Смерть, можно сказать, есть анестезия, при коей происходит самое полное трупоразъятие, разложение и рассеяние вещества. Собирание рассеянных частиц есть вопрос космотеллурической науки и искусства, следовательно, мужское дело, а сложение уже собранных частиц есть вопрос физиологический, гистологический, вопрос сшивания, так сказать, тканей человеческого тела, тела своих отцов и матерей, есть женское дело.
По мере того как я сплетал сеть вокруг «Извращенного действия», мое общение с Полиной, и без того в последнее время скудное, все более сокращалось. Это было само по себе неприятно, но гораздо больнее задевало то, что она вполне сознательно старалась увеличить дистанцию между нами, насколько позволяли биологические факторы. Предстоящий разрыв разумелся для нее сам собой как естественное завершение научного эксперимента, и я даже не пытался говорить с ней на эту тему, ибо против такого подхода любые человеческие аргументы беспомощны. Мне было нечего возразить и нечего предложить, и все-таки обижало, что она осознает и себя, и меня как некую разновидность морских свинок. Я чувствовал, насколько быстро она меняется, — сейчас она была уже совсем не той Полиной, которая недавно выкладывала несанкционированную информацию относительно «Общего дела», вступая со мной в некоторое подобие заговора, о чем, как мне казалось, теперь уже сожалела.
Обычно, оставаясь ночевать в Институте, она предупреждала меня по телефону, и потому я серьезно забеспокоился, когда она исчезла на двое суток, не подавая о себе никаких вестей. Я с трудом дозвонился в лабораторию — телефон стоял в кабинете Крота, и там далеко не всегда оказывался кто-нибудь, чтобы снять трубку. Девица-лаборантка сказала, что не может позвать ни Полину, ни Крота, потому что все заняты чрезвычайно важным экспериментом. Я долго не мог справиться с беспокойством, так что заснул только на рассвете и скоро был разбужен пришедшей Полиной. Она пришла возбужденная, веселая и в весьма приподнятом настроении.
— Хочу пить, есть, спать и много заниматься любовью, — заявила она с порога. — У нас замечательные события, но мне говорить ничего не велено, тебя сегодня же уведомят официально.
Меня не очень занимали их научные достижения, но из вежливости я заявил, что сгораю от любопытства. На самом же деле я испытывал интерес лишь к тому, как скоро она покончит с туалетом и завтраком и доберется наконец до кровати.
Я чувствовал, что она обязательно вернется к разговору о Пальце, и прикидывал варианты правильных ответов на ее предложения, но нам поначалу было не до болтовни, а потом она попросила стакан воды и, пока я ходил за ним, в несколько секунд заснула — как видно, в лаборатории ей пришлось основательно выложиться во славу науки.
Мы провели в постели более половины дня и были из нее изгнаны лишь ощущением голода, когда оно развилось настолько, что смогло пересилить в нас частично утоленную похоть.
Как истинный ученый, Полина даже в обыденной жизни отличалась немецкой методичностью, уж не знаю — врожденной или привитой Кротом за много лет совместной работы. Если она хотела поговорить со мной о каком-либо деле, то это случалось обязательно за обедом, причем, пока мы ели, то есть во время собственно обеда, шла беседа о пустяках, а серьезные вещи обсуждались исключительно за кофе. И вот сегодня, когда она с лабораторной точностью движений изготовила для нас кофе и, только разлив его по чашкам, приступила к разговору о Пальце, я воспринял это как неблагоприятный симптом. Почему для нее Палец попал в разряд важных дел, и даже первоочередных? Если просто любезность по отношению ко мне, то могла бы и подождать, пока я сам попрошу, или, крайний случай, напомнить походя. Что я, такой, как есть, ее не устраиваю? Пусть ей хочется, чтобы я был цельной личностью, — так ей что, хочется получить Крокодила? У меня вдруг мелькнуло подозрение — а что как она и вправду хочет Крокодила, в качестве «базисной личности»? Если делает ставку на взаимное отторжение, то это для нее оптимально. А для меня, мягко выражаясь, неприятно.
Когда появляется недоверие к близкому человеку, разумные границы для подозрительности установить очень трудно. Возможно, ее задача или, хуже того, задание — уложить меня в свою трансфер-камеру, или как там ее, — в общем, в эту штуку с лиловыми окошками, чтобы вылез оттуда похожим на них. Я сейчас в «Общем деле» — инородное тело, а работа ответственная, с какой стати им терпеть такое противоречие?
