 (а на иконе Полуботку около 60). Непонятно, и что за патриарх. Последний патриарх Адриан, умерший в 1700 году? Или может быть это Стефан Яворский, местоблюститель? На самом деле, все это не имеет никакого значения. Главное, что все пребывают в трогательном единении, как на картине художника Хмелько «Воссоединение Украины с Россией».

У меня к этим местам особая любовь. Каждый год стараюсь здесь побывать — хоть на день-другой, а вырвусь.

О прекрасном и грустном

Объездив за последние годы всю Украину, я убедился в том, что знал, собственно, чуть ли не всегда: каждый наш регион имеет ярко выраженный собственный характер. Как ни удивительно, именно это делает нашу страну цельной. Цельным может быть только живое, а живое всегда играет оттенками и разнообразием. Скажем, мою родную Черниговщину не спутаешь ни с чем. Но и внутри себя она разная. По правому берегу Сейма (а после его впадения в Десну — по правому берегу Десны) — одна природа, а по левому — немного другая. И не только природа. Слегка отличаются села, постройки, люди. Нежин заметно другой, чем Новгород-Северский. Более гоголевский, что ли.

Я очень надеюсь, что уже очень скоро миллионы туристов будут ездить по «Золотому кольцу Украины», куда войдут многие культурные памятники Черниговской и Сумской областей. А может быть, у нас будет несколько таких «колец» — слишком много у нас памятников природы, истории и культуры, чтобы говорить об одном «золотом кольце» для всей Украины. Настолько много, что о целом ряде из них множество наших граждан просто не имеют понятия. Мне не раз приходилось видеть недоуменные лица, когда я заводил речь, например, про красоты Донбасса — про так называемую «Украинскую Швейцарию» и Торские озера, совершенно поразительный Святогорский пещерный монастырь на Северском Донце, «Королевские скалы» у села Провального — люди привыкли думать, что в Донбассе одни лишь терриконы.

В конце июня 2000 года мы с главой Верховной Рады Иваном Степановичем Плющом посетили во время поездки по Черниговщине несколько великолепных мест. Плющ тоже наш, черниговский, родом из Борзны. Мы осмотрели историко-культурные заповедники «Качановка» в Ичнянском районе и «Гетманская столица» в Батурине (с дворцом гетмана Кирилла Разумовского), дворцово-парковый комплекс «Усадьба полковника Галагана» в селе Сокиринцы и Тро-стянецкий дендрологический заповедник, побывали на бывшем хуторе Матроновка близ Борзны, где почтили память Пантелеймона Кулиша.

Во время этой поездки я не переставал думать о том, какая же мы богатая страна! На малом расстоянии друг от друга — такие потрясающие памятники культуры. Тростянец, Качановка и Сокиринцы, они же рядом, между ними всего несколько километров. И так почти в любом месте Украины, куда ни ткни в карту.

Тростянецкий дендрологический заповедник — это настоящий музей живой природы. Как утверждают знатоки, красотой своих пейзажей он превосходит лучшие западноевропейские парки. Тростянец принадлежал помещикам Скоропадским, и один из них, страстный ботаник, создал здесь, начиная с 1834 года, подлинное чудо, акклиматизировав деревья и редкие растения со всего мира. А в Качановке был настоящий культурный оазис, здесь подолгу жили и работали Гоголь, Шевченко, Марко Вовчок, Костомаров, Глинка, Гулак-Артемовский, Маковский, Репин, Ге, Врубель, историк, писатель, ботаник, первый ректор Киевского университета Максимович (между прочим, питомец новгород-северской гимназии). Переплетенность украинской и русской культур особенно подчеркнула здесь такая подробность: Глинка в 1838 году настолько проникся украинскими мелодиями, что написал на слова Виктора Забилы песни «Не щебечи, соловейку» и «Гуде вітер вельми в полі», ставшие народными. А приезжал он в Украину для набора певчих, потому что все знали: таких голосов, как у нас, нет нигде. По соседству, в Сокиринцах, роскошный пейзажный парк, который может соперничать с Тростянецким, но при этом совсем в другом духе. Здесь тоже бывал Тарас Шевченко, здесь жил и умер народный кобзарь Остап Вересай.

На мой вкус, эта группа парков по красоте не уступает Павловскому и Царскосельскому, но те известны на весь мир, а о наших мало знают за пределами Украины. Знают разве что Софиевку — ту, что на Черкасщине, близ Умани — просто потому, что равной ей, наверное, вообще нет на свете. А ведь на территории Украины сотни и сотни значительных и выдающихся достопримечательностей — дворцов, усадеб, крепостей, замков, исторических построек, парков. Большинство из них, к сожалению, пребывают в запустении и ветхости, используются не по назначению, стоят в руинах. Если привести все это в порядок, мы сравняемся по насыщенности памятниками истории и культуры со странами Западной Европы. Вот тогда и повалят в Украину туристы. Ну, да ничего, как говорится, могло быть хуже. Главное, что они есть и они наши, а разбогатеть и все наладить нам никто не сможет помешать.

По шоссе Чернигов — Новгород-Северский проезжаешь древний Седнев. Много лет назад мне показали там место, вдохновившее нашего баснописца Леонида Глибова на песню «Стоїть гора високая», по-моему, одну из лучших песен в истории человечества. Глядя на дивные берега реки Снов, мы с моим спутником попытались представить себе, что бы написал Глибов, если бы тут оказалось «рукотворное море», подмытые берега, вырубленный и затопленный лес, цветущая застойная вода с соответствующим запахом. Такое могло случиться, если бы, например, Десну перегородили у Чернигова плотиной ГЭС, превратив ее «зачарованную» долину в гнилое водохранилище, где буйствуют радионуклиды, а подпор воды дошел бы по Снову, притоку Десны, до Седнева. Может быть, такого плана и не существовало. Но мы слишком хорошо знаем места, где подобные планы стали реальностью.

Если посмотреть на карту Русской равнины, можно увидеть, что две крупнейшие реки на ней, Волга и Днепр, на самом деле вовсе и не реки, а цепочки длинных водохранилищ. На Волге их восемь, на Днепре шесть. Все они образованы плотинами гидроэлектростанций. Первенцем среди них был Днепрогэс. В 1927–1932 годах, когда Днепрогэс строился, много писали о том, что сбывается вековая мечта украинского народа сделать Днепр судоходным от Киева до устья и оросить засушливые запорожские земли. Проклятый Ненасытец-кий порог и прочие днепровские пороги будут отныне не страшны речным судам. «Большевик сказал Днепру: я стеной тебя запру, будешь ты с вершины прыгать, будешь ты машины двигать». Впрочем, если бы в 1917–1920 годах победили не большевики, ГЭС у Запорожья наверняка все равно была бы построена. Не обязательно видеть в Днепрогэсе сугубо большевистскую затею, это был очень старый проект. Подобное строительство вообще отвечало духу 20-х и 30-х годов. Тогда весь мир бросился строить ГЭС, в том числе равнинные. Плотины перегородили такие реки, как Рейн, Рона, Дунай, Шеннон (Ирландия), Теннесси (США). И даже Латвия в период своей недолгой межвоенной независимости построила ГЭС на Западной Двине. Но довольно скоро все поняли, как это расточительно, когда под воду уходят большие массивы пахотных земель, пастбищ, лесов, дороги, населенные пункты, храмы, кладбища, памятники культуры, сколько бед приносит подъем грунтовых вод, подтопление фундаментов, засоление, заболачивание. Люди впервые стали задумываться и на экологические темы. Вскоре рыночная экономика все расставила по своим местам, и ГЭС стали строить преимущественно в горах.

Но в СССР не было рыночной экономики. Строительство равнинных ГЭС продолжалось до 80-х годов XX века. Отрицательные последствия этого строительства никак не перевешивают выгоду от роста энергопроизводства. А иногда они просто ужасны.[116] Циклопические (или, лучше сказать, фараоновы) стройки оставили свой тяжкий след в Украине и России, видимо, в пропорционально равной степени. Когда я учился на третьем или четвертом курсе, шло заполнение Кременчугской ГЭС, и кто-то из студентов брал осенью академический отпуск — надо было помочь семье переехать из затопляемой зоны. А весной этот студент рассказывал (помню, шепотом) о том, как проходило переселение, как несколько человек наложили на себя руки, и как некоторые люди раскапывали на кладбищах могилы родителей и дедов, чтобы перезахоронить их на новом месте. Он говорил, какое у них было красивое село, как утопало в садах, а на Херсонщине, куда им пришлось переехать, уже никогда такого не будет. На новом месте люди сразу перестали петь, а в родном селе все пели. Кстати, к ним приезжали агенты по переселению, убеждали переехать в Казахстан, в Приморье, еще куда-то за пределы Украины, и кто-то соблазнялся. А некоторые старики говорили, что хотят остаться и пусть это «бісово водоймище» их утопит. Много лет спустя я прочел «Прощание с Матерой» Распутина и сразу вспомнил рассказы однокашника.

В советские годы газеты и телевидение молчали об этих переселениях, о том, что под воду уходили многочисленные населенные пункты. Лишенные информации люди хотели верить, что все у нас более или менее в порядке, есть только отдельные недостатки и пережитки, и «митинговали» исключительно в поддержку Конго, Кубы или Вьетнама. Даже тот студент, о котором шла речь, похоже, не знал (потому что никак не упоминал), что кроме его села под воду ушел старинный городок Новогеоргиевск на реке Тясмин. Он был известен в истории под разными именами, помнил гетманов Дорошенко и Самойловича. Затем он стал уездным городом Александрия, а позже превратился в Новогеоргиевск. Со своими тремя церквями он теперь на дне. Вывезли только памятник Ленину. Я об этом прочел совсем недавно.

Водохранилища Днепровского каскада имеют совокупную площадь 7 тысяч квадратных километров, ненамного меньше целой Черновицкой области, а объем воды в них превышает в максимуме 40 кубических километров. Ширина этих «морей», как их любили называть советские газеты, доходят до 20 и даже 30 километров (Каховское, Кременчугское, Днепродзержинское). Они имеют и заливы. Заливы образовались на месте устьевых участков Ворсклы, Псела и других рек. Движение водных масс в Днепре страшно замедлилось. Сегодня воде, чтобы пройти путь от Смоленска до Херсона, требуются многие месяцы, примерно в 7–8 раз больше, чем до возведения плотин. Это страшно снизило самоочищаемость реки.

