Живущие должны будут подвергнуть как себя, так и умерших одному и тому же процессу воскрешения, и только чрез воскрешение умерших живущие могут воссоздать и себя в жизнь вечную.
Год мы прожили спокойно и тихо. Характер у Рыжей хороший, в постели мы друг друга устраивали, так что я на сторону не шастал, и причин для конфликтов не было. Дети росли здоровые, веселые, Валька с ними управлялась отлично, и даже был разговор, что можно бы и еще одного.
Но иногда по ночам, когда не спалось, у меня словно кто спрашивал — такая плавная жизнь, почему она и зачем? Будто пустячка, привычной мелочи не хватает — нерва какого-то, что ли. Но я этим мыслям хода не давал, ибо чувствовал, что именно с них может начаться путь к поискам приключений, от чего я давно зарекся.
Рыжая по-прежнему числилась работающей в психушке, но в отпуске за свой счет. Я ей внушил, что в дурдом возвращаться не стоит, а, если уж есть тяга к деятельности, лучше открыть свою фирму, к примеру по уходу на дому за старичками или больными. Поэтому, когда отпуск закончился, она отправилась туда исключительно с целью забрать свою трудовую книжку и сказать «до свидания».
Домой она пришла, имея вид несколько смущенный:
— Ругаться станешь?
— А что, есть из-за чего?
— Это уж как рассудишь…
Оказалось, в психушке с персоналом полный завал. Увольняются один за другим, а за больными-то все равно смотреть надо… Главный врач рассказывал обо всем этом столь жалостно, что Валькино сердце дрогнуло, и она согласилась отработать еще пару месяцев, пока в больнице не появятся практиканты.
— Ладно, месяца два продержимся, — пожал я плечами, — но французы говорят: лучше иметь мягкий шанкр, чем мягкий характер. Поговорка отчасти, заметь, медицинская, тебе как бы по профилю.
На дежурство Валька ходила трижды в неделю, два раза днем и один раз ночью. С детьми мы тем не менее управлялись, но комфорта в жизни стало меньше. Впрочем, речь шла всего о двух месяцах, и беспокоиться об этом всерьез было бы глупо. Но почему-то каждый раз, когда она туда уходила, я держался настороже, видно по старой памяти ожидая от этой психушки дурных сюрпризов. И оказалось, предчувствие не обмануло.
Однажды она вернулась домой вроде как озадаченная, и, хотя старалась вести себя как обычно, видно было — что-то ее достаточно серьезно напрягает. Спрашиваю, в чем дело, — отвечает: просто устала, с психами, мол, общаться — не детишкам леденцы раздавать. Ладно, говорю, отдыхай, а сам думаю: раз у нее появилась пища для размышлений, явно неприятная и такая, что приходится темнить от меня, что это может быть? И вообще, какие события бывают в дурдоме? Кого-то привезли, или увезли, или убили — вот и все. Инстинкты ее сейчас нацелены главным образом на безопасность семьи. А у нас все кругом гладко. Что может семье угрожать? Только вести из прошлого. Но оттуда-то она никого не знает, кроме Философа.
Дождался я вечера и говорю:
— Ну что ты маешься? Так ведь совсем изведешься. Я и без тебя знаю: привезли в твой дурик Философа.
— Откуда я знаю, кого привезли? Он же мертвый! — А у самой губы трясутся, пора успокаивать.
— Был мертвый, а теперь уже год, как его оживили: видишь, до чего наука дошла. Он первый, на ком это дело испробовали.
Я налил ей стопку водки, и она выпила залпом, не закусывая.
— Постой… а ты-то знаешь откуда?
— Вычислил.
— И ты его видел живого?
— Неоднократно. Даже пил с ним коньяк.
— Тогда легче… А то у меня в голове уже тараканы забегали.
— Теперь все в порядке? Тогда рассказывай.
— Да рассказывать особенно нечего. Его вчера привезли и поселили, представь себе, в ту же четыреста седьмую… он там один.
Ну вот, опять начинается висельный юмор.
— За ним присматривает Игнатий. Раза два-три на день заходит. Прописал транквилизаторы, офигенные дозы.
— А ты что, колешь?
— Нет, он и так пришибленный. И вообще не больной он, нормальный. И тогда, и сейчас. Не везет ему, все кому-то мешает.
— Ты с ним разговаривала?
— Ясное дело… разве можно с человеком не поговорить? Хотя и боязно… Как же так, спрашиваю, а он: да вот так, Валюта, только знать тебе о моих делах не надо, помочь все равно не поможешь. Ну я приставать и не стала, боязно все-таки.
— Мне нужно с ним встретиться.
— Так и знала, — кивнула она уныло, — без тебя там не обойтись никак.
— Не обойтись, — подтвердил я серьезно.
Свидание с Философом, по понятным причинам, состоялось в ночное время. Опять был конец мая и белые ночи, как тогда, когда жизнь только начала меня втягивать в эту придурочную историю.
