М. А. Стырикович ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ДАУ

Более 2 тысяч лет тому назад греческий мудрец Солон сказал царю Крезу, который хвастался своим богатством, что ни один человек не может считать себя удачливым, пока его жизнь не пришла к концу. Естественно, это относится и ко мне. Но все же в 84 года уже можно сказать, что по крайней мере большую часть жизни судьба меня баловала. И одним из лучших подарков судьбы было то, что в течение более чем 30 лет я был близким другом Ландау.

Профессиональные интересы у нас мало соприкасались: он — блестящий физик-теоретик, я — практик и даже в наиболее близкой к нему области — теплофизике — чистый экспериментатор.

Конечно, и в научной области бывали точки соприкосновения. Всякий раз, когда я брался за какую-либо новую задачу, я, естественно, искал встречи с учеными, уже работавшими в данной области. Но, если никого не оказывалось, а такие случаи бывали, я шел к Ландау, твердо зная, что его могучий интеллект сразу поможет ему разобраться даже в далекой от него области.

Но, конечно, основное, что нас связывало, — это чисто человеческие чувства, общность взглядов и наличие ряда общих увлечений, в частности страстная любовь к поэзии.

Тесные, постоянные контакты между нами начались почти сразу после первого знакомства и не прерывались до кануна того страшного дня — дня автомобильной катастрофы. После этого, хотя я многократно навещал его, была видимость общения, и он даже вспоминал отдельные эпизоды из прошлого, но того Ландау, которого я знал и любил, больше не было. Осталась только возможность мысленно снова и снова переживать прошлое.

Когда я начинаю вспоминать о Дау, как его звали все, даже малознакомые, мне приходит в голову громадное количество отдельных эпизодов. О некоторых я попробую рассказать.

Наше первое знакомство состоялось на квартире у его сестры Софьи Давидовны Ландау — жены моего друга еще со студенческой скамьи.

Помню, что, когда нас познакомили и он безапелляционно заявил, что его надо звать Дау, я поинтересовался причиной такого сокращения. Он с полной серьезностью заявил, что его фамилию сокращают из вежливости — иначе по-французски это звучало бы как L’ane Dau, т. е. осел Дау, ну вот, первую половину тактично опускают.

Я принял это объяснение, но одновременно смутно вспоминал, что слово «Дау» я уже где-то читал.

Уже позднее я нашел в известной книге Брэма «Жизнь животных» картинку, изображавшую очень грациозную полосатую лошадку — «Дау, или квагга Бурчелла».

В нашей компании широко практиковались всякие розыгрыши, и Дау говорил, что хороший треп — это, безусловно, искусство.

Поэтому я сфотографировал эту картинку на одну половину почтовой открытки, на вторую же поместил текст из Брэма о кваггах, гласивший: «Мнение, что эти благородные животные не поддаются приручению, неправильно — ими просто не занималась достаточно опытная рука». Далее следовали печатные строки, описывавшие приручение квагг и их способность размножаться в неволе с упоминанием о получении потомства от квагги и ослицы или кобылы. Такую открытку я послал Дау (который к тому времени перешел на работу в Харьковский физико-технический институт), и притом на служебный адрес. Понятно, что всех сотрудников института это послание очень позабавило, а сам Дау был в восторге.

Естественно, я позволил себе такой несколько рискованный розыгрыш только потому, что был твердо уверен в реакции Дау (другой мог бы и обидеться).

Кстати, он сам рассказывал, что, приехав в ХФТИ и обнаружив, что ему приготовлен кабинет с надписью на дверях «профессор Л. Д. Ландау», немедленно приписал снизу: «осторожно, кусается».

Тогда в нашей ленинградской компании было принято сочинять стишки довольно легкомысленного свойства о всех и вся. Особенно преуспевала в этом Женя — впоследствии жена блестящего физика Рудольфа Пайерлса (о нем будет речь дальше). Многие из этих стихов, в которых беззлобно высмеивались все, начиная с «папы Иоффе» (или, как Дау говорил, «Жоффе»), я вспоминаю и сейчас.

В одном из них были такие строки: «Подружились очень скоро — Дау к 20 годам научился быть опорой для судьбой помятых дам», — а немного далее: «О хозяйственной блондинке я мечтаю уж давно».

