ПЕНАНГ, 26 АПРЕЛЯ • ПОХВАЛА КАФЕ ВТОРОЙ ИМПЕРИИ • НОЧЬ, В ПЕНАНГЕ ВОЛШЕБСТВО • КИТАЙ ДЕЛАЕТ ЗОЛОТО ИЗ НАВОЗА • ОПИУМНАЯ КУРИЛЬНЯ ДЛЯ НАРОДА • ТАЙНА ОДНОГО БАРА
Буйство пейзажей. Запахи, такие же сложные, как и формы. Умопомрачительно зеленая лужайка. Гроза. Деревья, пламенеющие оранжевым огнем: благодаря колонистам их названия перешли к марсельским борделям. Голубые дома, желтые, розовые. Эмалевые драконы. Цветы и ароматы. Лбы бледных горбатых волов, украшенные лирами. Взмокшие кули. У них совсем не такая рысь, как у кули в Рангуне. Они водят плечами на бегу и высоко забрасывают ноги назад.
Змеиный храм. Змеи приняли цвет камней. Замысловатая постройка: архитектурные орнаменты живут, сплетаются, расплетаются и меняют рисунок прямо у нас на глазах. Вспоминаю пещеру Ауды в «Путешествии вокруг света...». Рабочие сцены надевали змей на руки. И заставляли их шевелиться через отверстия. Актер Пуго, войдя в роль, ударяет змею палкой, чтобы защитить принцессу, а в ответ крик: «Какого черта!»
Воскресенье. Банки закрыты. У нас нет ни рупии. Обменная лавка. Мусульмане держат их повсюду. Настоящее имя Паспарту — арабское, и все улажено. Нам приносят напитки со льдом. Мы придвигаем стулья, платим.
Проходит похоронная процессия. Пагоды из кружевной бумаги на плечах обнаженных китайцев. Оркестрик послушников в белом бесконечно повторяет первые такты «Траурного марша» Шопена. Едкие, пронзительные волынки, идущие впереди кортежа, заглушают марш, словно не слышат его.
Пенанг пропитан ядом послушничества. Школы. Китайские барышни в очках, с золотыми крестиками. Ханжеский вид. Школьники на велосипедах. Ни одного белого лица.
Никакой унылой «современности», «унификации цен», «кооперации» не знают в этих городах-деревнях, созданных из неожиданностей и контрастов. Кроме мягкой шляпы (иногда двух — одна на другой), ничто не напоминает о Европе. Китайские улицы могли бы оказаться творением всемогущего почтальона Шеваля или таможенника Руссо от архитектуры. Наивных и чистых талантов. Не случайно в Париже я любил кафе в стиле 1870 года. Там сохранились темные уголки, низкие тесные залы, внутренние лестницы, плюшевые перила, бахрома, лепнина, люстры, жирандоли. Безвкусицы в них не было и в помине. С нее начинается тоска. Уж лучше настоящий дух смерти — как в Египте. Безыскусность надгробной плиты. Улей, царица, соты и черный мед. Смертная тоска бессмертия.
Я восхищаюсь Жюлем Верном, который не описывает даже инкрустированные бриллиантами ноздри мисс Ауды. Он рассказывает о «необыкновенном путешествии», а не о том, что видит за окном. Мне следовало описывать лишь партии в домино в наших каютах, одну за другой.
В целом обходится без сюрпризов. И без разочарований. Все, как я и думал, — чудесно, подробно, досконально, выпукло, непонятно. Например, я совершенно не представлял сикхов, самый красивый народ в мире.
Наше предприятие куда больше, чем декорации и персонажи, заставляет меня думать о планисферах, картах, долготах и широтах, вращающемся небосводе.
А сколько роскоши! Китай, который здесь всюду, знает в ней толк. Я имею в виду бедняков. Пусть горят синим пламенем рекомендательные письма, консультанты, послы. Мы регулярно завтракали и ужинали не на борту, а с нашими кули, и уличные праздники, которые они устраивали для нас, запомнились мне пышностью. Чем беднее Китай, тем он богаче. Его философы владеют философским камнем. Здесь нет грязи — только патина. Им известен секрет, как из навоза сделать золото.
