Посвящается моей сестре Кристи
(1951–2007)
Сложнее всего объяснить, каким образом двое, которых пугает абсолютно все: люди, открытое пространство, резкие звуки, сама жизнь — познакомились среди ночи в подземке Манхэттена.
Объяснить сложно, но я попробую. Когда вокруг все незнакомо и вызывает ужас, когда сердце колотится даже от бряцанья кассового аппарата в бакалейной лавке и ты готов умереть от страха прямо на глазах у кассирши, то ночная поездка в подземке вряд ли покажется страшнее. Все опасности мира и так уже слились воедино. И ты утонул в страхе — так что больше тебе ничего не грозит.
Разве что второй вариант. Остаться дома.
Ну и довольно. Очень хочется рассказать о ней.
Она вошла в вагон на лексингтонской линии, кажется, на… да, думаю, на «Юнион-сквер». Забавно, правда? Такая чертовски важная вещь — но ты понимаешь, насколько она важна, лишь спустя миг в океане времени. А потом изо всех сил пытаешься вытащить ее из памяти. Твердишь себе, что вот-вот вспомнишь. А она ускользает, точно мимолетный сон перед самым пробуждением.
Я почти уверен, что это была станция «Юнион-сквер».
Мы глянули друг на друга — и тут же отвели глаза. Все же люди во многом похожи на животных. Вы когда-нибудь наблюдали, как кружат два пса, готовясь к драке? Они непременно смотрят в глаза друг другу. Это вызов. А вот если собака не жаждет драки, она отводит взгляд. Надеюсь, вы поняли: мы с ней были двумя собаками, которые совсем не рвались в драку.
Но потом, когда мы отвели глаза, мы уже больше друг друга не боялись. Оба поняли, что бояться нечего. В смысле — если не считать всего остального мира.
Вагон был пуст. Никого, кроме нас с ней. Поезд тронулся, отъехал от станции и нырнул в туннель. Все как всегда: тряска, лязг, редкие вспышки света. И жара. Необычная для мая. Казалось бы, после полуночи могло бы стать и прохладнее, но жара не спадала. На улице, правда, посвежело. А здесь, под землей, даже дышать было непросто.
Время от времени мы слышали звук, вроде кто-то открывал дверь другого вагона, и оба как по команде вздрагивали и поворачивали голову. Но никто не входил. Мы доехали вдвоем до самого конца линии.
Пока она смотрела в другую сторону, я исподтишка разглядел ее. Густые темные волосы до плеч. Тонкое лицо, и вся она тонкая-тонкая. Не знаю — то ли у нее слишком худое лицо, то ли очень изящное. Скорее всего, и то и другое.
Сколько ей может быть лет? — прикидывал я. Понятно, что она старше меня, но на сколько? Видно, что взрослая женщина, но все-таки еще совсем молодая. Взрослая — это в сравнении со мной. Чуть за двадцать, пожалуй.
Одета ну совсем не по погоде. Закрыто все, кроме лица. Джинсы, ботинки, какая-то штуковина вроде шали на плечах, поверх рубашки с длинными рукавами. Многовато одежды для такой жары.
Да, и шляпа. Ее темные густые волосы виднелись из-под серой фетровой шляпы с широченными полями. Так что стоило ей самую капельку наклонить голову — и она исчезала. Между прочим, отличный выход из положения, если не хочешь встречаться с кем-нибудь взглядом. Как я сам не додумался?
На щеке какая-то тень. Не то чтобы синяк, но очень похоже. Ударилась?
Помнится, я подумал, что лицо у нее милое, а может, эта мысль мне позже в голову пришла. Когда впервые видишь что-то очень для тебя важное, потом трудно описать, о чем ты в тот момент подумал. Память подсовывает мысли, чувства и вообще всякое такое, что с тобой уже позже случилось. Как бы там ни было, я ее лицо заметил. И запомнил.
Тут она голову повернула, и я быстренько отвел взгляд.
На конечной станции ни один из нас не вышел из вагона.
Между прочим, если человек не выходит из вагона на конечной, это о нем многое говорит. Если он сидит и ждет, когда двери снова закроются и поезд тронется в обратный путь, это не просто так.
Двери закрылись, поезд поехал обратно, а она подняла голову и посмотрела мне прямо в глаза. И я смотрел ей в глаза. На этот раз она не отвела взгляд. Я тоже.