Правда, и то и другое было явным преувеличением. Дау в те годы (и даже много позднее) не умел знакомиться с женщинами и нередко говорил: «Мишка, иди познакомься — ты умеешь приставать», — что, увы, тоже было неким преувеличением.

Поскольку я уже упомянул Р. Пайерлса, разрешите мне перескочить через несколько лет, чтобы вспомнить о чудесном «походе» втроем — Дау, Пайерлс и я — через Сванетию.

Л. и К. Ландау и Н. и М. Бор во дворе ИФП, 1961 г.

Это было в 1934 г., когда вольная Сванетия была местом, где туристы встречались очень редко. Дорога в Сванетию по ущелью Ингури была пробита лишь в 1935—1936 гг., а в 1934 г. туда можно было пройти только пешком, имея в лучшем случае вьючного ишака, чтобы не тащить на себе все походное снаряжение. Мы втроем приехали на попутной машине в Тегенекли — туристический лагерь на северном склоне Кавказского хребта, где нас встретили явно скептически. Когда я расписался в журнале базы: «31 год, профессор» (строго говоря, в НИИ в то время эквивалент профессора вуза именовался «действительный член института», но все предпочитали более привычный термин), недоверие еще было приглушенным. Однако когда далее появилась запись Пайерлса: «27 лет, профессор» — и Ландау: «26 лет, профессор», то нас явно приняли за нахальных самозванцев. Однако ночевать пустили и помогли законтрактовать проводника — свана с вьючным ишаком. Наутро мы двинулись до первой точки нашего маршрута — теперь хорошо обжитому «Кругозору» Эльбруса. В те времена там были только палатки какой-то экспедиции, где нас и приютили, так как нашлись общие знакомые. С непривычки дощатые топчаны Тегенекли и голая земля в палатках нам показались очень неуютными для ночлега, хотя днем вокруг было очень красиво, а вечером очень весело — в экспедиции была в основном молодежь.

Однако в первый же вечер участники экспедиции показали нам небольшой, но по тем временам прямо роскошный дом (только что построенный Интуристом на верхней точке «Кругозора»), Из рассказов явствовало, что Интурист не позаботился о рекламе своего начинания и домик пустовал. Тогда мы решили направить туда для переговоров Пайерлса, как обладателя заграничного паспорта (но, увы, не валюты), и за отсутствием постояльцев нас, к зависти всей экспедиции, согласились поместить, как они говорили, за «совзнаки».

Попав в непривычный комфорт (шелковые одеяла), мы решили сделать дневку и подняться по леднику до «Приюта одиннадцати» — небольшой хижины на высоте 4200 м. После этого «подвига» мы считали себя опытными горными туристами и смело двинулись (за ишаком проводника) через Донгуз-Орунский перевал, ведущий в сказочно красивую долину Накры — уже в пределах Сванетии.

Надо сказать, что уже в поезде, а затем и в пути выявилось, что, прекрасно ладя друг с другом, мы по-разному относились ко всем случайным попутчикам. Дау немедленно выявлял в любом окружении несимпатичных, нудных людей (по его терминологии, «зануд») и начинал их любыми способами дразнить. Его кредо формулировалось так: «Истребление зануд есть долг каждого порядочного человека» — или: «Если зануда не находится в разъяренном состоянии, это позор для окружающих». Конечно, практически все было много спокойнее, но все же вежливого Р. Пайерлса наскоки Дау на незнакомых людей шокировали. В итоге Пайерлс быстро получил от Дау прозвище «паиньки», а мне досталась роль «восстановителя спокойствия». Я-то в общем занимал промежуточную позицию: одобряя поддразнивание «зануд», я все-таки считал необходимым соблюдать «правила охоты», а Дау напоминал, что они применимы только к «благородной дичи».

После выхода с «Кругозора» переходы были довольно тяжелыми, но Дау, к моему удивлению, шел неутомимо. Он сам объяснял это наличием у него «верблюдизма». Как известно, это животное трудно трогается с места, но зато может идти очень долго.