Все воскресенье 27-го числа — погрузка и разгрузка. К нашему кораблю пришвартовалась большая баржа. Крики черных. Мешки с рисом. Заправщики с водой.
Через иллюминаторы столовой погружаемся в уникальную мизансцену. Вся носовая часть судна — зияющий трюм, квадратная пучина, в которой мешки и черные демоны, крики, взмахи рук. А вокруг движутся по нефритовому морю джонки на крыльях, как у ночных бабочек. У берега тот же зеленый оттенок, чуть менее молочный, и горы вдали чуть более воздушны, чем плотные облака и опаловые бреши; электрические лампы с приглушенной яркостью загораются среди такелажа и ждут, когда все погрузится во тьму, чтобы освещать работу.
Крики бригадиров. Китайцы в колониальных шлемах записывают цифры. У управляющих-магометан бархатные шапочки — черные, золотисто-коричневые, гранатовые.
В половине восьмого утра на нас вдруг нападает нестерпимый голод китайского города. Мы спускаем трап и падаем в сампан. Море волнуется, крупные капли дождя. Небо в бляшках просветов, розовые огни — как рассеивающиеся видения. Морось, в которую мы окунаемся, создает призмы и экраны, а на них должны проецироваться миражи. Сампан, неуклюжий, как театральный реквизит или паровая карусель, ныряет в опал, в сторону прибрежной сепии. Мимо на огромных паромах проезжают автомобили, электрические гирлянды, и нас раскачивает в кильватере.
Наши кули ждут. Не хочется идти под таким сильным дождем, когда капли разлетаются. Под арочными сводами кричат ласточки.
Ночь, в Пенанге волшебство. Улица — сцена из бесконечной комедии, обрамленная кулисами узких высоких вывесок. Вывески деревянные и бумажные. Должно быть, лиходейство здесь в порядке вещей. В этом месте невозможно представить заведения Монмартра или Марселя. «Париж со стороны, — говорит Паспарту, — это ночное кафе». Их не может быть в этом суровом пространстве, где все, что мы видим, попадается нам на глаза случайно. Из своеобразия, если его осознать и им пользоваться, рождается живописность и несерьезность. Китайские города серьезны: они знают только себя. Осушенное болото. Сваи и шесты. У любого китайского квартала озерный облик. Ни одного животного.
Носильщики останавливаются и опускают паланкин перед небольшим рестораном, узким, как коридор, пестрящим красно-зелеными афишами и репродукциями, на которых изображены китайские дамы в 1900 году и морские суда времен Русско-японской войны.
Ребенок, что-то евший на коленях у отца, при виде нас начинает вопить. Он испугался, как белый малыш при виде китайцев. Обаятельная семья уходит, но мы еще встретимся после ужина.
Китайцы думают, будто многое заимствовали у нас, но мы заимствуем у них еще больше.
Огромный кули Паспарту решил ретироваться и был таков. Мой — за ним. Мы отпускаем их восвояси. Резкий поворот в тупик, который бирманцы назвали бы разбойничьим. Отвесная лестница; мы попадаем в курильню товарищей наших кули. Ребенок попрежнему вопит от ужаса. Его голенькая сестра болтает восхитительными серо-жемчужными ножками. Ее кладут на полку, покрытую ковриком, сплетенным из рыжих планок, почерневших от тел, локтей и дыма. Курильня перед нами, раздетые китайцы в закатанных кальсонах толкутся в ней стоя. Висящее белье, календари. Красивая высоченная лампа, стекло держится на красном воске. Все остальное в доме — лестницы, комнаты, глухие уголки — в тени. Светит только опиумная лампа. Приветливость улыбок. Чарующая китайская свирепость. Индуса, наверное, плохо бы приняли...
Наш большой кули когда-то был знаменитостью среди тяжеловесов в цирке. Поездил по свету. Привез нечто вроде английского, и теперь его держат за образованного. Он окружен уважением, и мы подкрепляем эту ложь, притворяясь, будто понимаем его и можем с ним говорить. В конце концов до нас доходит, что полиция в Пенанге преследует курильщиков и назначает им норму. Нам показывают заляпанную тетрадь, в соответствии с которой по мере надобности им продают маленькие штампованные капсулы с опиумом. Дни в тюрьме — множество испещренных страниц. Хозяева смеются.