Я вспомнил про Кременчугское водохранилище еще и потому, что за последнее время получил подряд несколько связанных с ним тревожных писем. Люди озабочены судьбой замечательного памятника природы общеукраинского значения, горы Пивихи в Кременчугском районе. Пивиха, один из немногих уцелевших остатков древнего коренного плато, — это не только самая высокая точка на территории области, но и настоящая сокровищница для геологов и палеонтологов, а также для археологов и историков. Здесь постоянно находят акульи зубы, останки китов, давно вымерших пещерных львов, мамонтов. В пещерах Пивихи жили древние люди. В исторические времена это тоже было знаменитое место. Здесь в 1629 году возник монастырь, известный тем, что отпускал грехи гайдамакам, за что те любили его, поддерживали и, при случае, защищали. И вот уже много лет водохранилище подмывает и разрушает Пивиху.

В письмах, о которых я упомянул, приводятся общие цифры наших потерь в результате появления Кременчугского водохранилища. Затоплено 51,4 тыс. гектаров лесов, 27,8 тыс. гектаров пахотной земли, 51,7 тыс. гектаров сенокосов, 24,3 тыс. гектаров выгонов, под воду ушли многие десятки сел. Люди пишут, что в жаркие летние месяцы многие участки водохранилища покрыты зловонной колышущейся массой — сине-зелеными водорослями. В этом слое мельчайших зеленых частиц гибнет все живое. Водоросли забиваются в жабры рыб, рыба гибнет и отравляет воду. Как следствие, по водоканалу Днепр — Кировоград направляется вода, которая не отвечает государственным стандартам. Чем жарче лето, тем больше этих сине-зеленых водорослей. Они в жару чувствуют себя прекрасно. Анализы показывают наличие в рыбе стронция, свинца, ртути. Один краевед напомнил в своем письме, что были залиты, среди прочего, сотни скотомогильников — а это угроза сибирской язвы.

Ну, что тут скажешь? Бывают ошибки, исправить которые исключительно трудно. Да, под воду ушли сотни тысяч гектаров пашни, которая бы нам очень пригодилась. Если бы они были принесены в жертву одной лишь энергетике, этому вообще не было бы никакого оправдания. Дело в том, что все украинские ГЭС (днепровские и остальные) производят только 5–6 % электроэнергии в нашей стране. Но за счет своих водохранилищ ГЭС обеспечивают Украине орошение земель, общая площадь которых достигает 2,6 миллионов гектаров. Преимуществом ГЭС является и отсутствие вредных выбросов в атмосферу. Кстати, меньше всего земли поглотил Днепрогэс, на чью долю приходится более 40 % электроэнергии днепровского каскада в целом. Днепровское водохранилище у Запорожья — наименьшее по площади, хотя залитого им тоже бесконечно жаль. Мы уже не можем вернуться в прошлое и отменить строительство днепровских ГЭС.

Наверное, разумно было бы построить вместо них две-три ТЭЦ, а воду для орошения подавать не по каналам, где ее потери непозволительно высоки. На круг вышло бы экономнее гнать воду по трубам с помощью мощных электрических насосов. Но, как метко заметил Леонид Макарович Кравчук, мы имеем что имеем.

Если бы речь шла лишь о затоплении пашни, с этим, пусть и скрепя сердце, можно было бы смириться. Но ведь затоплено нечто большее. На дно искусственных морей ушли Старая, или Чертомлыц-кая, Сечь и Новая, или Подпиленская, Сечь (основанная в 1734 году) почти со всеми своими паданками (округами). Ушел на дно и остров Томаковка, он же Буцкий, он же Городище — возможно, первоначальный центр Запорожской Сечи. Скрылся под водой и славный остров Малая Хортица. Кошевой посланец Евсевий Шашол рассказывал в 1672 году в Москве про город Сечь следующее: стоит-де он в устьях рек Чертомлык и Прогной, над речкой Скарбной, обнесен шестисаженным земляным валом с башнями, а в окружности 900 сажен. Одних только кузнецов в Сечи около ста человек. Археологи уже не смогут раскопать мастерские этих кузнецов.

Под угрозой и Большая Хортица. Как мне сообщили, недавно от острова откололся и утонул подмытый водой огромный кусок с трехсотлетней дубовой рощей… Колыбель казачества начала погружаться под воду, словно сказочный Китеж.

Исчезли с лица земли, будто и не было их никогда, множество старых сел, с которыми связано такое славное прошлое. В Апостолов-ском районе Днепропетровской области исчезло село Кут, одна из улиц которого — редчайший случай для советского времени! — носила имя Ивана Брекало. В 60—70-х годах XVII века этот человек был наказным атаманом Сечи на время отсутствия кошевого атамана Ивана Серко. Не очень крупная, скажем прямо, фигура этот Иван Брекало — тем трогательнее, что вот было место, где помнили и его.

Нет больше речки Скарбной, где, по преданию, запорожцы в каком-то тайном месте укрывали свое казначейство. Исчез целый топонимический пласт — сотни замечательных имен урочищ, речек, днепровских проток, островков, населенных пунктов. Зато на новых местах переселенцы из зон затопления живут теперь в селах с поэтическими именами Ленинське, Радянське, Жовтневе, Сонячне, Перемога.

Но даже это — исчезновение населенных пунктов, памятников старины и исторических названий — еще не все. Ушло под воду само местообитание запорожских казаков, а это совсем не пустяк. Мы гордимся запорожцами, но уже не можем увидеть то, что видели их глаза, не можем проникнуться их ощущениями. Запорожцы стали теми, кем они стали, во многом благодаря краю, в котором они поселились. Так считал, как мы помним, Гоголь, его слова я приводил в начале этой книги: «Только смелые и поразительные местоположения образуют смелый, страстный, характерный народ». Имел несчастье дожить до гибели этих мест Дмитрий Иванович Яворницкий, лучший историк запорожского казачества, один из создателей моей alma mater, Днепропетровского университета.[117]

Но чем помочь горю? Помню, как 5 декабря 1991 года, на том самом торжественном заседании Верховной Рады Украины, на котором были оглашены итоги референдума о независимости, а Леонид Макарович Кравчук принес президентскую присягу, писатель и депутат Олесь Гончар сказал такие слова: «Верится, что на месте гнилых нуклидных морей будут золотиться хлеба народного достатка, благосостояния, цвести сады, сады независимости и свободы».

О, как бы хотелось! Но допустим, мы бы спустили одно (для пробы) из наших антропогенных морей. Сегодня, увы, это породило бы неизмеримо больше проблем, чем решило. За десятилетия были построены новые речные порты и пристани, сложилась целая инфраструктура, теряющая вне берега смысл (не в последнюю очередь — места отдыха, турбазы и тому подобное). Нарушилась бы устоявшаяся система водного транспорта, пострадали бы водопотребляющие отрасли индустрии. Остались бы без воды большие массивы орошаемых земель. После десятков лет пребывания под водой чернозем перестал быть черноземом, он перестал быть почвой вообще, поскольку все органические вещества из него вымыты. После схода вод нам бы открылись не хаты с вишневыми садами, не уютные поля, а миллионы и миллионы тонн зловонного ила, грязи, коряг и прочего топляка, похоронившего под собой все, что нам было дорого в затопленных местах, — картина, пожалуй, в чем-то аллегорическая. При наших сегодняшних экономических трудностях вернуть эти места к жизни, возродить красоту стоило бы совершенно непосильных затрат. И вместе с тем я понимаю, что какое-то следующее поколение обязательно совершит этот последний акт собирания украинских земель.

Мне почему-то кажется, что Россия, имеющая точно такие же проблемы, в этом нас опередит, поскольку у нее больше второстепенных и нерентабельных ГЭС, к тому же не завязанных на орошение, и тогда ее опыт очень нам пригодится. А нам пока что остается лишь укреплять береговую линию, не допуская гибели новых пахотных земель, бороться с сине-зелеными водорослями, стараться снизить содержание в воде радионуклидов, тяжелых металлов, фосфора, хлора (способы существуют), поддерживать региональный ландшафтный парк «Кременчугские плавни», где водятся звери и птицы из Красной книги — выдра, орлан, гоголь, коростель.

Днепропетровск

Итак, лет в 15 я твердо решил, что стану учителем. Если бы я тогда услышал мнение о непрестижности учительской профессии, то, наверное, страшно удивился бы. Но такое мнение сложилось, по-моему, только к концу 70-х годов, да и то больше в городах. Притом в Украине оно не было столь выраженным, как в России, где постоянно шло обсуждение этой темы в печати. А в наших краях, я бы даже сказал, сохранялась традиция почтительного отношения к учителю, шедшая из XIX века.

То, что я дотянул десятилетку, достаточно удивительно. Ходить три года в Костобоброво и обратно, по 18 километров ежедневно, уходить и возвращаться затемно — не знаю, хватило ли бы на это моего личного упорства, но, к счастью, моя мать была тверда, как скала: во что бы то ни стало я должен окончить школу и ехать в город учиться дальше. Конечно, она боялась за меня, представляя, как я шагаю в одиночку через лес, но что-то в ней пересиливало страх, какая-то неизвестно откуда шедшая убежденность, что так надо, что другого шанса жизнь не даст. Соседи, подозреваю, видели во всем этом чудачество: мол, бьется Прасковья из последних сил одна (моя сестра к тому времени уже вышла замуж), а Ленька, здоровый балбес, мог бы уже работать — так нет же, все еще на шее у матери. Наверное, и родители моих сверстников — некоторые, по крайней мере — относились к моей учебе неодобрительно: дескать, умнее наших хочет быть.