— Ну как, ты все еще полон решимости, — она начала разговор небрежно, словно о веселых пустячках, — сделать попытку интеграции собственной персоны?
— Честно сказать, не знаю, — я решил играть душу нараспашку, — меня вот что пугает: вдруг мне мир покажется плоским или вообще одномерным? Я когда-то читал рассказ, как вылечили одного шизофреника, и жизнь после этого стала для него такой пресной, что с тоски он не знал, куда деваться. И любимая девушка его тотчас бросила, ей стало с ним скучно. Он хотел уже было повеситься, но с горя сбрендил в исходное состояние и стал снова существовать в неуютном, но интересном мире. Ты меня понимаешь?
— Разумеется. Но учти: все твое остается при тебе. Все твои ментальные завоевания никуда не денутся, — заметила она, как мне почудилось, с оттенком презрительной иронии.
Ментальные завоевания… не люблю я, когда со мной так разговаривают… а может, действительно, пусть делает, как она говорит… реставрацию и потом послать ее к дьяволу… или куда подальше.
Помолчи, Крокодил. До чего хитрая рептилия… Пока что Пальцем владею я, и решать буду я. Все это слишком серьезно, рисковать Пальцем нельзя. Мы не знаем, что у нее на уме. А они сами не всегда представляют, что выйдет из их сеансов. Пускай даже крыша на месте останется, а если из ихней машинки вылезешь существом бесполым, устраивает? Или, наоборот, сексуальным маньяком?
— Видишь ли… в принципе я с тобой согласен. Но, как тебе известно, я сейчас взялся за сложную и неприятную работу, и к тому же небезопасную. Я уже в нее вжился, и на ходу… скажем так… смещать психологическое равновесие — рискованно. Как говорится, на переправе коней не меняют.
— Всякие психические аномалии склонны к саморазвитию, а шизофренические — особенно. Хочешь ты или нет, твой психологический профиль неизбежно трансформируется, и опаснее всего иллюзорное убеждение, что ты этот процесс контролируешь. А при твоей профессии… сам понимаешь.
Надо же, как заговорила… слишком бесцеремонно… и еще плюс к тому намеки касательно моей профессии… нет уж, об этом я буду судить сам.
Я уже было и рот открыл, чтобы основательно высказаться, и только в последний момент понял: она же нарочно меня провоцирует. Крокодил размечтался об этой треклятой интеграции личности, ему просто не терпится, а она уже выучила, как его вызывать, и не прочь именно с ним иметь сейчас дело.
— Тебе трудно понять мои мелкие заскоки… Бремя интеллектуального превосходства тоже тяжело контролировать. — Я постарался как можно мягче улыбнуться. — Я все-таки подожду, пожалуй. Ведь я неизбежно буду об этом думать, а мне нужно сосредоточиться на работе.
— Как хочешь. Только имей в виду, что потом удобного случая может не быть. — Она не могла скрыть досады и обескураженности, и я подумал: как странно, что научные люди, обладая развитым умом, бывают так неуклюжи в разговоре.
Мы оба умолкли, ощущая определенную неловкость, и это была наглядная демонстрация того, как стремительно меняются наши отношения: еще несколько дней назад любая неловкость разрешалась таким образом, что мы немедленно оказывались в постели. Теперь же мы сидели за столом молча, глядя в разные стороны, пока, на наше счастье, не раздался телефонный звонок.
Звонил Крот. Зная уже от Полины о каких-то их успехах, я не удивился его эмоциональному подъему, хотя и проявившемуся несколько странно. Кокетливо, с жеманным хихиканьем престарелой шлюхи, говоря о себе почему-то в третьем лице, он сообщил, что «Крот со товарищи имеют важную информацию для глубокоуважаемого Крокодила и просят его, вместе с почтеннейшей Агриппиной, почтить Институт своим появлением завтра в полдень».
Это заявление вызвало у нас разрядку в виде неудержимого смеха, и взаимное понимание вроде бы восстановилось. Вечер прошел прекрасно, без недоговоренностей и размолвок, но позднее, ночью, уже в полудреме, я подумал: как хорошо, что проникновение в мысли друг друга осталось позади.