Донгуз-Орунский перевал, как мне вспоминается, с северной стороны представлет собой длительный подъем по снежнику. Мы вышли слишком поздно. В итоге еще до перевальной точки солнце начало прогревать и снежник оседал под ногами. Труднее всех было ишаку, тонкие ноги которого под довольно тяжелым вьюком проваливались в снег. Мы были уже недалеко от перевального гребня, когда ишак решительно отказался идти дальше. Проводник, несмотря на наши протесты, стал его бить ручкой ледоруба, пока она не сломалась. Тогда проводник сказал: «Больше не могу», — и сел на снег. Каков же был наш восторг, когда ишак, поглядев на него, презрительно плюнул и пошел вверх. После этого Дау заявил, что он стал уважать ишаков, говоря, что они умеют поставить на своем. А мы его дразнили, говоря, что в ишаке он нашел родственную душу.

А ведь в этом была доля истины. В характере Дау наряду с определенными элементами физической боязливости (он, как, впрочем, и я, боялся собак и всегда вместо перехода через горный ручей по бревнышку предпочитал спускаться вниз и лезть в холодную воду) была и редкая моральная твердость. И раньше и особенно позднее (в трудные времена), если он считал себя правым, его невозможно было убедить идти на компромисс, даже если это было необходимо, чтобы избежать серьезной, реальной опасности.

Когда мы поднялись на перевал, Дау гордо стал на гребне, заявляя, что он «одной ногой в Европе, а другой — в Азии, и обе совсем разные».

И действительно, контраст был разительным — с севера широкая полоса снежника, переходящая в луга с высохшей за лето чахлой травой, а с юга почти от перевала начинались альпийские высокотравные луга, где цветущие растения подымались в рост человека.

Спускаясь, мы скоро попали в долину Накры, изумительную по тому, как быстро менялись окружающие нас пейзажи: то тенистые ели и заросшие густым мхом каменные глыбы, то солнечные яркоцветные поляны с веселыми березками.

Дау восторгался этим разнообразием и в конце концов заявил, что он считает, что творец создавал эти места не всерьез, как все остальное, а в приступе какого-то странного веселья. Все эти детали, может быть, неинтересны читателям, но мне трудно остановиться — слишком все это ярко в памяти, а ведь это было более полувека тому назад!

Дальше пошли уже населенные места. Одно за другим сванские селения с их изумительными квадратными башнями, которые Пайерлсу напоминали тоже усеянные башнями итальянские городки.

Однако это казалось только издали. В Италии, когда подходишь ближе, башни теряются в окружающих современных постройках, а здесь и вблизи любое селение выглядело средневековым.

Ведь в это время в Сванетии не было не только автомобилей, не было колес вообще (сами сваны тащили грузы упряжкой волов, запряженных в своеобразные сани, и это — по камням!).

Первые колеса в Сванетии мы увидели, подходя к административному центру Сванетии — Местии, и это были колеса самолета!

В это время проводились военные маневры, и небольшой примитивный самолет хотел приземлиться в Местии. Помню, как мы смеялись, когда самолет никак не мог сесть, так как собравшиеся на поле всадники с гиканьем мчались к месту, намеченному для посадки. После нескольких неудачных заходов на посадку нилот начал кричать, что у него на исходе бензин. Тогда председатель исполкома отогнал всадников в сторону, и самолет смог сесть.

Несколько лет тому назад я снова был в Сванетии — уже на легковой машине и по вполне современному делу — для выяснения на месте перспектив перевода на электроэнергию всех отопительных котельных этого сейчас излюбленного туристами, но по-прежнему прекрасного района. В местном маленьком этнографическом музее я смог установить точную дату нашего появления в Местии. В музее висела фотография, конечно не нас, а этого «первого в Сванетии самолета».

В целом наш почти трехнедельный поход был необыкновенно интересным и отсутствие комфорта и хорошей пищи нас мало беспокоило. Однако, наконец очутившись вечером в Сухуми, мы навалились на первые попавшиеся фрукты. Наутро мы с Дау пошли на базар и принесли гигантский арбуз весом около 15 килограмм, но Пайерлс после вечера «вышел из строя» и нам пришлось есть арбуз вдвоем. Помню, что в конце пиршества мы так набили животы, что могли лежать только на спине и уже не мы смеялись над Пайерлсом, а он над нами.