Что-то произошло внутри меня. Не уверен, смогу ли объяснить, но во мне определенно что-то произошло. Вполне ощутимое. Что-то случилось с моим телом. Нет, я не собираюсь вдаваться в интимные детали, потому что есть вещи, о которых говорить неловко. Есть темы, которые джентльмену не положено обсуждать. Я так считаю. Но признаюсь, что внутри меня все вдруг закипело. Вроде внутренности в кипяток превратились. И руки тоже, до локтей. И ноги немножко — особенно в коленках. Есть такое выражение — «коленки ослабли». Кажется, я впервые понял его смысл. А вдобавок мурашки побежали. Даже по лицу. И щеки горели, и уши, вроде я здорово покраснел.
Я больше не вынес бы ни секунды. И она, видно, тоже, потому что глаза мы отвели одновременно. Но не так, как в первый раз.
Еще час или около того мы ехали, не глядя друг на друга. Мне очень хотелось посмотреть на нее, но я так и не рискнул.
А потом я проснулся. Странно: я не собирался спать и даже сам не заметил, как уснул. Вагон был пуст, она исчезла. Я посмотрел на часы: начало четвертого утра.
Мне страшно хотелось рассказать Делайле о том, что произошло. Вот только… что произошло? О чем рассказывать-то? Ну, увидел я в подземке женщину, и она посмотрела на меня. Вроде ничего особенного. Но дело в том, что за время нашего знакомства с Делайлой — а мы всего несколько недель знакомы — всякий раз, когда я рассказывал ей о своих чувствах, она всегда меня понимала. Благодаря Делайле я чувствовал себя почти… нормальным.
Когда я вернулся домой, в квартире было темно и тихо — отец, конечно, спал. Я прошел через гостиную на цыпочках, хотя отца даже при большом желании трудно разбудить — он снотворное пьет. Но мало ли… Осторожность не помешает.
У себя в ванной я остановился перед зеркалом. Хотел представить, каким меня другие видят. Каким меня увидела она.
И знаете, что получилось? Едва заглянув в собственные глаза, я отвел взгляд. Оказывается, мне трудно на себя смотреть. Не то чтобы неприятно, нет. Я не красавец, но и вовсе не урод. По-моему, парень как парень, даже симпатичный. Но я как будто прежде ни разу не смотрел себе прямо в глаза. И это оказалось не проще, чем встретиться взглядом с другим человеком. Как вы думаете, что это значит? Может, я вроде пса, который даже самому себе не может бросить вызов?
Утром, когда я вышел к завтраку, отец вонзил в меня взгляд. Он так часто делает. Лично я называю это «измерением моей эмоциональной температуры». Потом он демонстративно глянул на часы. Показывал, что я заспался. Если б он только знал…
Он снова принялся меня изучать. Ненавижу, когда он так делает. Чувствую себя червяком, которого вот-вот насадят на крючок. Убежал бы, да нет никакой возможности. Вот и корчишься. Толку, понятно, никакого, но все равно корчишься.
— Доброе утро, Себастьян.
— Доброе утро, отец.
Сам знаю, звучит странно, но именно так мне положено к нему обращаться. Никаких там «папа», «па», «папуля». Я всегда — Себастьян, и только так, никаких сокращений, а он — «отец». И это не обсуждается. Как и очень многое другое в нашем доме.
Он был в своих смешных очках — с круглыми такими маленькими стеклышками и с оправой из тонкой проволоки. Держу пари, чтобы получше меня разглядеть. Несколько прядей волос ему на лоб упали. У отца волосы кудрявые и непослушные, как и у меня, только с сединой. Причем седины, по-моему, каждое утро все больше.
Он упорно не сводил с меня глаз. Будто присматривался — что ж это во мне такое изменилось. Если честно, меня жуть взяла.
— Что? — не выдержал я наконец. Ну сил уже больше не было терпеть.
— Какой-то ты другой.
— Да обычный, как всегда, — соврал я.
— А выглядишь другим.
— Каким — другим?
— Точно не могу сказать. Счастливым. Или взволнованным.
Ага. Вон оно что. Счастье и вообще любые сильные чувства — это грех. Отец вечно предупреждает меня насчет этого. Говорит, подобные эмоции сродни танцам на нашем подоконнике, — а мы, между прочим, на пятом этаже живем. Запросто свалиться можно.
— Ничего подобного, — сказал я в надежде, что тема будет закрыта.
Не вышло.
— Я считаю, ты слишком много спишь, Себастьян.
— Сон полезен. Видишь, каким я стал здоровым. Почти совсем перестал болеть. Лично я считаю — это потому, что я бегаю и много сплю.