Валька, как и позапрошлым летом, провела меня в психушку через ворота с Пряжки. Пробираясь к двери нашего корпуса, я почувствовал — на больничном дворе что-то не так, и даже потратил лишних пару секунд, чтобы как следует оглядеться. Наконец я понял в чем дело: исчезли те дурацкие статуи. И докторишку, и медведя снесли, а вместо них сделали клумбы. По-моему, правильно: нечего психов понапрасну пугать, они и так ненормальные. А Крокодил остался, только все ему закрасили белой краской: и броню на спине, и глаза, и пасть. Получилась простая скамейка, прочная и массивная, как и должно быть там, где обитают психи. И ни к чему им знать, что на самом деле не бревно это, а Крокодил и, когда придет время, он пошевелит челюстями и покажет зубы.
Валька впустила меня в четыреста седьмую, а сама ушла к лестнице постоять на шухере. Я уселся на койке Чудика и стал разглядывать спящего Философа. Но вскоре между его веками образовались чуть заметные щелочки, и через пару секунд он уже сидел на кровати.
— Здорово, Сыщик.
— Здорово… а как ты меня узнал?
— Неужели ты думал, что не узнаю? Про внутреннее зрение забыл?
Нам обоим стало смешно, но лишнего времени не было, и я сразу перевел разговор в деловое русло.
— А теперь излагай, как ты сюда попал. По возможности, кратко.
— Легко сказать… Было много… и всякого. Я сразу тогда не поверил, что ты погиб. Больно уж вовремя. И Порфирий, думаю, не поверил. А все остальные восприняли на полном серьезе и сходились на том, что для «Общего дела» ты и дальше был бы полезным. Потом к нам начали шляться гебешники.
У Философа были когда-то свои счеты с КГБ, и по старой памяти он не жаловал сотрудников любых спецслужб, именуя их без разбора «гебешниками».
— Насколько я мог догадываться, ты их всех хорошо пугнул, аппетит к загробным делам у них надолго пропал. Ничего похожего на то, чем занимался Щепинский, Кроту не предлагали, их цель была, наоборот, убедиться, что в «Общем деле» ничего похожего нет. Довольно скоро они оставили нас в покое.
— Ты все время говоришь «мы» и «у нас». Ты, значит, плотно въехал в «Общее дело»?
— Да. Я составил кое-какие заметки и комментарии к трудам Основателя, это вызвало большой интерес, но отчасти послужило и причиной раскола.
— Даже так? Раскола?
— Да. Но давай по порядку, не то собьюсь. Сначала все шло в пасхальном ключе: внешний враг исчез, и путь ко всеобщему воскрешению открыт. Радостную картину первым омрачил я: во-первых, они узнали, что я живу с женщиной, и, во-вторых, я отказывался от сеансов посвящения. Они же считали неэтичным, чуть не кощунством, готовить реставрацию еще кого-либо, пока не будет воскрешен Основатель. Ты был отчасти прав: у них есть в него вера мистическая, как и в то, что по его воскресении проблемы начнут сами отпадать одна за другой. Поэтому они непрерывно меня охмуряли, но я держался. И тут пошли сбои в сеансах. Сначала Агриппина: ее биологический возраст после очередного сеанса почти не изменился, и появились припадки эпилепсии. Потом Амвросий: он помолодел лет на двадцать, но расплатился за это заметной асимметрией лица и тела. И наконец, еще один старичок из Совета, после сеанса посвящения в высшую ступень — тоже эпилепсия и невыносимые головные боли. Крот отменил все сеансы и засел за вероятностные аспекты рекомбинации на молекулярном уровне — ведь рекомбинация есть процесс, не полностью детерминированный.
Мне это слушать было не очень-то интересно, и даже, скорее, в лом, но я знал по опыту, что в такие моменты перебивать Философа — себе дороже обходится. А моя реакция его уже больше не занимала.
— Крот и Амвросий работали напряженно и с каждым днем мрачнели, но держали язык за зубами и не делали даже намеков о своих результатах, ссылаясь на предстоящий ученый совет. И вот этот злополучный совет был назначен. Сначала выступил Крот от имени их двоих, с Амвросием. Говорил он печально и просто, без обычных своих выкрутасов, и вообще это было похоже на завещание. В цепочках рекомбинации они обнаружили бифуркацию, вилку с вероятностным механизмом включения…
— Пощади. Для меня это слишком.