Удивляло их даже не мое стремление учиться, а мое необычное поведение. Если бы в Чайкине имелась десятилетняя школа, желание ее окончить не выглядело бы особенно странным. Вообще пусть меня не поймут так, что мои односельчане плохо относились к образованию, отнюдь нет. Отдадим должное советской власти: еще в 20-е и 30-е годы она создала в людях мощную установку на учебу, которая проникла даже в такие глухие места, как наше, и не пошла на убыль в послевоенное время. Довольно обычной была такая схема: парень с семиклассным образованием идет в армию на три года, оттуда поступает в военное училище — украинцы всегда были охочие до военных карьер. Некоторые умудрялись окончить десятилетку прямо в армии, тем более, что демобилизованные пользовались льготами при поступлении в вузы. Армия была хороша еще и тем, что наш брат колхозник получал после армии заветный паспорт — ведь сельские жители, в отличие от городских, паспортов тогда не имели, и это страшно сковывало людей. Паспорт был как свидетельство о полном гражданском соответствии. Наконец, демобилизованный мог получить прямую путевку в определенный вуз, а там сдавай экзамены как угодно плохо: тройки уж как-нибудь натянут — и ты студент. Были, конечно, возможности, и не связанные с армией в виде всяких скромных учебных заведений вроде техникума советской торговли, кооперативного, зооветеринарного, индустриально-педагогического, девчата охотно шли в медицинские училища. Короче, и с семиклассным образованием пути закрыты не были, зачем же жилы рвать?

Оглядываясь назад, я благодарю судьбу, что она распорядилась в то время так, а не иначе. Я привык почти ежедневно (почти — потому что можно было иногда ночевать в Костобоброве) в любую погоду преодолевать приличные расстояния, это стало у меня своего рода потребностью и позже переросло в длительные утренние пробежки. Я привык очень рано вставать, ранние подъемы для меня с тех пор не в тягость. То, что я сегодня в хорошей физической форме, я объясняю алгоритмом жизни, усвоенным в те далекие годы, как и многолетней вынужденной умеренностью в еде. Но может быть, еще важнее было то, что каждый мой пеший переход был духовным упражнением. Когда человек идет, он обязательно о чем-то думает. Более того, нередко это единственное время, когда он имеет возможность думать — в остальное время он сосредоточен на своей работе, он читает, пишет, разговаривает (а школьник еще и зубрит), у него нет возможности думать. Четыре часа раздумий ежедневно — это совсем неплохая доза. Отшагаешь, бывало, чуть меньше пол пути — появляется костобоб-ровская церковь (она стояла на бугре), идти становится легче. Всякий раз передо мной медленно раскручивалась одна и та же лента пейзажа, сменяли друг друга одни и те же подробности. На экране своей памяти я и сейчас могу прокрутить эту ленту в обоих направлениях. Но в том-то и дело, что подробности не были одними и теми же. Они менялись не только от месяца к месяцу, но и ото дня ко дню. Естественно, я тогда не подозревал, что фактически проделываю упражнение, принятое в целом ряде восточных практик самопознания.

Веселее всего было ходить после половодья, когда просохнет земля. В мае и в пять утра светло, и в восемь вечера. Весна уже не робкая, а уверенная, иногда больше похожая надето. В такие утра свежий ветерок веселит душу, впечатление такое, что идешь по еще не открытой стране, в голову приходят замечательные мысли, образы, идеи и все время кажется, что вот-вот поймешь что-то самое важное.

Я был уверен, что каждый день вижу очень важную часть планеты, о чем люди пока просто не догадываются. Мне предстояло стать здесь учителем, преподавать детям литературу и историю. Плюс географию — поскольку сельский учитель должен быть на все руки. Не исключено, что и физкультуру. На мое решение стать учителем повлияли, конечно, и родственники со стороны матери. Я уже упоминал, что учительницей была ее родная сестра. Когда стало понятно, что я, несмотря ни на что, дотяну до аттестата зрелости, вся родня стала мне советовать идти в университет. Надо сказать, и у меня, и у моих советчиков понятия о высшем образовании были не вполне четкие. Сам я в больших городах еще не бывал, знал только, что там есть институты и университеты, и что университет выше института, а значит, надо поступать в университет. Какое-то представление о факультетах я имел, но достаточно общее.

Сразу было понятно, что я могу поехать только в Днепропетровск, хотя Харьковский и даже Минский университеты были географически ближе, не говоря уже о Киевском. В Днепропетровске жил двоюродный брат матери — близкий человек, у которого можно остановиться на первое время, и это был решающий довод. Дядя работал на железной дороге и жил не в самом Днепропетровске, а на маленькой станции неподалеку, в казенном одноэтажном доме, где обитало еще несколько семей. Я жил у него, пока сдавал экзамены.

Колхоз не очень охотно отпускал молодежь на учебу: считалось, и не без основания, что наш брат уезжает навсегда (хотя я-то как раз искренне планировал вернуться!). Законного способа удержать меня у колхоза не было, но способы, как известно, существуют всякие.

Чтобы вовремя явиться в университет к подаче документов, мне пришлось просто сбежать прямо с сенокоса. К счастью, справку с места жительства давал не колхоз, а сельсовет. Эта справка при подаче документов в вуз заменяла таким как я паспорт.

Помню, словно это было вчера, как подхожу к огромному зданию Днепропетровского государственного университета имени 300-летия воссоединения Украины с Россией, спрашиваю у каких-то ребят, где приемная комиссия филологического факультета, втягиваюсь с ними в разговор, мы знакомимся. Одного зовут Витей, другого Игорем, и они с третьей фразы начинают убеждать меня, что нет никакого смысла идти на филфак, а надо поступать на физико-технический, так называемый «закрытый» факультет. Я бы, разумеется, с презрением отверг такое предложение, если бы не довод, приведенный Игорем (или Витей): «На филфаке ты будешь получать стипендию 180 рублей, а здесь 400!» Стыдно признаться, но этот довод оказался непоби-ваемым — предстояли пять лет жизни на стипендию, помогать мне было некому. В эту минуту все и решилось.

Физико-технический факультет Днепропетровского университета был образован в 1951 году в связи с превращением Днепропетровского автомобильного завода в Южный машиностроительный. Набор 1955 года был особенно многочисленным — 450 человек, но и конкурс составил 6 человек на место. Каким специальностям обучали на факультете, нигде официально не сообщалось. Я сдал экзамены и прошел по конкурсу, но даже со справкой, что я принят в университет, пришлось немало побегать, прежде чем родной колхоз согласился меня отпустить. Получить паспорт без соответствующей бумаги от колхоза было невозможно.

Первые же месяцы учебы показали, что и на 400 рублей прожить исключительно трудно. Читатели, чьи воспоминания не идут глубже брежневских времен, могут решить, что это были неплохие деньги. А вот люди постарше помнят деноминацию 10:1, проведенную в январе 1961 года. То есть, если бы я поступал в университет не в 1955-м, а шесть лет спустя, та же самая стипендия равнялась бы сорока рублям. Цифра, не поражающая воображение. Удивительно ли, что одно из моих главных воспоминаний студенческой поры — это постоянное чувство голода. Как бы я выжил, если бы поступил на филологический? Вдобавок, я впервые заметил, как я одет. И заметив, первое время, пока не сумел одеться, как городской парень, стеснялся куда-нибудь ходить. Иной раз пригласят, хочется ужасно, но отнекиваешься — физические константы, мол, надо срочно зубрить, боюсь срезаться. Сколько я пропустил вечеров с танцами во Дворце студентов из-за того, что не в чем было пойти, до сих пор обидно вспоминать.

Но прошу обратить внимание: все это совершенно не мешало мне считать себя счастливейшим человеком и быть твердым в своих коммунистических убеждениях. Я уехал из своей деревни на грузовике с картошкой, пришел в университет в парусиновых туфлях на резине, и пожалуйста — мне открыт бесплатный доступ к высшему образованию. Причем образование, которое я получаю, — одно из лучших в своей области по уровню и качеству на земном шаре. И мне еще платят стипендию, предоставили место в общежитии. Я считал это исключительно важным социальным завоеванием, считаю и сейчас. Правда, я тогда не задавался вопросами: а почему в нашу деревню не ходит автобус, почему нет электричества, радио, разве нормально, что я никогда не мог даже мечтать о кожаных ботинках? То, среди чего ты вырос, всегда кажется единственно возможным. Ну, и конечно, я тогда был уверен, что бесплатное образование для простых людей возможно только в СССР и в «странах народной демократии» (позже их стали называть «социалистическими странами»), и нигде больше.

Когда наш курс собрался впервые, все выглядели достаточно бедненько, но довольно скоро между нами выявились настоящие щеголи. Если у меня и была такая склонность, реализовать ее я в те годы никак не сумел бы по причине своего плачевного безденежья. Это длилось долго, и уже работая в КБ, году в 1961 или 1962-м, помню, я не мог повести Людмилу, свою будущую жену, в театр, потому что не имел приличного костюма. Если кто-то найдет в выпускном альбоме нашего курса меня и увидит франта в галстуке-бабочке, пусть не обманывается. Склонность у меня, допускаю, была, возможности не было. Хорошо, что для этого альбома не надо было сниматься в полный рост. С другой стороны, лучшее украшение молодости — сама молодость, а хорошо сшитые костюмы — это компенсация за ее уход. Правда, такие вещи начинаешь понимать только задним умом. В студенческие же годы я перестрадал немало.

Но нет худа без добра. Благодаря тому, что я на первых порах почти не участвовал в развлечениях своих товарищей, мне ничего не оставалось, как налегать вечерами на науки. Налегал, как показали ближайшие сессии, не напрасно. Некоторые сильно прослезились уже на самой первой. Игорь и Витя, убедившие меня идти на физтех, тоже прошли по конкурсу и стали моими однокурсниками. Мы уже 47 лет близкие друзья. Виктор Дмитриевич Хазов сейчас живет в Москве, а Игорь Григорьевич Ханин, наоборот, после того как много лет проработал в Москве, перебрался в Днепропетровск. Игорь и Витя были городские ребята, то есть днепропетровские, а я, естественно, больше общался с народом из общежития, куда меня после некоторых приключений (приключение — это неприятность, воспринятая правильно) все же поселили.

Общежитие — это был могучий клан, готовый за себя постоять, он подразделялся на малые кланы, комнаты. Внутриклановая дружба, естественно, была крепче. Выручали друг друга конспектами, учебниками, деньгами, галстуками, рубашками, запонками, пиджаками (когда надо было, скажем, произвести впечатление на девушку), делились посылками из дому. Моя мать, при всей своей бедности, умудрялась иногда передавать мне посылки — сало, домашнюю колбасу. Были и такие, кому посылок было ждать неоткуда и не от кого, их всегда угощали. Я тут не сообщаю ничего нового или необычного. Почти все, кто пожил в общежитиях, вынесли об этой поре схожие воспоминания, хотя, конечно, каждый может припомнить и две-три неприятные истории. Общежития учили терпимости: не всякий сосед легко переносим, но приходилось учиться его переносить. Плохо, когда непьющий хлопец попадал в пьющую комнату, таких нередко втягивали.

