«ЗДЕСЬ ЖИВЕТ И РАБОТАЕТ ОЛЬГА ФОРШ...»




Родилась Ольга Форш в дагестанской крепости Гуниб, отец ее был генерал, и что-то от военного сословия чувствовалось в ее осанке, в ее неизменной выдержке при всех жизненных испытаниях, во всем ее облике. Ни разу за все десятилетия, что я знал Ольгу Форш, не привелось мне видеть ее по-женски плачущей или в отчаянии, хотя бывали у нее очень трудные моменты, тяжелые переживания. Не слышал я и от других, чтобы когда-нибудь она плакала или рыдала, как плачут, рыдают, жалуются женщины. Железа в ее характере было достаточно, она умела держать в узде свои чувства, даже самые сильные, или выражать их в сжатом слове, в поступке. Когда случалось у нее несчастье с ней самой или с ее родными, то наедине с собой она, конечно, очень страдала, но и в такие дни на людях она сохраняла уверенную устойчивость, словно сама была крепостью, возвышающейся, как ее Гуниб, на неприступной для робкого сердца горе. Никакой осадой не возьмешь, а огня и вылазки жди. Мне казалось всегда, что ее дружба с П. А. Павленко отчасти рождена была Кавказом. Гуниб был построен, кстати, на той самой горе, на которой пленен был Шамиль. Павленко писал о Шамиле роман.

А. Н. Толстой перед отъездом с группой писателей в революционную Испанию сказал как-то:

— Вот бы поехать туда Ольге Форш!

И состроил этакое генеральское лицо, проведя пальцами над губой, как по пышным старинным усам.

Не знаю отца Ольги Форш генерала Комарова, бывшего в семидесятые годы прошлого века начальником Среднего Дагестана, но повадка его дочери, вся манера ее вести себя была доброй демократической закваски, словно происходила она непосредственно от декабристов или — еще ближе — от Софьи Перовской, тоже генеральской дочери. В ее характере отсеялось то ценное, что отличало русских военных людей.

Никакими силами нельзя было сорвать Ольгу Форш с корней, уходящих глубоко в русскую почву, в русскую историю и культуру. В первые годы Советской власти страх, непонимание, заблуждения, косность, попросту ненависть гнали многих старых литераторов из Петрограда на юг, не только поближе к хлебу, но и к белым, а затем в эмиграцию. В те же самые годы, когда этот поток стремился прочь из Петрограда, Ольга Форш проделала (так же, кстати, как и М. Шагинян) обратный путь — с юга на север, в голодный, холодный, сыпнотифозный, холерный Петроград. Ураганный ветер Октября не отталкивал ее, как многих ее ровесников, среди которых были и знакомые и, наверное, друзья,— он влек ее к себе. Со своим чувством истории, со своим пониманием времени она жадно впитывала в себя события и всматривалась в людей пытливо и глубоко.

Ольге Форш было уже под пятьдесят лет, но она полна была молодой живости, веселости, энергии, когда появилась с сыном и дочерью в Петрограде и сдружилась с нашей тогдашней молодой литературной компанией, группировавшейся в ту пору, в 1921 году, вокруг Горького. Она поселилась в Доме искусств, много и разнообразно работала и делила с нами все радости и тяготы жизни. Впоследствии она написала о быте и нравах Дома искусств роман «Сумасшедший корабль», остро, подчас ядовито изобразив в нем его жильцов и посетителей.

Своим женским приметливым глазом она многое замечала в людях и с проницательным лукавством, с юмором, то пленительно-добрым, то весьма даже язвительным, давала меткие и едкие характеристики. Она любила тихо, как бы невзначай, с добродушным ехидством ущипнуть человека словом.