— Я сказал — слишком много.
Надо быстренько сменить тактику.
— Вчера долго не мог уснуть. До трех часов. Потому и проснулся позже обычного.
Он молчал, но я точно знал, что это всего лишь передышка. Что-то он такое себе соображал, у него это всегда на лице написано. Однако какое-то время он лишь возил и возил ложкой в хлопьях с молоком. Я даже подумал, что они совсем размокнут и невозможно есть будет.
— И что ты делаешь? — наконец спросил он. — Когда не можешь уснуть — что ты делаешь?
— Не знаю… Просто лежу.
— Лежишь — и что делаешь?
— Не знаю. Наверное, думаю.
— И о чем ты думаешь?
Я чуть не накинулся на него. В такие минуты мне всегда хочется накинуться на него. Не в смысле — ударить, нет, я не такой. Наорать на него хочется. Меня жутко бесит, когда он пытается залезть в мои мысли. Мысли — единственное, что у меня осталось. Единственное, что принадлежит только мне. Но возражать ему, спорить с ним — никакого в этом нет смысла. Я пробовал, и всегда напрасно.
— Не помню, — ответил я.
Перед глазами появилось лицо женщины из подземки. Такое четкое, будто живое. Интересно, встретимся ли мы с ней снова? Тогда я и представить не мог, что еще когда-нибудь увижу ее.
К часу дня я закончил уроки и собрался на пробежку. Отец нахмурился — он всегда хмурится, когда я выхожу из квартиры, — но ничего не сказал. Хотя бы пробежки я себе отвоевал.
Пока я бегал — в основном по парку, — то мечтал об одном: чтобы Делайла оказалась дома. Пусть Делайла будет сегодня дома, твердил я, как припев какой-то песенки. Так и бегал под эту мелодию.
Завернув за последний угол, я увидел наш дом — и Делайлу! Она махала мне, чуть не наполовину высунувшись из окна на третьем этаже. Я невольно улыбнулся. И сказал вслух, но очень тихо: «Спасибо!» А кого благодарил — сам не понял.
Я успел отдышаться, поджидая ее у входа, а когда она приковыляла вниз, придержал для нее дверь. И она сказала, как всегда:
— Спасибо, сынок.
Без чьей-нибудь помощи Делайле выйти трудно. У нее что-то с бедром, или даже с обоими, а еще она очень большая, грузная и ходит с палочкой. Ну и как ей выйти, если кто-нибудь дверь не придержит? То ли из-за больных ног, то ли из-за веса Делайлу при ходьбе так и клонит вперед, и со стороны она выглядит знаком препинания. Пожалуй, вопросительным знаком, только не до конца загнутым сверху. Вдобавок она когда ходит, то здорово отставляет… как бы это выразиться… заднюю часть. Но вы не подумайте, что я смеюсь над ней. Делайла — мой самый лучший друг. У меня в жизни не было друга лучше. Скажете, что за дружба, если ей пятьдесят с лишним, а мне еще восемнадцати нет? А вот представьте себе — мы подружились по-настоящему.
Я закрыл дверь, и наша прогулка началась. Правда, мне каждую секунду приходилось напоминать самому себе, чтобы шел помедленнее. Раз в десять медленнее, чем я обычно хожу.
Делайла вынула из кармана складной вентилятор на батарейках. Он похож на маленькую пластмассовую ракету, ярко-синего цвета, а когда лопасти раскрываются — то на вертолет. Делайла его левой рукой включила — правой-то она на палку опирается, — моторчик зажужжал, и она с довольным вздохом подставила лицо под струю воздуха.
— Ну и погодка, сынок, — сказала она. — Силы небесные, что за жарища.
Лицо у нее замечательное, у Делайлы. Самую капельку коричневое и в веснушках. А глаза цвета ореховой скорлупы. А зубы… вы таких больших зубов в жизни не видели. Когда она улыбается, то на лице вроде одни зубы! Я старался что-нибудь смешное сказать, лишь бы ее зубы увидеть. Вообще-то особо стараться и не надо было. Рассмешить Делайлу — не проблема.
— Ну, сынок? И где ты сейчас, по мнению твоего отца?
Я уставился на тротуар и не ответил.
— Ага. Ты, значит, так и не рассказал обо мне?
— Вы его не знаете…
— И не горю узнать, сынок. Что ж это за человек, коли не радуется, что его сын нашел себе друга?