Видимо, у меня на лице была написана такая деревенская простота, что это вызывало желание у ребят более тертых и бывалых меня слегка опекать. Моим самым добрым другом долго был Женя Ка-пинус, старше меня минимум на четыре года и уже отслуживший в армии (он сейчас живет в Запорожье). Женя служил в Германии и хорошо знал немецкий язык. Между нами он считался почти старым. От остальных он отличался тем, что был всегда при деньгах. Видя, что я недоедаю, он меня ненавязчиво подкармливал. Но в нем было что-то вроде комплекса старшего брата, потому что, как мне казалось, иногда он опекал меня немного чересчур. А в общем, повторяю, меня до взрослых лет всегда кто-нибудь опекал, но это было всегда тактично и по-доброму. И вполне кстати — ведь поначалу мне были незнакомы многие городские тонкости. И когда я начал работать в КБ, надо мной как бы шефствовали, этак по-отечески (будучи всего на десять лет старше), начальник группы Иваняков и инженер Ли-зогубов. Оба были из тех, кого я называю коммунистами-праведниками, особенно Лизогубов. Он и с точки зрения дела был исключительно праведным человеком. Рано умер, к сожалению. Надо сказать, что я, потомственный бедняк, все равно умудрялся оставаться порядочным шалопаем, не умел равномерно распределять деньги, и половину месяца жил, а другую выживал. О том, чтобы купить себе что-нибудь, и речи не было. Лизогубов заметил это и стал у меня забирать с каждой зарплаты то ли 5 рублей, то ли 10 (это уже после деноминации), теперь не помню. Через какое-то время вручает мне часы, еще через какое-то — магнитофон. Сам бы я не скопил. Магнитофон был очень кстати: тогда как раз впервые зазвучали песни Окуджавы.

Но я забежал вперед, вернусь к студенческим годам. Несколько человек из общежития, и я в том числе, ходили вечерами разгружать вагоны — классический приработок студентов. В летние месяцы я стал ездить на целину, на уборку урожая, возвращался к началу учебного года. У меня где-то до сих пор лежит медаль «За освоение целинных и залежных земель» и зеленая книжечка-удостоверение к ней. Там можно было подзаработать прилично. Первый свой костюм я купил на целине, кажется, в 1957 году. Из-за целины выбираться в Чайкино у меня получалось в основном на зимние каникулы. Добирался я зайцем, на каких-то «шестьсот-веселых» поездах. Ехал на немыслимой третьей полке (или четвертой? — забыт уже, которая последняя, под потолком). Ехал, собственно, внизу, погруженный в народную стихию, но когда раздавался крик «Ревизоры!», в полсекунды взлетал наверх и там старался съежиться и стать незаметным. Ревизоры тоже были не звери, делали вид, что ничего не замечают.

Тут я должен напомнить про еще один плюс былой советской жизни. В СССР не было стыдно быть бедным. Большинство людей, конечно, стремились к достатку, мыслимый потолок которого был довольно низок, но некоторые втайне были только рады отсутствию законных способов обогащения. Это было их алиби, их отговорка. Само устройство жизни как бы избавляло их от необходимости делать какие-то усилия. Исключая 5–6 % населения, бедность была столь универсальной и равномерной, что и не воспринималась как бедность. Скорее как норма. Студент, добирающийся куда-то зайцем, вызывал полное сочувствие у всех, включая тех, кто должен был это пресекать. Такое общество ущербно с точки зрения своих перспектив, но в нем, по-моему, меньше зависти. Хотя, как известно, зависть — один из двигателей прогресса, как лень и страх. Вот и пойми, что лучше.

Чтобы чувствовать себя увереннее, я уже на первом курсе освоил две замечательные городские безделки — аккомпанемент на гитаре и преферанс. Преферанс очень хорошо упражняет память, вырабатывает стратегическое мышление, способность к комбинаторике, к сложным многоходовкам, обучает разумному риску. Играли на очень маленькие деньги, но мне проигрывать все равно было нельзя. Поневоле я научился играть так, чтобы не проигрывать. Кстати, многие городские ребята, сколько ни старались, так толком и не освоили эту игру. Любовь к преферансу осталась у меня на всю жизнь, особенно мизер половить. Мне самому интересно, не забыл ли я это искусство после нескольких лет без практики…

Овладеть гитарой, по сравнению с преферансом, много легче, и я очень скоро оценил, насколько раскованнее стало мое самоощущение. Студенческий песенный репертуар состоял наполовину из городского, дворового фольклора, из песен, придуманных безвестными сочинителями, как я теперь понимаю, времен нэпа, 30-х годов, военного времени, а также эмигрантами вроде Петра Лещенко. Имело хождение множество песен с вечными сюжетами — о несчастной любви и жестокой судьбине, в том числе блатного происхождения, немало было шутливых. Некоторой популярностью пользовались песни «романтические» — про далекие моря, про каких-то надменных леди, кротких японок, суровых моряков. В герметически запертой стране обязательно возникают такого рода сказки про вольные пространства. Кстати, в этом разгадка феномена Вертинского (киевлянина и, скорее всего, украинца). В свое время я и сам отдал должное такому замечательному явлению, как авторская песня, но все равно далеко не сразу сообразил, чем же импонировал Вертинский с его седыми попугаями, лиловыми неграми, китайчонком Ли и принцессой Ирэн людям советского разлива вроде меня. Лишь с большим запозданием меня осенило, что эти ненашенские персонажи заговорщически кивали жителям СССР: «Не бойтесь, ребята, есть другой мир! На свете много превосходных вещей, помимо соцсоревнования, пленумов ЦК, кумачовых лозунгов и очередей за дефицитом». Из того, что мне нравилась подобная романтика, я делаю вывод: ее зашифрованное послание нашло отклик и во мне, хотя я видел все советское с самой благоприятной позиции, какая только быта возможна — ведь больше 30 лет я был участником умопомрачительных советских ракетно-космических программ и нашей успешной гонки с Америкой.

Как это было заведено в советские времена, студентов каждый год посылали на сельскохозяйственные работы, и никто не задавался вопросом: с какой это стати? Мы же первые не задавались. Уборка осенью, прополка весной входили в программу жизни как сессии и каникулы. Ехали, в основном, с радостью, мало кто норовил уклониться. «На картошке» демократизировались отношения между городскими и общежитскими, упрощенная обстановка сближала и сплачивала, и, что еще важнее, стремительно развивались романы, еле тлевшие в городе. Некоторые именно по этой причине прямо не могли дождаться, когда же нас снова пошлют в колхоз. Большой радостью были вечерние костры с пением под гитару. Благодаря им все песни из личных запасов становились общим достоянием. Я обогатился таким образом необыкновенно.

Песенный репертуар нашей студенческой среды был куда менее украинским, чем привычный мне дома. Разумеется, мы пели у костров и украинские песни, но русские явно преобладали. Этот факт, конечно, не ускользнул от меня, но я отметил его просто в ряду других особенностей того нового городского мира, который теперь меня окружал, не сделав из этого тех выводов, которые, вероятно, следовало сделать.

Вообще в годы учебы в университете интерес к украинской тематике пробудился у меня лишь в самой зачаточной степени. На первом месте стояла учеба. Наверное, потому, что даже самым способным ребятам давалась она нелегко — факультет у нас был безумно сложный, не похалтуришь. Даже не пробуй — очень просто можно было вылететь. Но и система, теперь я это вижу, была по-своему гениальна. Советская пропагандистская машина, которая не очень бросалась в глаза, умело отводила внимание людей от «опасных» тем, совершенно так же, как птица отвлекает человека от своего гнезда с птенцами. Перед этой машиной не ставилась невозможная задача — обратить в коммунистическую веру всех и каждого. Видимо, с практической точки зрения было достаточным обращение девяноста процентов населения. При таком соотношении (и при эффективном надзоре) остальные десять процентов благоразумно молчат на публике, давая волю языку только у себя на кухнях, и лишь наиболее отчаянные решаются на противодействие, да и то исключительно мирными средствами.

Основной массе людей во все века и на всех материках свойственно, как сказал Пастернак, «желать, в отличье от хлыща в его существованье кратком, труда со всеми сообща и заодно с правопорядком». Людям присущ государственный инстинкт, они склонны принимать наличный порядок вещей, особенно если не знают другого. В 1956 году в парторганизациях читали «закрытое письмо» о культе личности Сталина и его последствиях. Содержание этого «закрытого письма» тут же стало всеобщим достоянием. На это, возможно, и делался расчет, потому что «встроенное послание» письма заключалось в том, что описанные в нем ужасы принадлежат прошлому и больше не вернутся. После 40 лет жизни в непрерывном напряжении людям очень захотелось поверить, что это правда, и они поверили. Последним (как тогда казалось) фактором, не позволявшим расслабиться, была всегда маячившая угроза новой, еще более страшной войны, на этот раз с Америкой.

В конце 50-х, когда я учился в университете, «советский человек» уже полностью сформировался. И этот человек знал слишком много страшного, чтобы не ценить наступившую стабильность. Хрущев подогревал народное воображение обещаниями скорого рая под названием коммунизм, а СССР демонстрировал впечатляющие научно-технические успехи: первую в мире атомную электростанцию в 1954 году, первый искусственный спутник Земли в 1957-м, первое в мире судно на атомном двигателе — ледокол-атомоход «Ленин» (спущен на воду в 1957-м, отправился в первое плаванье в 1959-м). В сентябре 1959 года произошло поразившее всех событие — поездка Хрущева в США. Он пробыл там немыслимо долго, 13 дней, и общий дух всех речей и выступлений во время его поездки был таков: войны с Америкой не будет.