Молодые писатели еженедельно собирались у меня в комнате. Иногда мы очень шумели, споря, разговаривая, перебивая друг друга. А в том же Доме искусств, в одном коридоре со мной, жила почтенная писательница, Екатерина Павловна Леткова-Султанова, старая народница, произведения которой хвалил в свое время Н. К. Михайловский. При всей любви к молодежи (ее сын дружил с нами), при всей кротости, она все же иногда вздыхала, когда наши голоса разносились по всему коридору, да еще громыхнут при этом за дверью солдатские сапоги кого-либо из опоздавших на наше собрание. Она вздыхала и однажды пожаловалась Ольге Форш:

— Il est très mal élevé .[1]

Она говорила это обо мне, как о хозяине комнаты, который обязан отвечать и за себя и за гостей.

Форш не без удовольствия передала мне этот отзыв и любила повторять иногда, добродушно посмеиваясь:

— Il est très mal élevé.

Сама она не искала тишины и даже наслаждалась шумом на наших собраниях, на которых она была всегдашним желанным, почетным гостем.

Спорили мы очень яростно и действительно очень шумели. Но что же тут делать? Было горячее время рождения советской литературы, и кричали мы о ней, о новой, революционной литературе. Без всякой водки, даже без чая и хлеба, на голодный желудок. Чтение и обсуждение рукописей мы на публику не выносили, как дело, так сказать, интимное, занимались этим в узкой компании. А вот для развлечений, для кино и театральных представлений мы переходили в гостиную, подальше от жилых комнат. Сын Ольги Форш, тогда подросток, впоследствии талантливый геолог, был непременным участником этих наших вечеринок. Конечно, постоянной посетительницей была и Ольга Форш.

Она не кичилась, не фыркала на молодых, не брала с нами тон этакого премудрого метра, патриарха, несущего себя перед брюхом на золотом блюде, а горячо и заинтересованно слушала, читала, оценивала, радовалась, сердилась, упрекала, когда не соглашалась с кем-либо из нас, и все это без каких-либо требований обязательного, немедленного послушания. Во всем этом она была сродни Горькому. Она так же делилась с нами своими замыслами и работами.

Много всякого было в то бурное время. Одновременно с рождением новой, советской литературы и бегством из Петрограда ряда старых литераторов происходила стихийная переоценка дореволюционной беллетристики и поэзии. Сдувалось, словно и не было, все фальшивое, ремесленное, легковесное, слащавое, писанное хотя бы и модными, известными в дореволюционные годы писателями. Имена их меркли, иные из авторов вслед за своими книгами летели туда, где их сочинения еще признавались, в конечном счете — в эмиграцию.

Ольга Форш, автор талантливых произведений, имевшая уже тогда литературное имя, шла навстречу переоценке совершенно безбоязненно; она, видимо, и не думала о том, что можно тут чего-то бояться. Она глядела вперед, а не назад. Вообще, когда вспоминаешь об Ольге Форш того периода, то опять и опять с недоумением соображаешь, что ведь она была старше, например, меня на двадцать четыре года. Двадцать четыре года разницы — а вот кажется, что мы были ровесниками. То было чудесное время равенства возрастов в одном деле, чрезвычайно трудном и совершенно новом,— в деле создания советской литературы. Озорства, риска, эксперимента было много и у молодых и у старых, тех старых по возрасту, которые были молоды душой и первым из которых был Горький, очень любивший Ольгу Форш.

Тогдашняя литературная среда не ограничивалась, конечно, только Домом искусств. Был еще и Дом литераторов, объединявший преимущественно старых, дореволюционных писателей и журналистов, были разные кружки, группы, группочки. В этом смешанном, путаном литературном обществе имели силу не только будущие эмигранты, еще ходившие в ту пору по Петрограду, но и ниспровергатели всего на свете, а прежде всего — всякой культуры в общении с людьми. Были сильные перегибы, раздавались голоса и против классиков, некоторые готовы были с легкостью необыкновенной выбросить за борт всю старую культуру. Среди нас такого не бывало, но в других кругах случалось. И при столкновениях с такими отчаянными литературными революционерами и новаторами Ольга Форш возмущалась, негодовала, вступала в бой напористо и гневно, уговаривала, убеждала.