Однако не всегда было весело. Вспоминается и страшное время — конец 30-х годов, когда то и дело исчезал кто-нибудь из друзей и близких. Мне и на этот раз повезло, хотя вероятность была очень большой, учитывая, что в 1935 и 1936 гг. я был в командировке в Германии и, следовательно, «мог быть завербован». А вот ни в чем не повинный (даже по формальным показателям) Дау исчез. Целый год мы с ужасом ждали конца трагедии.

Наконец то, о чем мы все время думали, но на что не смели даже надеяться, произошло — Дау выпустили из Лефортова.

Короткое совещание близких друзей: Дау надо немедленно отвезти в Ленинград, к сестре.

Добываю купе в «Стреле» и еду в «капичник». Дау, еще более похудевший, молчит или отвечает односложно. Понимаю, что любой разговор неуместен. Едем на вокзал, садимся в поезд, поехали. Сидим, молчим, стараюсь устроить его поудобнее. В соседнем купе, видимо, собралась веселая компания: через стенку доносятся голоса, звон стаканов и, наконец, громкий дружный смех.

Дау вдруг, словно очнувшись, выпрямляется и отрывисто, сдавленным голосом бросает только одну фразу: «Как они смеют смеяться!!»

Я молча обнимаю его за плечи, укладываю на постель и гашу свет.

В Ленинграде в тихой обстановке забота сестры и друзей делали свое дело и Дау стал постепенно приходить в себя. Вскоре он вернулся в Москву, начал работать, и только близким людям было видно, что еще долго внутренне он продолжал переживать происшедшее.

Но его моральная твердость, о которой я уже упоминал раньше, осталась несломленной, и это проявлялось во многом. Например, в том, что он систематически переводил деньги находившемуся в ссылке Ю. Б. Румеру. Сейчас не прошедшим через эти годы, вероятно, трудно себе представить, какого гражданского мужества требовали такие поступки.

Но вспоминать о таких вещах тяжело, а ведь за годы нашей дружбы и позднее было что вспомнить радостного.

Очень живо вспоминается мне лето 1939 г., которое большая компания, включавшая, кроме Дау и меня, еще Е. М. Лифшица и ряд других физиков, проводила в Теберде.

Составилась хорошая теплая веселая компания. Мы ходили в горы, играли в теннис и не совсем ощущали, какие грозные события надвигались. Тогда нам, молодежи, как это обычно бывает, казалось странным поведение людей старшего поколения и мы реагировали на это достаточно активно.

Когда директор нашего санатория ввел для отдыхающих уроки танцев и стал проводить их «организованно», мы решили проявить самодеятельность. Потихоньку подготовили костюмы, сочинили песенку о том, как в наш санаторий, принадлежавший КСУ (комиссия содействия ученым), приехал поросенок. Один из участников «заговора» — композитор — положил ее на музыку. Всех слов не помню, но конец, связанный с неважным питанием в санатории, звучал так: «Но на ксучьпх на харчах поросенок наш зачах». Костюмы были самодельные, но, естественно, среди персонажей были любимые тогда диснеевские волк и три поросенка. Поросят изображали девушки, а так как, по Диснею, поросята были кругленькими, то в брюки они заложили подушки. Для двух поменьше просторные брюки нашлись, а для одной — самой красивой и довольно рослой — надо было их одолжить у кого-либо из старшего поколения. Дау взялся попросить их у академика Иоффе, который при большом росте был достаточно «широк в талии» (конечно, не говоря ему о назначении брюк). Однако самый лучший костюм придумали для Дау. Он был при высоком росте очень худощавым. Мы говорили, что он наглядно демонстрирует возможность иметь геометрическое тело без каких-либо выпуклостей (одни «впуклости»). Поэтому его решили одеть «привидением»; надели на него дамскую черную комбинацию, на которую нашили вырезанные из бумаги костп скелета, сделали маску в виде черепа и закутали в большую белую простыню. Получилось жутко. Когда простыня распахивалась, под ней появлялся белый скелет на черном фоне. Я изображал индейца и сделал себе шлем из куриных перьев и штаны с бахромой. Однако на верх уже не хватило терпения, и, пользуясь тем, что я сильно загорел, выше пояса меня решили оставить обнаженным, но раскрашенным как «вождь на боевой тропе» (на это ушли две коробки театрального грима). Собралась пестрая компания, и в разгар чинного урока танцев, когда наш сообщник сидел за роялем, он неожиданно сменил падекатр на мотив песенки и вся банда ворвалась в зал, распевая песенку о поросенке.