На фоне всех этих событий и на пороге рая вопрос об употреблении того или иного языка казался мне не столь уж важным, особенно когда речь шла о равно мне доступных украинском и русском. Если я мимолетно и задумывался на эту тему, то скорее всего приходил к утешительным выводам вполне в духе господствующей идеологии («по сравнению с 1913 годом…» и так далее). В том, что весь Советский Союз прекрасно относится к Украине, у меня тогда сомнений не было. Если фильм о войне, в нем, будьте уверены, два друга — русский и украинец, и один обязательно спасает другого, это была советская политкорректность. Да что там фильмы! Вот недавно РСФСР подарила Украине Крым. Какие еще нужны доказательства? Думаю, так рассуждали тогда миллионы людей. О том, что другие миллионы думали иначе, я еще не догадывался.

Объективности ради не могу не отметить, что в те годы обильно экранизировалась украинская классика. Читать художественную литературу у меня в студенческие годы времени практически не оставалось, но в кино мы все бегали. Вспоминаю, что видел фильмы по произведениям Шевченко («Назар Стодоля»), Квитки-Основьяненко, Карпенко-Карого, Коцюбинского, Кобылянской, Ивана Франко, Леси Украинки. Особенно хорошо я запомнил «Украденное счастье» с Натальей Ужвий и Амвросием Бучмой. Если бы я уже тогда знал, что только 21 % городских школьников Украины (по состоянию на 1958 год) учились в украинских школах, думаю, меня бы это поразило и возмутило. Но такие цифры не были в то время доступны, их обнародовали 30 лет спустя. А в годы моего студенчества мне почему-то казалось (или кто-то в этом уверил), что существует норма 50:50, и она тщательно выдерживается. Откуда могла взяться такая басня?

Должен признаться: сам я с первого курса физтеха и до начала 90-х годов украинским языком пользовался очень мало. Преподавание у нас велось на русском, учебники, техническая литература, техническая документация, делопроизводство на «Южном» и «Южма-ше» — все это было на русском. Своеобразный язык нашего Чайкина тоже не способствовал поддержанию моего литературного украинского. В общем, за треть века я сильно от него отвык. Однако когда в октябре 1992 года газеты вдруг дружно начали писать, что премьер-министр Украины Кучма не знает украинского языка, что он спешно учит его с преподавателем, это было неправдой. При моей занятости по 15–16 часов в день, каким образом я смог бы выкроить время на занятия с преподавателем?

На самом же деле язык был в моей памяти, никуда не делся. Я в школе имел по украинскому круглые «пятерки», я прочел множество украинских книг — при том, что, повторяю, мне было совершенно все равно, на каком языке читать. Украинский язык у меня хранился где-то до востребования, как база данных в компьютере. В нужный момент щелкнул мышкой, и он вернулся. То есть, когда мне надо было заговорить, я заговорил. Бесспорно, мой украинский «отдает Полесьем», я слегка «акаю» на белорусский лад, а в Украине аканье часто воспринимается как нечто скорее русское (сравните: «Олександр» и «Александр», «Олена» и «Алена», «козаки» и «казаки», «робота» и «работа»). Но, по-моему, нам надо привыкать к тому, что кроме киевского и полтавского выговора, в Украине законно существует еще целый ряд других. Мне недавно рассказывали, что в Германии никого не смущает швабское, или саксонское, или баварское произношение того или иного политика. Люди воспринимают их как напоминание о разнообразии Германии. Пусть и мой выговор послужит напоминанием об украинском разнообразии.

Насколько я знаю, в России так называемое фрикативное «г» украинского образца — любимая мишень телевизионных шутников, но отнюдь не преграда к высшим государственным должностям. Так говорили Брежнев и Горбачев. Что же до Ленина, он, как известно, картавил. Про сталинский акцент и говорить нечего — но в список сталинских грехов его акцент никто не включает. Горький сильно «окал», что не помешало ему прослыть великим русским писателем. Пусть и в Украине воцарится более снисходительное отношение к выговору политиков. Например, вместо того чтобы потешаться над чьим-то русским акцентом (а с высоких трибун он сейчас слышится часто), давайте порадуемся тому, что человек уже не первой молодости сумел перейти на украинский язык, что он старается.

Закончу с темой наших выездов на сельхозработы. На прополку и уборку посылали не только студентов. Что совсем уж поразительно, посылали и так называемых молодых специалистов. То есть государство вложило в тебя немалые деньги и теперь должно было бы стремиться получать отдачу, а вместо этого посылает копать картошку. Тебя, молодого специалиста, который, во-первых, пребывает в талантливом возрасте, а во-вторых, должен срочно закреплять усвоенное в вузе, доучиваясь у опытных коллег! Много ли стране радости в том, что ты в день накопаешь на несколько рублей картошки (она ведь стоила пятак килограмм)? Такую расточительность, такое экономическое безумие не позволяло себе, кажется, ни одно государство до СССР.

Но мы-то сами, по молодости, не были особенно против, потому что каждый вспоминал, как весело было в прошлом году, и надеялся, что и в этом будет не хуже. Не рвались, конечно, но и драму из этого не делали. Не помню, чтобы кого-то так уж сильно страшил физический труд. Правда, некоторым было непереносимо вставать на прополку в пять утра, особенно после танцев по вечерам. Я уже упоминал, что в студенческие годы на сельхозработах завязывались первые романы. Ну, а у начинающих инженеров дело уверенно шло к бракам.

Что называется, дело молодое. На свежем воздухе как-то больше поводов похохотать, а это тоже немаловажно. Кстати, раньше других, по моим наблюдениям, расхватывают именно хохотушек. Как видно, смешливый, веселый, легкий характер важнее внешности. Или это только в Украине так?

Не миновал своей судьбы и я. В июне 1961-го меня сделали комсоргом «отряда» молодых специалистов, посланных чуть ли не на целый месяц на прополку — в СССР самые мирные вещи милитаризовали почти подсознательно, отсюда отряды, дружины, штабы. Я должен был следить за трудовой дисциплиной, за тем, чтобы нужды людей полностью удовлетворялись, я должен был организовать их досуг. В КБ «Южное» было много молодежи со средним техническим образованием, принятой на работу после техникума; под моим началом оказались, в основном, такие.

В первые дни непривычные к работе девчонки чуть не плакали от усталости, которую вечером как рукой снимало. Хотя я гонял всех на совесть — ведь нам был установлен план, и его следовало выполнить, — ко мне не относились как к надзирателю. Я привез магнитофон (только что купленный, благодаря Иванякову), гитару и вечерами становился душой общества. Одной маменькиной дочке по имени Люда работа давалась особенно трудно. Если бы я действовал по пословице: «Не ищи жену в хороводе, ищи в огороде», мне следовало бы обойти ее стороной. Но, смотрю, никак не справляется дивчина с заданием, обгорела вся, а еще ей полоть и полоть. В нашем Чайкине я таких чудачек не видел, даже любопытно стало. Помог ей дополоть грядку. Она оказалась родом из Воткинска на Каме, родины Чайковского, даже музыкальная школа, где она училась, была прямо в Доме-музее Чайковского. Когда Люда окончила 8 классов, ее семья переехала в Днепропетровск. Здесь она окончила механический техникум и теперь работала в КБ «Южное». 19 июня у Люды был день рождения, и я преподнес ей охапку красных роз — ради такого случая разорил клумбу перед правлением колхоза. Через год мы поженились, и вот уже почти сорок лет мы с моей русской женой неразлучны.

Год между нашим знакомством и свадьбой дался мне непросто. Мы ссорились, мирились, опять ссорились и опять мирились. Людмила, как на грех, оказалась заядлой театралкой, но у меня, я уже говорил об этом, не было приличного костюма повести девушку в театр, так что вместо театров я устраивал «походы по родному краю». Я долго не мог придумать, как сделать Люде предложение, и однажды представил ее кому-то: «Знакомьтесь: Людмила, моя невеста». Люда страшно изумилась, но от меня не ускользнуло, что ее изумление было радостным.

Ракетостроение, которому я отдал 30 лет, до того как уйти в политику, было идеально советской сферой деятельности — то есть наднациональной. Погруженность в эту сферу естественным образом формировала у меня и моих коллег наднациональный настрой. Нам казалось, что по-настоящему важными являются лишь глобальные политические и военные задачи СССР, решение которых во многом зависит непосредственно от нас. Внутрисоветские, да и мировые, проблемы более низкого, на наш взгляд, уровня выглядели по сравнению с ними мелочью. Бытие определяет сознание.

Полностью погруженный в эту сферу, я поневоле забывал, что на нее приходится сравнительно небольшая (хоть и важная) часть жизни моей родной Украины. То, что в «остальной» жизни царила и усиливалась языковая несправедливость, я стал замечать только в 80-е годы. А заметив, увидел обратным зрением многое, чему раньше как-то не придавал значения. Вероятно, я повторил ход мыслей своего забытого однокашника, который еще на третьем или четвертом курсе пытался выяснить у преподавателя марксизма, почему русский язык «немножко вытесняет» украинский в Украинской же ССР. Мне сразу вспомнились большие торжественные заседания в Киеве, проводившиеся непременно на русском языке и речи высших украинских партийных руководителей, в которых непременно, хотя и без видимых причин, содержались нападки на «украинский буржуазный национализм». Если вы заглянете в Конституцию Украинской Советской Социалистической Республики, то увидите, что ее составители запамятовали указать, какой язык является в Украине государственным. Они не написали, правда, что таковым является русский. Тема государственного языка Украины была вообще обойдена.

Меня ждало еще множество мрачных открытий. Одним из них стал Голодомор. Про «голодные годы» я кое-что слышал от матери, но на ее памяти, начиная с гражданской войны, их было столько — а голодные 1946–1949 годы были уже и на моей памяти — что она никак не выделяла специально 1932-й (когда родилась Вера) и 1933-й. Впервые подробности про эти страшные годы я прочел не у украинского, а у русского писателя Михаила Алексеева, году в 1981-м. В журнале «Наш современник» печатался его роман «Драчуны», там речь шла о голоде в его родном Поволжье. 1932—1933-й были урожайными годами, но «заготовители» выгребли все, включая посевное и фуражное зерно, и зимой люди начали умирать один за другим, а у живых не было сил копать могилы. Мне казалось, что я читаю про блокадный Ленинград. Из 600 дворов (а «двор» — это могло быть и 10 человек, и даже больше) в 450 не осталось, после двух лет голода, ни одного человека, а в остальных 150 — по одному-два. В брежневское время Алексеев не мог прямо написать про вооруженные заслоны, не дававшие крестьянам уйти в город и тем спастись, но у него есть достаточно ясные намеки на это. Так было во всех хлебосеющих районах СССР, но Украине досталось больше других — наши исследователи доказывают это с цифрами в руках.

