Мое знакомство с Дау не было ни долгим, ни очень близким. И если я решаюсь написать о нем, то это только попытка воссоздать упавший на меня отблеск огня великой души.
Знакомство состоялось в 1957 г. по поводу только что оконченной работы о надбарьерном отражении. Я приехал из Новосибирска вместе с Юрием Борисовичем Румером. Мы сидели втроем в кабинете Евгения Михайловича Лифшица. Разговор вышел очень короткий. Не успел я сказать до конца, в чем состоит результат, как Дау меня прервал. Он сообщил, что совсем недавно на его семинаре выступал N (было названо известное имя) с работой по тому же поводу. «Вы опоздали», — заключил он. Я возразил, что в работе есть ошибка. «А вот этого не может быть, — сказал Дау.— Я слушал работу внимательно, ошибки нет». Я ушел обескураженный. На лестнице меня догнал Юрий Борисович: «Возвращайтесь, маэстро согласен выслушать ваши доводы». Дау сидел на диванчике, не изменив нозы. Я снова принялся выкладывать свою науку, но через минуту был вновь прерван. Дау подошел к доске, воспроизвел аргументацию N и потребовал, чтобы я указал, где ошибка. После раздумья, показавшегося бесконечным, мне удалось найти слабое место. «Ну, это легко проверить», — сказал Дау, вновь поднимаясь к доске. Тут наступила моя очередь удивляться. В течение двух минут он быстро писал нечто, чего я почти не понимал, после чего объявил: «Вы абсолютно правы». Я был потрясен мгновенностью реакции и одновременно глубиной понимания. Но мое удивление еще возросло после выступления на семинаре, когда Дау с легкостью опроверг казавшиеся мне неодолимыми возражения N.
Элегантное представление, выписанное в тот памятный день на доске Дау, мы использовали в тексте статьи вместо нашего первоначального, весьма тяжеловесного.
С того времени и до аварии я имел счастье часто видеть Дау, беседовать с ним на всевозможные темы, посещать его семинары. И каждая встреча с ним была праздником, неудержимым фейерверком его интеллекта, особенно поразительным на фоне полной простоты и доброжелательности. Как-то в разговоре я упомянул, что хотел бы разобраться в проблеме нуль-заряда, хоть и не знаю, смогу ли я что-нибудь сделать в этой области. Первым делом Дау разъяснил мне, что Смогулия — грузинская фамилия, а затем взялся за мое образование по части нуль-заряда. В течение часа с лишком мы разгуливали по садику во дворе Института физических проблем. Дау рассказывал о сути, а я задавал самые нелепые вопросы, которые мог придумать. Готовность разъяснять, не жалея времени, была, мне кажется, одной из характернейших черт Дау, чертой великого учителя.
Мне не приходилось видеть другого человека со столь цельным мировоззрением. Дау часто повторял, что он — последовательный марксист. Вспоминаю семинар, на котором вспыхнула острая дискуссия о снежном человеке. В те времена многочисленные экспедиции обнаруживали не менее многочисленные следы этого человека. А в одной из наших центральных газет появилась перепечатка из «Жэньминь жибао», где говорилось, что снежный человек был доставлен китайскими исследователями в Пекин, где, однако, следы его затерялись. На семинаре обнаружилось, что по крайней мере двое из его участников свято верят в существование снежного человека. Научная честность заставила их признать, что им самим не привелось встретить гипотетического обитателя гор. «Но, Дау, — взывал один из адептов, — почему этого не может быть?» «Потому, — был ответ, — что вы хотите верить. Снежный человек — ваше суеверие. А суеверие интеллигента в тысячу раз более отвратительно, чем суеверие невежественной бабки!»
Многообразие жизненных вопросов, входивших в круг интересов Дау, было практически неограниченно. Пользуясь возможностями своей необъятной памяти, он не раз читал наизусть любимые им стихи, среди которых, к моему удивлению, были длиннейшие поэмы Максима Горького вместе с «Гамлетом» Пастернака. Но одной темы он никогда по своей охоте не касался — музыки. Он говорил, что ему медведь на ухо наступил и в музыке он ничего не понимает. Обсуждение музыкальных тем было не принято в кругу Дау. Много позже выяснилось, что среди его учеников было несколько истинных меломанов, но тогда это тщательно скрывалось. И тем не менее мне случилось вступить с Дау в спор о музыке. Дау как раз вернулся с общего заседания Академии наук, где выступал Шостакович. Дау выразился не слишком почтительно о его выступлении и личных качествах. «Как жалко! — сказал я.— Ведь он — великий композитор». «А вам действительно нравится его музыка?» — спросил Дау. Если бы этот вопрос был задан мне сейчас, я, не задумываясь, ответил бы, что нравится — это слишком слабо. Но в период, когда я получал первоначальные познания в музыке, можно было услышать по радио и в концертах лишь очень ограниченный репертуар далеко не сильнейших его вещей. И в них я услышал нечто необычное, но трудно было постичь по этим обрывкам величие целого.
Я ответил Дау уклончиво. Я сказал, что мне его музыка не очень нравится, но, несомненно, он — поразительный новатор. Немедленно длинный указательный палец Дау устремился по направлению к моей груди. «Кислощенство! — радостно заявил он.— Вы проповедуете науку профессоров кислых щей об искусстве. А никакой такой науки нет вообще. Не бывает новаторов и консерваторов в искусстве. Есть люди, которым есть что сказать, и люди, которым сказать нечего».
Все эти разговоры и многие другие возникали совершенно спонтанно и свободно и столь же неожиданно прерывались обсуждением научных вопросов. Неподдельный интерес к науке, ощущение равной причастности и отсутствие всякого чинопочитания составляли самую суть школы Ландау и ее притягательную силу.