Было много смеха, особенно потому, что директор санатория серьезно возмущался тем, что «мероприятие не было запланировано и организовано». Немножко хмурился и добрейший А. Ф. Иоффе, когда Дау, возвращая ему брюки, сообщил, что очаровательная молодая женщина, прекрасной фигурой которой все восхищались, уместила внутри брюк Иоффе две подушки.

Следующее лето — август 1940 г.— мы опять проводили в Теберде почти в том же составе. Однако, хотя мы и старались веселиться, настроение было тревожное. На Западе уже шла война, наше радио ежедневно передавало сводки о потерях авиации, сообщаемые и английской, и немецкой стороной. Цифры эти резко расходились, но уже к концу отпуска стало ясно, что немцам не удается добиться господства в воздухе.

Мы отчетливо понимали, что война неизбежно захватит и нас, но, как она сложится, конечно, не могли предвидеть. Хорошо помню только, что, когда мы услышали впервые о переходе немцев к ночным бомбардировкам Лондона и о громадных пожарах в этом городе, мы невольно вздохнули с облегчением. Стало ясно, что после этих варварских налетов никакое правительство не сможет заставить англичан пойти на сепаратный мир и в неизбежной войне с Германией мы будем не одни.

Когда речь идет о такой феноменальной личности, как Ландау, даже будучи близким другом в течение большей половины его жизни, очень трудно дать сколько-нибудь полную характеристику его как человека. В его жизни такое громадное место занимали научные интересы, что, вероятно, ученики и коллеги Ландау могли бы охарактеризовать его и как человека полнее, чем я. К сожалению, многих из них уже нет, а большинство живых не знали его 20—30-летним. Поэтому я попробую осветить хотя бы некоторые черты его характера, отнюдь не претендуя на полноту и даже правильность моих высказываний. Будем считать, что я просто пишу о том, каким он мне представлялся.

Как мне кажется, одной из существенных сторон его личности была поразительная ясность и логичность в подходе к самым различным проблемам.

Это сказывалось при разговорах на любые конкретные темы. Например, я как энергетик невольно заговаривал о проблемах экономической науки, в которой тогда (а, к сожалению, нередко и сейчас) приходилось бороться с «ортодоксами» — догматиками, считающими, что и в конце XX в. надо мыслить конкретными представлениями эпохи Маркса. Однако попытки объяснять Дау основные положения экономики быстро кончались; он моментально схватывал сущность вопроса и сам его четко формулировал, добавляя: «Ну как это можно называть наукой — это же просто здравый смысл».

Может быть, именно эта строгая логичность мышления, стремление «внести порядок» в сложный переплет человеческих отношений и чувств приводили Дау в ряде случаев к некоторому противоречию между его словами и действиями.

Я понимаю, как трудно и опасно анализировать характер другого человека, даже если он тебе близок и очень с тобой откровенен. Я хорошо помню, как сам Ландау не без основания издевался над одним немецким искусствоведом, который в монументальной биографии Гёте, приводя цитату из письма великого поэта, в которой говорилось о его влюбленности в определенную женщину, делает свою сноску: «В этом вопросе Гёте ошибался, в то время он был влюблен в другую женщину».

Кстати, Ландау вообще очень критически относился к искусствоведам, называя их «кислощенцами» (от известной формулы «профессор кислых щей и сочинитель ваксы»), и я, признаться, разделяю его точку зрения — по крайней мере по отношению к большинству людей этой специальности.

Ландау отчетливо понимал необходимость учета субъективности в оценках. Я помню, как он возмущался, когда кто-либо говорил: «Эта женщина очень красива, но она мне не нравится». Он немедленно взрывался: «Но, если она вам не нравится, значит, для вас она не красива».