Были среди ниспровергателей и такие, кто распущенность и грубость считал признаками революционности. Недостатки, оставшиеся в наследие от прошлого, они возводили в принцип поведения, стараясь приспособиться таким образом к эпохе. В этом сказывалось их извращенное представление о народе и революции, их непонимание народного духа, движения истории. Ольгу Форш, изучавшую глубокий исторический процесс революционного преобразования России, стремившуюся помочь народу в критическом восприятии культуры прошлого, оскорбляли демагогические выходки этих особого рода «приспособленцев» (именно тогда родилось это слово), она отлично видела их фальшь, умела различить чуждую народу и революции суть. При встречах с их, так сказать, «принципиальным» бескультурьем в поведении она вела себя с большим чувством собственного достоинства, пресекая всякое хамство. Обходилась иной раз даже и без слов. Просто менялся весь ее облик, на замок замыкалось лицо, вдруг становившееся суровым, властным, негодующим, словно одним махом она возносилась из какого-нибудь чуждого ей сборища, на которое случайно попала, к себе в Гуниб, на недоступную вершину крутой, обрывистой горы. Развязность и невежество пугливо сникали перед таким преображением только что совсем доброй и простой женщины. Да, фамильярность с ней была невозможна.

Как-то я рассказал ей, что в 1919 году на курсах милиции, когда я спросил, кого из классиков признают собравшиеся своим любимым писателем, большинство высказалось за Тургенева.

Форш очень обрадовалась:

— Тургенев! Тургенев — любимец милиционеров!.. Вот видите... А кто первый назвал его? Женщина? А что именно? Лиза Калитина! «Живые мощи»!.. А что еще? И мужчины согласились? Вы рассказали об этом Алексею Максимовичу?.. Ну что же вы! Надо рассказать!

Она была очень довольна, что красные милиционеры любят Тургенева, читают и любят классиков. Что у женщины-милиционера любимой героиней оказалась Лиза Калитина.

К злобе стариков она относилась так же, как к бескультурью. Некоторые из отходящих в прошлое литераторов зыркали и шипели на молодых писателей, ворчали и брюзжали. Один из них, скрывшись под мрачным псевдонимом «Ипполит Удушьев», опубликовал грубую брань против молодежи в альманахе с мудреным названием «Абраксас». Я показал Ольге Форш эту статью, как нечто смешное, юмористическое. Но на лице ее появилось брезгливое выражение, словно она наткнулась на нечто непристойное. Не сказав ни слова, она отшвырнула альманах, как пакость какую-то. Может быть, ее задело еще и то, что автором этой статьи был ее ровесник, с которым она когда-то была знакома. Ей противна была его злоба.

Для тех, кто хорошо знал Ольгу Форш, ничего неожиданного не было в том, что именно она стала пионером советского исторического романа. Конечно, именно она, глубоко и кровно связанная с историей и культурой русского народа, ясно видевшая место и роль России в мировой истории, она, с ее проникновением в связь времен, в связь эпох,— она и должна была дать роман, в котором сквозь прошлое прозревалось будущее и революционеры прошлого становились в один строй с живыми. «Одеты камнем» был первым историческим романом Ольги Форш и вообще первым ее романом.

«Одеты камнем» закончены были в 1924 году, когда Ольге Форш шел пятьдесят второй год. А уже 12 февраля 1925 года она писала мне: «Есть тема: две могилы (Гоголь и Иванов). Была у Гоголя в Даниловом монастыре и диву далась: совершенный двор Ивана Никифоровича, сушится на заборе разный дрязг, бабы, куры, вперлась жизнь, как ни бежал...». Это рождался новый роман, намечались контуры темы, шли поиски своего отношения к Гоголю, поиски характеристик — «вперлась жизнь, как ни бежал»...

Когда я впервые познакомился с новой жительницей Дома искусств Ольгой Дмитриевной Форш, я не знал еще, что бытовые, насыщенные острой иронией зарисовки, подписанные «А. Терек», принадлежат ей. Оказалось, что Форш и «Терек» — одно лицо, но Форш — гораздо богаче.