Уже в 90-е годы я ознакомился с рядом материалов об украинском Голодоморе, от них волосы встают дыбом. Ужасают свидетельства людей, бывших в 1933 году детьми; они вспоминали, что год был хороший, потому что расплодилось больше обычного ежей и ящериц, их можно было ловить и есть; а еще уродилось много желудей. Мне трудно представить себе более страшный документ, чем секретное письмо наркома земледелия УССР Одинцова генеральному секретарю ЦК КП(б)У Косиору о том, что он, Одинцов, видел своими глазами во время десятидневной поездки по голодающим районам Киевщины (письмо приведено в «Черной книге Украины», ее выпустило издательство «Просвіта» в 1998 году).

Но сильнее документов на меня подействовала книга Анатолия Стреляного «Без патронов». Мне этот очерк сообщил о человеческой натуре нечто новое. Он написан по устным рассказам стариков и старух села Старая Рябина Ахтырского района Сумской области (самого автора во время Голодомора еще не было на свете). «У тетки Наталки умерли муж, тесть и два сына. Одному было около пяти лет, другому — около четырех. Меньше, чем за год до того они распевали революционные песни. Станут рядышком на крыльце, оба беленькие, синеглазые, и запоют: “Хоть будэ тяжко, переможемо, нэхай живе коммуна и свобода”. Тетка Наталка прожила почти 90 лет, и не проходило дня, чтобы не вспоминала их и не плакала». Больше всего меня поразило в этом очерке, что жертвы и злодеи-активисты (почему-то их называли «ястребки») Голодомора в старости жили почти как образцовые соседи, ходили друг к другу в гости. «Фаддей Скорык посреди зимы 32-го выгнал из хаты родного брата с семейством, забрал весь зерновой припас. Мой разговор с ним состоялся как раз в доме этого брата, Тихона, солнечным днем. Фаддей пришел в гости. Это было в 1985 году. Передо мной сидел крепкий старик с буденновскими усами, в кителе сталинского времени, солидный, спокойный». Воистину мы, украинцы, — народ Божий.

Фаддей Скорык разорил и обрек на голод и семью другого своего брата, на этот раз двоюродного. Вывез на телеге все, что было в доме. «За один раз не управился — несколько раз являлся». Но и это еще не все. «Он и семью Ивана Вильшана, за которым была моя тетка Мань-ка, разорил. Ивана в тюрьму турнул, добро в магазин отвез, ее с детьми из хаты прогнал. В войну, при немцах, испугался. Манька рассказывала: “Выхожу в сумерках из хлева, глядь — Фаддей собственной персоной идет, мне кожух протягивает: возьми, возьми, это Ивана твоего кожух! Думал, гад, что немцам пойду донесу на него. Живи, будь ты проклят!”» Он и жил. «Из простых активистов он вылез в бригадиры, за бригадирство его проклинали еще больше, чем за коллективизацию». Уважаемый человек, почтенный старик, желанный гость. И еще: «Каждый мне говорил, что в голод никто никому не помогал — и почти каждый мог вспомнить случай, когда помогали».

Мои прозрения начались вскоре после того, как в моей карьере произошло важное событие. В 1986 году Александру Максимовичу Макарову, гендиректору «Южного машиностроительного завода» исполнилось 80. В советской оборонке было полдюжины знаменитых патриархов, вроде Ефима Павловича Славского («Юхыма», как его звал Хрущев), который до 88 лет руководил министерством среднего машиностроения, или Глеба Евгеньевича Лозино-Лозинского, тоже, кстати, нашего, харьковчанина, в 91 год он был генеральным конструктором НПО «Молния». Он умер 29 ноября 2001 года — воистину на боевом посту. Макаров был из той же неповторимой плеяды. Он, конечно, руководил заводом без скидок на возраст, и мог бы еще руководить, но уже сам склонялся к мысли, что пора передавать бразды правления. Все-таки главный завод в СССР в своей отрасли, невероятная ответственность. К этому времени я уже четыре года был первым заместителем генерального конструктора КБ «Южное», и у меня были некоторые разногласия с генеральным конструктором Владимиром Федоровичем Уткиным. В них не было ничего личного, они носили, как сейчас принято говорить, концептуальный характер, и я бы не хотел сейчас в них углубляться. Уткин был старше меня на 15 лет, я глубоко уважал его и как конструктора, и как человека, он был достойным преемником Янгеля. Четыре года своей работы в качестве первого заместителя Владимира Федоровича я считаю одним из самых своих плодотворных периодов.

Подбор гендиректора на важное предприятие в СССР всегда был очень долгой процедурой. Поначалу я никоим образом не примеривал на себя эту должность — хотя бы потому, что не было традиции назначать на директорский пост людей из КБ. Когда же моя кандидатура все-таки начала обсуждаться, выяснилось, что Уткин не хочет меня отпускать, у него были на меня какие-то другие виды. А на пост генерального директора он продвигал свою кандидатуру. В конце концов, кандидатур оказалось несколько, и на смотрины стали приезжать самые высокие лица — министр общего машиностроения Бакланов (он сменил Афанасьева, о котором я рассказывал выше), куратор оборонной промышленности ЦК КПСС Строганов, секретарь ЦК компартии Украины и куратор оборонных предприятий Украины Крючков, первый секретарь Днепропетровского обкома Бойко. Макаров им всем сказал, что директором должен быть я. Макарова уважали, и его мнение имело вес. Но ЦК КПУ выступил категорически против моего назначения. Дело объяснялось просто: Уткин был членом ЦК КПСС. Вполне достаточная причина, чтобы республиканский партаппарат принял его точку зрения. Все должно было определиться на расширенном парткоме «Южмаша». На это собрание прибыли несколько партийных функционеров из Москвы и Киева с целью направить обсуждение в «нужное русло». Прорвать «партийную блокаду» удалось благодаря поддержке Олега Дмитриевича Бакланова (кстати, харьковчанина родом) — может быть, потому, что он был не только министр, но и такой же член ЦК КПСС, как Уткин. Подавляющее большинство проголосовало за меня. Так осенью 1986 года я стал генеральным директором «ПО Южный машиностроительный завод имени Л. И. Брежнева».

Мать не дожила до моего назначения какие-то недели, она умерла, как я уже говорил, в июле 1986 года. Я знаю, она была бы рада такой новости — она всегда радовалась за меня, — но восприняла бы ее спокойно. Она всегда говорила: ну, значит, такая планида. Кроме того, она увидела бы в этом еще одно подтверждение того руководства к действию, которое внушила мне в детстве: надо учиться, Леня, и всего достигнешь. Чем дольше я живу, тем более мудрым мне кажется подобное отношение. Во-первых, планида — она своя всякому человеку и всякому делу. А во-вторых, планида планидой, да только учиться все равно надо. Причем всю жизнь.

В высоких сферах явно продолжалась какая-то интрига, потому что КБ и завод вдруг ни с того ни с сего объединяют и делают Уткина генеральным директором и генеральным конструктором объединения. Я продолжаю быть генеральным директором «Южмаша», но в объединении я — первый заместитель Уткина. У меня не было бы против этого никаких возражений, но дело в том, что завод и КБ живут как бы на разных скоростях. «Южмаш», замечу в скобках, выпускает не только ракеты, у него есть еще и крупное тракторное производство, есть отдельное гражданское производство. Интересы крупносерийного завода, который выполняет государственный план и отчитывается перед Госпланом СССР, могут не совпадать (вернее, не могут полностью совпадать) с интересами КБ, имеющего другие задачи и финансирующегося из бюджета, — заниматься разработками, изготавливать опытные конструкции и образцы. Они должны взаимодействовать в режиме сотрудничества, что и было всегда, их нельзя сшивать, превращая в сиамских близнецов с единой системой кровообращения. Я и по сей день считаю, что это было не производственное, а политическое объединение. Не зря в независимой Украине КБ и завод снова стали самостоятельными. Ну, а тогда у нас с Уткиным поневоле начались недоразумения на почве нестыковки интересов двух предприятий. Но, еще раз повторяю, в этом не было ничего личного. Мы с Владимиром Федоровичем остались друзьями и после того, как его перевели в 1990 году в Москву. Там он последние 10 лет своей жизни возглавлял знаменитый среди ракетчиков институт ЦНИИМАШ «Росавиакосмоса». Кстати, он был действительным членом Академий наук и России, и Украины. Когда Уткин умер, в феврале 2000 года, я приезжал в Москву проводить его в последний путь.

Как выяснилось, через считанные месяцы после моего утверждения гендиректором «Южмаша», в партийные (и не только партийные) органы начали приходить «телеги» на «украинского буржуазного националиста Кучму». В них говорилось, что мне нельзя доверять вопросы, связанные с обороной страны. Насколько я понимаю, доклады в ЦК и «заклады» в КГБ особенно участились в 1989 году, одновременно со всплеском чисто производственных разногласий между заводом и конструкторским бюро. Кто-то из КБ пытался одержать победу в этом споре старым добрым способом. На какой-то стадии мои «доброжелатели» добились того, что одну из их «телег» украсила резолюция Горбачева: обдумать использование директора Кучмы на другой работе. Разобраться в накопившихся обвинениях было поручено Льву Николаевичу Зайкову, который к этому времени уже стал членом политбюро ЦК КПСС и курировал оборонку. Зайков сам не захотел в это влезать, спустил в союзные «компетентные органы», а те прислали целую серьезную комиссию. В другие времена все могло кончиться для меня печально, но в том-то и дело, что времена были уже другие, так что вышло много шуму из ничего.