Это же логическое представление о том, что при любой оценке надо не подчиняться каким-либо правилам, а всегда базироваться на личной точке зрения оценивающего, он проводил с неизменной последовательностью. Например, достаточно было какой-либо женщине высказать оценку внешности другой, как немедленно следовала реплика: «Это не вам судить, а мужчинам; это так же неправильно, как мужчине оценивать внешность другого мужчины —ее могут оценить только женщины».

Поэтому в любую из его многочисленных «классификаций» обязательно входил элемент личности оценивающего. Так, например, он разбивал женщин на пять классов: самое низшее— чисто негативное отношение (иногда — «выговор родителям»), далее — нейтральное отношение, потом — явно положительное, но сравнительно пассивное отношение, положительное с отчетливым стремлением перейти к «высшим формам общения». И наконец, самый высший — сразу с катушек долой и память на всю жизнь.

Он всегда подчеркивал, что одна и та же женщина для разных мужчин может иметь любую из этих пяти категорий.

Однако это не мешало ему иногда с неодобрением и даже негодованием говорить о ком-либо, оценивающем женщину резко отлично от того, как ее оценивает он сам (следовала реплика: «Он просто патолог!»). Для себя он тоже (по крайне мере с 20 лет — начало нашего знакомства) установил определенный стандарт: ему могут нравиться только блондинки, не слишком интеллектуальные (иногда говорилось и более резко) и обязательно с отрицательной кривизной носа, т. е. слегка курносые (никоим образом не нос с горбинкой).

Правда, мне казалось, что такие разговоры (а они возникали часто) не очень соответствовали его собственным ощущениям. А вообще у меня всегда было впечатление, что в жизни Ландау женщины реально занимали меньше места, чем он сам считал «нормальным». Его могучий интеллект, необыкновенно широкий круг интересов, даже помимо его любимой науки, не оставляли в его жизни для женщин такого большого места, какое, по его мнению, они должны были занимать.

И для Дау, и для меня очень большую роль в жизни играла поэзия — мы оба знали на память громадное количество стихотворений и при любом удобном случае их вспоминали.

В нашей компании, особенно когда присоединялся безвременно умерший И. Я. Кибель, который тоже помнил очень много стихотворений, даже практиковалась достаточно трудная игра. Она состояла в том, что все должны были по очереди говорить отрывки из любых стихотворений, обрывая цитату на конце предложения. Следующий «по кругу» должен был сразу вспомнить любую строфу, но обязательно содержащую последнее существительное в тираде предыдущего. Если вы любите поэзию и помните много стихотворений, попробуйте и убедитесь, что это не так просто. А мы нередко час-два выдерживали соревнование «без сбоя».

Говорить об особой приверженности Дау к какому-либо поэту трудно — у него (как и у меня) количество любимых поэтов было очень большим. Разница между нами была только в том, что Дау решительно отвергал те стихотворения (даже высокопоэтические), в которых смысл представлялся ему нелогичным. Например, он очень любил Н. Гумилева, но не признавал его драму «Гондла», находя в ее сюжете логические противоречия и преувеличение греховности инцеста. Я же, разделяя эту точку зрения, мог с восторгом читать отрывки из «Гондлы», не только прекрасные по форме, но и очень точно передающие психологию викингов (вероятно, правильнее сказать — наше представление об их психологии). Если же судить о вкусах Дау по тому, как часто он вспоминал то или другое стихотворение, то можно было проследить некоторую закономерность. Это чаще всего были лирические стихотворения, особенно те, в которых видное место занимали темы неразделенной любви.

Наряду с такими широко известными стихотворениями, как лермонтовское «Свидание» или апухтинское «Мне не жаль, что тобою я не был любим», очень часто вспоминались стихи Гумилева из сборника «К синей звезде». Эта книжка — одна из последних в творчестве Гумилева — представляет собой уникальный в русской поэзии цикл из 36 стихов, отражающих различные аспекты трагической, неразделенной любви.

Может быть, особая приверженность Дау к этой теме как-то отражала его отношение к женщинам…

Боюсь, что, высказывая такие предположения, я начинаю походить на того самого немецкого искусствоведа, но, что поделаешь, может быть, даже у такого блистательно логичного человека, как Дау, теория не всегда сходилась с практикой реальной жизни.

Загрузка...