Я отклеил взгляд от тротуара и посмотрел на Делайлу. Вроде глазами просил: Пожалуйста. Не надо. Не сейчас. И вообще — не надо опять… Делайла кивнула и даже рукой махнула, в которой жужжал вентилятор:
— Ладно, ладно, сынок, не буду. Забыли.
Представляете себе такое? Чтобы кого-то попросить о чем-нибудь глазами и чтоб тебя поняли и согласились?! Теперь вам ясно, почему я так полюбил Делайлу? Хотя мы и знакомы-то всего ничего, несколько недель.
— А ночью кое-что случилось, — сказал я.
— Я бы сказала, самое время, сынок.
— Только все это, наверное, глупо. Ну, типа, полная ерунда.
— Для тебя ведь это не ерунда? Значит, и для меня тоже.
И я рассказал своему единственному другу про женщину в подземке. Про то, как она смотрела на меня и что у меня творилось внутри. Делайла слушала и улыбалась. Сначала улыбалась почти незаметно. А потом улыбка становилась все шире, шире… Только не подумайте, что Делайла смеялась надо мной. Нет-нет. Она будто бы понимала, о чем я говорю, — хотя, если честно, я и сам не слишком понимал.
Когда Делайла почувствовала, что мой рассказ закончен, она воскликнула:
— Уууууух тыыыыы!
— В каком смысле?
— Вот тебе и первая искра, сынок! То самое электричество!
— В каком смысле? — повторил я.
Вообще-то я в курсе, про что речь, я ж не идиот, в конце концов. А спрашивал я… спрашивал… почему эта искра проскочила между мной и именно той женщиной? Почему ни с какой другой? И почему раньше ничего подобного не было?
— Очень просто. Ты же мальчик. И ты пока жив, слава богу. И ты больше не ребенок. Вот тебе и весь смысл, сынок.
Да, но все это я и так знал.
Мы немного прошлись молча. Но с Делайлой это ничего, даже приятно.
Ее вентилятор зажужжал по-другому, потом завыл натужно, лопасти завертелись медленнее. Делайла стукнула моторчиком по палке, тот вроде ожил, но тут же совсем сник.
Делайла остановилась, я тоже. Она смотрела на синюю пластмассовую «ракету», как водитель под капот заглохшей машины заглядывает. Будто прикидывала, что ж это такое с мотором случилось и как бы его запустить.
— Батарейки сыграли в ящик. Вот дурья голова — забыла зарядить. — Делайла вздохнула — тяжело вздохнула, совсем не так, как когда включала вентилятор, — и сунула в карман своих великанских брюк.
— Но я ее даже не знаю. Никогда в жизни не видел.
— Без разницы, сынок. Между людьми это либо есть, либо нет. И они это чувствуют сразу — стоит только им увидеть друг друга. Стоит только встретиться взглядом, даже в толпе. Знаешь, это как в песне поется.
В какой еще песне? Но я не стал спрашивать.
Через минуту-другую мы проходили мимо магазинчика, где продают дешевые сувениры для туристов: разные открытки, маленькие копии статуи Свободы. И веера — я в витрине увидел. Не на батарейках, конечно, а старомодные такие, на палку смахивают, если сложить. А если развернуть — то на мехи аккордеона, только разукрашенные японскими или китайскими картинками.
— Подождите секундочку, — сказал я.
Ей, кстати, явно не мешало передохнуть немножко. Я оставил ее у витрины, а сам влетел в магазин. Ага, точно — влетел внутрь. Хотя и умирал от страха перед незнакомыми людьми. Но ради друга я постарался забыть о том, что сердце колотится как сумасшедшее.
Веер обошелся мне всего в доллар девяносто девять — это примерно десятая часть моих карманных денег на неделю, — но видели бы вы глаза Делайлы! Судя по ее взгляду, я ей новенькую машину купил или норковую шубу. Делайла сразу раскрыла подарок, прикрыла им пол-лица и кокетливо обмахнулась — типа гейшу из себя изображала. А когда опустила веер, захохотала так, что наверняка даже в магазине услышали.
— Сынок, сынок… До чего ж ты славный мальчик! — отсмеявшись, сказала она. А потом опустила ладонь мне на макушку, наклонила меня — она ведь гораздо ниже — и поцеловала в лоб.
Мы пошли дальше. Всю дорогу Делайла обмахивалась веером, и, клянусь, ей стало гораздо лучше.
— Поздравляю, сынок!
— С чем?
— С тем, что живешь на этом свете. Надеюсь, очень скоро с тобой повторится что-нибудь похожее на вчерашнюю ночь.