У меня перед глазами навсегда останется высокий рыжий альков, в котором теснятся китайцы необычного телосложения, с маслянистыми ляжками, радостными глазами; они стоят друг за другом и при нижнем свете с восторгом разглядывают невероятное: белых, которые уважают их обычаи.
Если появится полиция, часовой предупредит. Снаружи один паренек закричит условным криком уличного торговца. Второй защелкает бамбуковыми кастаньетами. Тогда опиум исчезает, начинает дымиться чай. Кто-то стирает белье, кто-то скребет по гнусавым струнам. Полиция может делать вид, что ничего не замечает.
Надо уходить. Возле порта остановка в небольшом английском баре. Встречаем первых белых. Четыре англичанина сидят вокруг стола под вентилятором перед стаканами с джином и давят в них тонкие ломтики лимона.
Не успев сесть, замечаем странности обстановки. За исключением невозмутимого бармена, женщины с бледным лицом, выглянувшей из-за портьер, и нескольких обнаженных сикхов, которые то входят, то выходят, завязывая «хвосты», внутри сидим только мы одни и четверо англичан за столом.
В жизни не помню, чтобы я ощущал такое напряжение, разряд непонятной электрической силы. За столом все на виду. Но вокруг себя ничего не замечают. Трое взволнованно смотрят в глаза тому, кто находится к нам спиной; особенно молодой светловолосый англичанин с бритой головой, круглолицый — он прямо перед нами.
Время от времени его глаза наполняются слезами. Может, они пьяны? Джин накаляет обстановку. Но есть еще кое-что. Могу поклясться, в жизни этой четверки сейчас самая напряженная минута. Сидящий справа от человека, повернувшегося спиной, падает на стол, обхватив голову руками. Тот похлопывает его по плечу, а двое других над столом протягивают ему руки, он протягивает левую руку в ответ для крепкого рукопожатия. Похоже, парень справа теряет все, расставаясь с человеком, повернувшимся спиной, который от них уезжает. Команда распадается по капризу судьбы. Кажется, что мужчина произносит тихую проповедь, оставляет им своего рода завещание.
Они как будто никого не замечают. У всех замерло дыхание.
Вдруг Паспарту показывает мне за стеклом, между бутылками и маленьким Джонни Уокером с лорнетом, в красном костюме, черные лица наших кули, которые шарят глазами и подают нам знаки.
Паспарту выходит. Возвращается и сообщает, что кули умоляют остерегаться четырех англичан. Мол, это опасные разбойники. Разумеется, после такой новости мы решительно не хотим уходить, и лица кули расплющиваются о стекло.
Сколько опасных ночей, наверное, пережито в этом баре! Сколько раз они встречались здесь после охоты на простаков.
Пока человек, повернувшийся спиной, похлопывая по плечу, утешает того, кто справа, Паспарту улавливает подозрительное перемигивание между двумя их товарищами. Значит, все еще более запутанно, чем казалось на первый взгляд. Если кули правы, если белые и вправду разбойники и один из них вынужден покинуть город, значит, это их главарь. Он собрал шайку. Он ее голова и душа. Возможно, один из перемигивавшихся хочет воспользоваться его бегством и возглавить промысел. Что говорят их взгляды, обращенные к тому, кто сидит спиной, чьи черты лица — крупные, изможденные, мягкие, суровые — мы можем только представить? Можно подумать, что эту компанию бросает женщина-вамп, роковая особа. Я встаю, Паспарту идет следом, сцена, предназначенная не для многих глаз, напряженная, как натянутая струна, продолжается без меня. Кули тащат двуколки и улепетывают со всех ног, словно вытащили нас из когтей дьявола.
Иногда я вспоминаю этих людей. Когда живешь в Пенанге, это уже означает, что нигде больше тебе жить нельзя... но если нельзя и в Пенанге!.. Этот квартет и его загадочная камерная музыка придали Пенангу тяжелую поэтичность и перед самым нашим отъездом стали олицетворением чего-то неуловимого, грозового, что витало над городом.
Я вспоминаю лицо китаянки, приоткрывшей портьеру, бесстрастную мину бармена и вентилятор, словно приподнимавший четырех мужчин над землей, над добром и злом.