Кстати говоря, доносчики, что называется, забегали вперед: мне совсем не кажется, что уже в то время, в конце 80-х, я был вполне национально-сознательным человеком. (По-русски «национально-сознательным» — не вполне то же, что по-украински «національно-свідомим», чуть менее точно, а точнее не переводится; вот и судите, для кого это понятие было актуальнее.) Но я шел к национальной сознательности. В эти годы стали появляться — сперва робко, но чем дальше, тем смелее — публикации о замалчивавшихся страницах нашего прошлого и вчера еще потаенная, ходившая в самиздате литература. Стали переиздаваться книги, формально не бывшие под запретом, но давно превратившиеся в библиографическую редкость. Живо вспоминаю, с каким волнением я прочел написанное во время войны стихотворение Владимира Сосюры «Любите Украину». Мне вдруг представилось, что я учитель, читаю ученикам это стихотворение и стараюсь читать так, чтобы у меня не перехватило горло и я смог бы дочитать его до конца:

Любіть Україну, як сонце, любіть,

Як вітер, і трави, і води,

В годину щасливу і в радості мить,

Любіть у годину негоди.

Любіть Україну у сні й наяву,

Вишневу свою Україну.

Красу її, вічно живу і нову

І мову її солов’їну…

Для нас вона в світі єдина, одна

В просторів солодкому чарі.

Вона у зірках, і у вербах вона

І в кожному серця ударі…

Як та купина, що горить — не згора,

Живе у стежках, у дібровах,

У зойках гудків, і у хвилях Дніпра,

І в хмарах отих пурпурових…

Юначе! Хай буде для неї твій сміх,

І сльози, і все до загину.

Не можна любити народів других,

Коли ти не любиш Вкраїну!

Дівчино! Як небо її голубе,

Люби її кожну хвилину.

Коханий любить не захоче тебе,

Коли ти не любиш Вкраїну.

Любіть у труді, у коханні, в бою,

Як пісню, що лине зорею.

Всім серцем любіть Україну свою

І вічні ми будемо з нею!

В 1986 году произошли некоторые события, на удивление прочно забытые сегодня. В Москве с 25 февраля по 1 марта происходил XXVII съезд КПСС. Он поставил задачу создать в СССР до 2000 года (эта дата тогда казалась еще бесконечно далекой) производственный потенциал, равный уже накопленному за все годы советской власти, удвоить национальный доход и повысить производительность труда в 2,3–2,5 раза. Сегодня, перелистав книгу с материалами съезда, я удивляюсь, как можно было принимать такое всерьез. Но — принимали. В числе других принимал и я. А ведь что такое производительность труда и как непросто ее повысить, мне, слава Богу, было известно не из учебников политэкономии. Чтобы произошел такой ее скачок, должны были заработать какие-то неслыханные доселе механизмы поощрения инновационных процессов, а руководителям предприятий следовало предоставить полную свободу. Но такая цель не достигается указом или постановлением. Потребовалась бы прямо-таки ювелирная промышленная политика по японскому или южнокорейскому образцу, своего рода управляемая технологическая революция, в результате которой мы (может быть!) получили бы к 2000 году полностью реорганизованную производственную систему СССР. Да и то лишь в том случае, если бы нашлись необходимые средства, притом огромные, а их, как я понимаю, у страны не было. Из общих и обтекаемых слов, какими были написаны «Основные направления экономического и социального развития СССР до 2000 года», конкретные пути к достижению поставленной цели понять было нельзя. Представь сегодня кто-нибудь эти «Направления» в качестве бизнес-плана, его бы подняли на смех. Но все это стало понятно не сразу.

В том же году было принято постановление ЦК КПСС «Об основных направлениях решения жилищной проблемы», в котором было обещано, что к 2000-му (опять же) году — любили в Советском Союзе круглые даты! — каждая семья будет иметь квартиру или дом. Вместе с «Программой развития производства товаров народного потребления и сферы услуг до 2000 года» (она была объявлена немного раньше), обещавшей ликвидацию дефицитов и очередей, три документа образовывали некий торжественный, но ничем не обеспеченный вексель государства, выданный, как я теперь вижу, в расчете на то, что 15 лет — большой срок, и за это время или шах умрет, или ишак околеет.

Перед XXVII съездом КПСС прошел съезд КПУ под тем же номером. Он постановил, что в Украине будет происходить размещение целого ряда новых производственных мощностей в электроэнергетике и практически во всех отраслях промышленности. В постановлении съезда были разумные слова о совершенствовании управления экономикой, ресурсосбережении, техническом перевооружении. В них хотелось верить. Ведь все же все видят, говорил я себе. В слово «все» я еще не вкладывал политическую составляющую, я имел в виду лишь бесконечные болячки советской экономики. Но зная, насколько искренне Владимир Васильевич Щербицкий, тогдашний глава КПУ, старается помочь продвижению в украинскую промышленность наукоемких технологий, я надеялся, что поставленные задачи будут решены — пусть не в назначенный срок, но будут. — Меня продолжала гипнотизировать ракетно-космическая отрасль. Я смотрел на нее как на лакмусовую бумажку экономики. Только что была запущена станция «Мир» — очень серьезный шаг вперед по сравнению с предшествовавшей серией орбитальных станций «Салют» и по сравнению с американской станцией «Скайлэб». Раз по космическим программам и ракетам у нас паритет с Америкой, рассуждал я, значит, СССР не может так уж сильно отставать. Нагоним. Ну, и разумеется, я продолжал верить, что у нас самое справедливое общественное устройство.

Мощных инвестиционных вливаний наша отрасль после двух съездов так и не дождалась, да и прочие высокотехнологичные производства, насколько мне известно, тоже, но мы грешили не на Москву, не на социализм, а на Чернобыльскую катастрофу Она случилась, как нарочно, той же весной и поглотила бездну средств. Правда, главные аэрокосмические программы хоть и со скрипом, но продолжались. Более того, через два года наши надежды испытали еще один кратковременный всплеск. Миллионы людей помнят орбитальный полет космического челнока «Буран» осенью 1988 года и его идеальное приземление в автоматическом режиме,[118] помнят потрясающие кадры: самолет-исполин «Мрія» («Мечта», Ан-225) несет этот самый «Буран» на загривке, как сельская девчонка двухлетнего братца.

Украина внесла немалый вклад в создание системы «Буран-Энергия». Основную стартовую тягу «Энергии» создают блоки А в составе первой ступени ракеты, разработанные в «Южном» и изготовленные на «Южмаше», системы управления ракеты-носителя созданы харьковским НПО «Электроприбор» и так далее.

Программа «Буран — Энергия» могла стать отправной точкой сразу для нескольких новых направлений в освоении космоса. Могла, но не стала. Однако, быть может, какие-то из брошенных тогда направлений еще возродятся. Национальное космическое агентство Украины (НКАУ) несколько лет назад объявило, что в НПО «Южное» ведется разработка двух новых систем «воздушного старта». Речь идет, ни много ни мало, о летающих космодромах. В первом случае стартовой платформой должен стать набравший значительную высоту самолет Ан-124-100 «Руслан» с ракетой-носителем «Ориль» на борту. Эта ракета предназначена для вывода на заданную траекторию одной тонны полезного груза. Во втором случае ракета «Свитязь», запущенная с самолета «Мрія», доставит на орбиту до восьми тонн. Надеюсь, что эти замыслы станут реальностью. Поживем — увидим.

Верно говорят, что не поймет до конца свою страну тот, кто не видел другие страны. Для меня очень важной в этом отношении оказалась моя первая зарубежная поездка. Дело было, если мне не изменяет память, в 1988 году. Конечно, я сравнивал заграницу в первую очередь и главным образом с Советским Союзом, но уже и отдельно с Украиной тоже. До 1988 года я, как носитель важнейших государственных и военных тайн, был абсолютно невыездным. Достаточно странно, если вдуматься: множество государственных деятелей СССР были носителями не менее важных, а некоторые, в отличие от нас, ракетчиков, еще и страшных, государственных тайн, но при этом постоянно ездили за границу. Почему же к таким, как я, применялась «презумпция подозрения»? Сейчас бывшие крупные руководители советской разведки рассказывают в своих мемуарах, как они лично, сгибаясь под тяжестью известных им секретов, имен и явок, совершали нелегальные выезды за рубеж, и это не считалось ненормальным. Увы, традиция такого отношения к нашему брату сложилась со сталинских времен. Время от времени эту традицию закрепляло чье-нибудь бегство за рубеж. В 1971 году наделало особенно много шуму невозвращение Федосеева, достаточно крупного специалиста в области радиолокации и систем опознания «свой — чужой». Он был лауреат Ленинской премии, Герой Социалистического Труда, его разработки имели отношение и к нам, ракетчикам. Такой человек — и вдруг перебежчик! Он попросил убежища во время международной авиакосмической выставки в Ле Бурже под Парижем. Болтать о подобных вещах у нас не полагалось, да и 30 лет уже прошло, поэтому я, если случайно и узнал в то время какие-то подробности, уже их не помню, но все же у меня смутное впечатление, что на авиасалон этого Федосеева отправили, а точнее, выпустили, в порядке то ли исключения, то ли эксперимента, а он, как на грех, возьми и сбеги. Говорили, что у министра, который за него поручился, был инфаркт, а Брежнев был близок к тому. Можно себе представить, какие инструкции последовали относительно зарубежных поездок наших «секретоносителей».

Кажется, только Владимир Федорович Уткин раза два был за границей, в том же Ле Бурже, на авиасалоне. Их группой доставляли туда, группой отвозили домой. С точки зрения знакомства с новинками это было полезно, но утверждать, что он побывал во Франции, по-моему, не приходилось. В начале 80-х мы, правда, установили связи с Индией, делали для индийцев космические аппараты. Но делали их от имени Днепропетровского университета, а не от имени КБ «Южное». Под эту программу быта создана отдельная группа. Как у нас говорили, отмороженная. Сейчас это слово употребляют совсем в другом смысле. Эти ребята ездили в Индию и принимали индийских специалистов в университете. В чем был смысл всех этих хитростей? Что иностранцы могли увидеть такого, чтобы возликовать: ага, вот он, главный секрет? Дело же не во внешнем виде, главное — технологии, техническое решение, конструктивное решение.

Итак, пятидесяти лет от роду или около того я впервые оказываюсь в другой стране, и эта страна — Италия. Надо помнить пустоту магазинов в те годы в СССР, чтобы представить, прежде всего, потребительский шок, который я испытал. Испытал несмотря на то, что давно уже жил в привилегированных, по советским меркам, условиях. Но все-таки жил я не в безвоздушном пространстве, и представление о состоянии советских прилавков у меня, конечно, было. Сегодня нашим людям, впервые попадающим за рубеж, этот потребительский шок совершенно неведом, их может поразить за границей что-то другое, но уж никак не магазины, и я считаю это замечательным прогрессом.