В дореволюционной мгле «А. Терек», роясь в душах людей, извлекал подчас болезненные уродства, мутившие чистые воды творчества, воздействовавшие и на форму, которая теряла иногда свою естественность. Но не эти осадки тяжелых лет России остались от «Терека» в памяти. Запомнились его рассказы и очерки своей резкой оригинальностью, искусным штриховым рисунком на грани карикатуры, но не переходящим в карикатуру, и юмором, сатирой. Чувствовалось, что этот «Терек» где-то там, в глубине своей, очень веселый, ему так и хочется заиграть, вырвавшись из теснин на просторы, он только временно кажется сумрачным, некрасивым, как ребенок, болеющий корью или даже совсем неопасной ветряной оспой, а вот отшелушится — и тогда здоровье возьмет свое.

«А. Терек» не был, как лермонтовский, кавказский Терек, «дик и злобен», но саркастическим, язвительным был. Выйдя на простор послеоктябрьских лет, он освободился от чуждых ему психологических и стилистических наслоений и стал тем насмешливым, задиристым, каким, по существу, и хотел быть. Этот новый «Терек» состоял у Форш в услужении как выразитель неизменной жизнелюбивой веселости, а подчас и как этакая метла, расчищающая путь от всякого сора. Так вот и жили в тесном, органическом слиянии подымающая и разрабатывающая огромные пласты истории романистка Ольга Форш и задорный, игривый, вызывающий улыбку и смех «Терек», забегающий, впрочем, иногда и в исторические романы своей доброй мамаши Ольги Форш. Очень милое содружество, показывающее разносторонность характера и творчества.

Этот псевдоним, правда, сначала ушел в скобки, уступив первое место подлинному имени писательницы, а потом и совсем исчез. На книгах «Летошний снег», «Московские рассказы», «Под куполом» стоит уже только имя Ольги Форш, но то был все-таки «Терек», все тот же неугомонный «Терек» с острым глазом и острым языком.

«А. Терек» был началом, разгоном, разбегом на пути Ольги Форш. Он был первым моим впечатлением от Форш как от писательницы. Осталась в памяти его острая насмешливость, все другое — болезненное — отпало, и потому запомнился он мне как символ веселости и язвительности в творчестве и жизненном поведении Форш.

Форш любила пошутить. В 1927 году мы все вместе были в Париже. Как-то мы с женой зашли в Музей восковых фигур. Разглядывали вылепленных из воска, одетых, как живые, в живых характерных позах, известных и знаменитых людей. В разных углах и на лестнице были расставлены фигуры — то девушки, поправляющей чулок, то молодого человека, закуривающего папиросу. Наконец мы вышли на площадку лестницы и прислонились к перилам, отдыхая. Стоим. И вдруг слышим голос:

— Как искусно сделаны!

И кто-то тронул меня за локоть, ощупывая. Конечно, это была Форш, якобы принявшая нас за восковых. Она настаивала:

— Нет, я правда думала, что вы из воска!

Она ходила с нами на обязательный для туристов Монмартр, мы с ней много гуляли, и она не уставала жадно копить новые впечатления о старом Париже. Особенно она любила потом вспоминать, как старательно я греб в Версале, катая ее на лодке от Малого Трианона к Большому и обратно. Ей было, видимо, интересно соединять такие слова, как Версаль, Трианон, с нами, отнюдь не версальской принадлежности людьми. Даже в надписи, сделанной ею на книге 1950 года, я нахожу рядом с ее подписью: «Трианон — 1927, Москва — 1945, Ленинград — с 1920».

Она любила безобидные шалости и у других. Под Ленинградом был приют вроде дома для престарелых. Вспоминаю, с каким юмором рассказывала Форш о проказах тамошних старушек, среди которых она нашла и одну свою бывшую институтскую подругу. Ей очень нравилось, что эти старушки школьничали, убегали, когда их возили на автобусе на прогулку, поздно возвращались. Как девчонки.