— Ну… возможность потери устойчивости процесса. Может случиться, а может и не случиться, и на любой стадии. Раньше эта вилка ни разу не реализовалась, потому ее и просмотрели, а теперь вот реализуется. Причем, увы, эту вилку не обойти, она заложена в сути его, Крота, и Амвросия концепции. Поэтому, сказал он, программу реставрации умерших придется заморозить, и рекомбинацию тоже. И Амвросий добавил: «Значит, еще не пришло время». Тут все стали протестовать и лепить банальности, что, мол, путь науки тернист, а препятствия преодолимы. Тогда Амвросий встал и сказал, что они и не предлагают сдаться, но нужно начать новый цикл исследований, с поиском в более широком круге идей. Поднялся страшный шум, но Амвросий их всех усмирил и предложил высказаться Агриппине. На нее было страшно смотреть, она выглядела глубокой старухой, не человек, а фантом какой-то, но говорила складно. Последние два года она изучала влияние рекомбинации на психику — разработала систему тестирования и связала ее с тончайшими измерениями полей. И, увы, пришла к выводу, что накопление энтропии происходит не только в физическом теле, но и в психической сфере и что рекомбинация одного только физического тела такое же уродство, как, например, одной лишь руки или ноги.
— Послушай, Философ, у нас нет времени. Хватит. Давай-ка лучше о том, как ты сюда попал.
— А я о чем? — искренне удивился он. — Именно об этом я и рассказываю. Так вот, дальше Агриппина всех ошарашила. Она сама проходила рекомбинацию семь раз и является живым примером искажения личности под влиянием, она так и сказала, ущербной рекомбинации. Поэтому она отказывается от дальнейших сеансов и, если не появится методика синхронного обновления физического и астрального тел, намерена подвергнуться процессу естественной смерти.
— Ничего себе. Допекло ее все это, однако.
— Поднялся шум, Гугенот назвал ее выступление неприличным и заявил, что не может квалифицировать происходящее иначе, как пораженческий заговор против «Общего дела», а заодно напустился и на меня, требуя, чтобы я объяснил публично мотивы моего непристойного поведения.
— И ты?..
— Я сказал, что изучил труды Основателя и не во всем с ним согласен. Что он не разграничил стремление к бессмертию в духе и примитивное желание избежать физической смерти, диктуемое страхом и тягой к продлению телесных удовольствий. Что последнее и есть выражение несовершеннолетия и детского желания бесконечной шоколадки. А идея путем химических преобразований превратить человека материального в существо духовное — невероятная наивность и утопия.
— Странно.
— Что странно?
— Что тебя не разорвали на части.
— Почти. Гугенот обозвал меня ревизионистом, Крот — «не Павлом, но Савлом», а кто-то выкрикнул, что мне место в сумасшедшем доме.
— Так тебя оттуда сюда и отправили?
— Нет, потом, когда я написал несколько статей для журналов.
— Кто тебя сдал конкретно?
— Моя сожительница. Та самая… Я же состою на учете и здесь не впервые. Позвонила по телефону, и за мной тут же приехали.
— Она сама ничего не делает. Кто-то ей приказал.
— Я тоже так думаю.
— Кто, Гугенот, Порфирий? Ведь не Амвросий же… И какой черт тебя дернул об этом писать…
— Слушай дальше, тогда поймешь. Когда они как следует обругали меня, Гугенот заявил, что программу воскрешения, в том числе Основателя, можно и отложить, в соответствии с рекомендацией таких авторитетов, как Крот и Амвросий. Но все нужно делать по порядку, и для начала следует реализовать неограниченное продление жизни хотя бы и на ограниченном числе особей, которые смогут не спеша заниматься проблемами воскрешения. Его команда намерена основать Институт бессмертия, статус коего, в силу беспрецедентности, будет обеспечен специальным законом. Парламент подготовлен к принятию такого закона.
— Понятно: взятки бессмертием. Новинка в коррупции.
— Амвросий посерел лицом, но высказался очень спокойно, что сепаратное бессмертие есть не что иное, как ницшеанство и фашизм, и потому Гугенот с командой от них с Кротом ни программ, ни сырьевой информации не получит. А Гугенот в ответ — отберем силой и на законном основании, ибо такие открытия не могут быть предметом интеллектуальной собственности и подлежат национализации. Тогда встал Крот. Он долго ждал, пока стихнет шум, и сказал скучным голосом, что предвидел такой оборот событий и заранее уничтожил все программы практической рекомбинации, а в первичные гипнограммы ввел специальные искажающие коды посредством только лично ему известных алгоритмов. И тут начался общий крик и бессистемное хамство. Все утихли, только когда поднялся со своего стула Порфирий, который до тех пор молчал. «Обойдемся без них», — прошамкал он и ушел. Вот тогда-то я и решил написать серию статей, потому что Порфирий на ветер слов не бросает. Они посеют зубы дракона.
— Зубы дракона? — удивился я.
— Ну да, это древняя такая история: если посеять в землю зубы убитого дракона, из них тут же вырастают вооруженные люди и начинают истреблять все живое… Ты представляешь, какую они кашу заварят? Это будет эксперимент похлеще фашизма и коммунизма, вместе взятых. Это будет очень страшно, такого джинна из бутылки не выпускал еще никто. И я не знаю, что делать.
— Я тоже, да я и не склонен спасать человечество. У меня другая профессия. Но тебя я отсюда вызволю, если обещаешь какое-то время сидеть тихо.