Наша группа состояла из пяти человек. Нас пригласила одна из аэрокосмических фирм Италии. Меня поразило, что люди на улицах доброжелательны, улыбаются тебе. Что поток машин замирает, когда одинокий пешеход переходит улицу — никто его не матюкает по-итальянски за это, все пропускают. Что из правого ряда можно в несколько секунд перестроится в крайний левый, только сделай знак рукой из окна. Карманных денег мы имели издевательски мало. Руководители концерна всемирного значения не могли себе позволить в кафе заказать мороженое. Спасибо «шведскому столу» в гостинице, он сильно нас выручал.

Я стал задавать себе вопросы: вот эти тысячи благополучных людей, которые снуют по улицам, делают покупки в магазинах, сидят в кафе, едут мимо в своих машинах, они кто — трудящиеся или буржуазия? Если это буржуазия, почему ее так много, и где хоть один представитель эксплуатируемых классов? А если это эксплуатируемые, боюсь, наши люди освобожденного труда охотно поменялись бы с ними местами.

Излишне говорить, что для принимающей стороны и вообще для каждого, с кем нам довелось вступить в общение, все мы были «рус-со». Я кому-то объяснял про Украину, перечислял украинских спортсменов, мой слушатель мучительно морщил лоб. Ему точно было известно, что эти спортсмены русские. Украина — член ООН, настаивал я, но, по-моему, собеседник решил, что в мой источник информации вкралась опечатка. Кажется, тогда я впервые ощутил обиду: выходит, что бы ни сделали украинцы, слава все равно достанется русским. Если бы нас всех за границей называли «советскими», обижаться было бы не на что. Но словечко не привилось, ничего не поделаешь.

Я вспоминаю свой первый выезд за рубеж как исключительно важный. Именно там я сказал себе, что есть фундаментальные вещи, которые поважнее ракет, стоит на них обратить внимание. Возможно, с моей стороны это было запоздалое открытие, но лучше поздно, чем никогда. А следом явилась и другая мысль: если вынести за скобки итальянскую теплую зиму, Украина в остальном имеет относительно близкие с Италией природные условия, Италия — что-то вроде сильно увеличенного Крыма, причем почвы у нас лучше и всякого рода ресурсов больше. Почему же мы не имеем у себя того, что имеет Италия? Уж не виновато ли в этом наше самое справедливое в мире общественное устройство, наша самая совершенная в мире социальная система, наша Великая Октябрьская Социалистическая Революция? Может быть, мы уже 70 лет энергично движемся в боковой тупик человечества и вот-вот упремся в стену?

В каком-то смысле я вернулся из этой поездки другим человеком. Меня начали интересовать темы, дотоле от меня далекие. Далекие, но все же не полностью чуждые, поскольку занимали меня в юности, до поступления на физтех. Сильно в них погрузиться я теперь не мог бы при всем желании: от раздумий о том, как спасать завод, пухла голова, я без конца мотался в Москву, на моем столе росла гора конверсионных проектов. И все же дремавший во мне гуманитарий проснулся. За последовавшие полтора-два года я пересмотрел множество вех и ценностей. Не сомневаюсь, что все это произошло бы и без итальянской поездки, но она послужила спусковым механизмом, подтолкнула подспудный процесс.

Именно в 1988 году в Украине начался ощутимый рост общественных движений. Устранение цензуры развязало языки, у людей стал быстро выветриваться страх перед властью. А ведь еще так недавно этот страх казался генетическим. Осенью 1988 года начались первые несанкционированные митинги, появились — неслыханное дело! — политические клубы и объединения, в 1989 году возник «Народный Рух Украины за перестройку».

Кто-то хорошо сказал, что реформы — это перемены, произошедшие вовремя. Запоздалые и половинчатые «реформы» в области управления народным хозяйством не решали ни одну из задач, которые были призваны решить, и лишь вносили дезорганизацию в худобедно, но налаженную командно-централизованную систему управления народным хозяйством. Первая модель хозрасчета, вторая модель хозрасчета, третья модель хозрасчета, Закон о государственном предприятии… Если бы все эти модели и законы начали вводить двадцатью годами раньше, да не в спешке и не в предынфарктном состоянии экономики, а осмотрительно, шаг за шагом, какой-то толк из этого, возможно, и вышел бы. Хотя не поручусь. Но про реформы 1988–1991 годов умные люди говорили: это все равно, что в условиях правостороннего движения разрешить отдельным товарищам ездить по левой стороне.

Какое-то время, думаю, в конце 1989 года или в первой половине 1990-го, у оптимистов из нашей отрасли ненадолго возродились надежды: вроде бы дело идет к серьезному, а не символическому разоружению, высвобождаются громадные средства — может быть, часть из них будет направлена на космические исследования? И тогда мы возобновим брошенную лунную программу, будем готовить вместе с американцами пилотируемый полет на Марс, начнем делать орбитальную станцию «Мир — Скайлэб», почему нет?

Эти надежды пришлись на незабываемые месяцы. На фоне снижения напряженности в мире накалялись страсти по всему СССР. Украина тут едва ли не лидировала. Некоторые мои коллеги-ракетчики искренне возмущались тем, что какие-то учителишки и «пацаны» из Руха, УРП, УХС, «Общества Шевченко», какие-то щелкоперы из Союза писателей, требуя полного отделения Украины от СССР, могут тем самым опрокинуть и разрушить наше огромное многомиллиардное дело. Но я уже смотрел на вещи по-другому. Внутри у меня что-то произошло, я стал видеть, в чем правда этих «учителишек». Кто именно из моих собеседников выразился столь пренебрежительно, уже улетучилось из памяти, но хорошо помню, насколько сильно это меня резануло. Как бы я ни был увлечен своим делом, мне никогда, ни разу не казалось, что ракетчик выше учителя. Моя детская мечта стать учителем не сбылась, но в том, что учителя — соль земли, я помнил и помню всегда.

Что же до оптимистов-ракетчиков, они — или лучше сказать «мы» — ошиблись. Довольно скоро стало понятно, что космические прорывы были и для Запада, и для СССР частью их глобального военного соперничества. В 1986 году руководство СССР сумело предъявить миру свою «крутизну» в форме станции «Мир» и носителя «Энергия», а в 1988 году (между прочим, через несколько дней после избрания Буша-старшего президентом США) — в форме многоразового орбитального корабля «Буран». Вместе с днепропетровской «Сатаной» все это произвело нужное впечатление, переговоры о разоружении пошли куда веселее и вскоре привели к результатам.[119]

Космические исследования, конечно, не остановились, но они стали прагматичнее, страны стремятся объединять свои усилия. Для сокращения расходов используются взаимодополняющие разработки. Международная орбитальная станция «Альфа» тому пример. «Морской старт» с участием Украины — тоже. Благодаря разоружению в мире высвободился большой парк одноразовых ракет-носителей, на рынок коммерческих запусков пришла здоровая конкуренция. Здоровая — это когда расценки снижаются. Правда, парк ракет имеет свойство истощаться, и если не делать новые, придется разорять неприкосновенный запас.

В 1990-е годы обвальное сокращение финансирования и дружные нападки дилетантской «общественности» на аэрокосмическую отрасль сперва СССР,[120] а затем соответственно России и Украины привели к краху многих проектов и многих надежд. Но это уже другая история. А о том, как «Южмаш» и «Южное» выживали без заказов на боевые ракеты, я рассказываю в этой книге в главе «О ракетах “южан” и высоких технологиях».

Кто-то скажет (и будет, наверное, прав), что я уделяю здесь слишком много внимания ракетно-космической области. Что тут скажешь? Я отдал ей треть века. Это было время героического штурма вселенной, который навсегда войдет в летописи человечества. То, что принято называть «космической эрой» (а она началась, напомню, с запуска первого советского искусственного спутника Земли в 1957 году), по своему значению сопоставимо с эпохой Великих географических открытий. Можно ли представить себе, чтобы кто-нибудь из матросов Магеллана, пусть даже давно расставшийся с морем, перестал постоянно возвращаться к своему кругосветному плаванию? Наверное, я бы спокойнее относился к ракетной сфере, если бы моя причастность к ней ограничивалась только инженерной и конструкторской работой. Но я провел много лет на Байконуре, я провожал ракеты в космос, многие из них взлетали по моей команде, я не могу вспоминать об этом без волнения, не могу быть равнодушным к этой теме.

Но есть еще одна причина. Все отечественные достижения той эпохи считались и были, понятное дело, советскими. После же распада СССР как-то само собой вышло, что гордость за советскую космическую эпопею унаследовала одна Россия — вместе с постоянным креслом в Совете Безопасности ООН и ядерным оружием, хотя ракеты и космические корабли строили, выводили на орбиту и летали на них вроде бы все вместе. Вклад Украины был исключительно велик, и если мы позволим себе о нем забыть, винить в этом нам придется только себя. Россия не обязана слать нам напоминания о нашей славе.

Среди космонавтов был целый ряд украинцев. Попович, Береговой, Гречко, Горбатко, Романенко, Кизим, Добровольский, Викторенко, Левченко, Филипченко, Березовой, Маленченко, Полещук, Арцебарский, Корзун, Волк, Гидзенко, Онуфриенко — перечисляю только тех, кого вспомнил, а помню я не всех, поскольку был мало связан с пилотируемыми полетами. Однако все они числятся сегодня российскими космонавтами. То есть, если смотреть на вещи формально, Украина вправе считать своим только одного космонавта, Леонида Каденюка. Но ведь это глубоко несправедливо и фактически неверно!

Я уже не говорю о том, сколько украинцев было и есть среди генеральных и главных конструкторов и директоров заводов, связанных с космосом. Их, в отличие от космонавтов, я помню каждого поименно, и как раз по этой причине воздержусь от перечисления: список получился бы слишком большим. Для меня совершенно ясно, что «украинская доля» в достижениях советской космической эры была гораздо выше тех 18 процентов, которые составляли удельный вес Украины в населении СССР. Но как вычленить эту долю? Путем простой каталогизации имен, и только? Этот вопрос, по сути, продолжает уже обсуждавшийся выше — вопрос о границах нашего культурноисторического наследия.[121]

Загрузка...