В годы первой пятилетки она была депутатом райсовета и очень радовалась тому, что школьники и школьницы в районе называли ее «тетя Рая».

Она любила играть словами. В двадцатые годы говорилось: «он (или она) хорошо подкован в идейном отношении». Форш повторяла слово «подкован», как бы беря его на слух, на нюх, на чутье, взвешивая на невидимых весах:

— А вы, Миша, хорошо подкованы?

И мне казалось, что у нее при этом возникает образ коня. Все-таки она выросла в военной семье, и слово «подкован» она чувствовала в других контекстах.

Ленинград, с которым неразрывно соединились творчество и судьба Ольги Форш с 1920 года до самой ее смерти, удивительно пришелся по характеру писательницы и влиял на нее своим закованным в строгие и стройные формы жаром, своей монументальностью, величием и красотой своих дворцов и памятников, садов и парков, улиц и площадей. Он раскрыл, подчеркнул, развил в характере Форш эти черты строгой сдержанности и монументальности. Ольга Форш стала певцом нашего города, его героев, его строителей. Она дышала в Ленинграде историей России, живой историей, которая давала ей зоркость при взгляде в будущее. Здесь решалась судьба Радищева, которому писательница посвятила свою замечательную трилогию, здесь на Сенатскую площадь вышли декабристы, о которых писала Форш в своих «Первенцах свободы». Историческими событиями огромного значения, революционным духом насыщена история города. Здесь совершилась Октябрьская революция, в которой заново родилась Ольга Форш как писательница и человек.

Известно, что Ольга Форш занималась живописью, рисовала. Она написала среди других картин пастель «Петропавловская крепость». Вот она стоит передо мной, эта пастель, и напоминает об авторе романа «Одеты камнем». Ее успокаивала живопись. Ей давала отдых природа. Было лето, когда мы жили вместе с ней в пограничном районе, в одной деревне. С большой охотой, с увлечением она встречалась с пограничниками, слушала их рассказы, выступала в пограничном отряде. Время было тревожное, в Германии уже бесчинствовал фашизм. Форш усиленно работала, а когда отдыхала, то садилась на горушку и глядела на море, часто лохматое, неспокойное. Говорила мне:

— Как хорошо просто глядеть на море или уйти в поле, в лес. Только природа и дает мне отдых. Я возрождаюсь, обновляюсь.

Она казалась несокрушимой. Как-то художник Н. Радлов нарисовал карикатуру, изобразив писательский дом в двухтысячном году. Весь фасад он избороздил мемориальными досками — «здесь жил и работал», «здесь жил и работал»... А в центре поставил крупными буквами: «Здесь живет и работает Ольга Форш». Так она воспринималась всеми, кто знал ее.

В работе она прошла войну, всегда устойчивая, уверенная в победе добрых сил над кровавым фашизмом.


В послевоенные годы она писала медленнее, меньше. На похвалы мои ее «Михайловскому замку» она отозвалась:

— Да? — Помолчав, прибавила: — А я опасалась, что уже разучилась писать.

Она сказала это спокойно и серьезно.

Когда ей исполнилось восемьдесят пять лет, писатели собрались у нее на квартире. Постепенно мы начали шуметь, потом испугались, сообразили, что так все-таки нельзя. Но она была довольна:

— Кажется, хорошо получилось? Мужчины поспорили, значит — хорошо...

И мне вспомнился шум молодежи в Доме искусств и сакраментальная фраза старой народницы:

— Il est très mal élevé.

Ольга Форш и в восемьдесят пять лет осталась верна любви своей к шуму жизни.

19 мая 1961 года в «Правде» была напечатана ее статья, всех изумившая ясностью, прозрачностью своей и глубиной, молодая статья старого по возрасту, перенасыщенного опытом и радостью жизни человека. Через два месяца Ольга Форш умерла.

13 января того же 1961 года Форш в письме ко мне обронила фразу удивительную: «Я во всей силе ума, памяти, воли — существую... Душа моя все еще молода».

Так писала она на восемьдесят восьмом году жизни.

1964


Загрузка...