Преимущество послесловий к книгам, подобным этой, состоит в следующем: пишущему не требуется предполагать, что книга, о которой он пишет, уже прочитана читателем. Вместо предположения он (я) может исходить из очевидного факта: если уж читатель купил детектив, то не для того, чтобы поставить на полку, а если взял почитать, то действительно прочтет.
Вообще, многие утверждения, кажущиеся на первый взгляд тривиальными, далеко не бесспорны. Например: «Книги нужны человеку для того, чтобы читать». Будь это действительно так, библиотеки опустели бы на три четверти (включая, разумеется, и домашние библиотеки) и набор стимулов к писательству существенно изменился бы. На самом деле есть книга, предназначенные для листания, для разового заглядывания, для того, чтобы считаться существующими, сигнализировать о существовании автора. Есть книга, которые мы ставим на полку в надежде (довольно смутной) когда нибудь их открыть. Наш взгляд, скользящий по корешкам, любовно задерживается на этих мудрых книгах, вселяя приятное чувство, будто мы тоже (хотя бы отчасти) умны содержащимся в них умом. Ради такого чувства в принципе стоит приобретать книгу (разве не купили бы мы, например, излучатель благополучия по сходной цене) — тем более что всякая надежда, даже самая смутная, может в один прекрасный день стать реальностью… Одним словом, множество разных причин поддерживают своды галактики Гутенберга. Если даже предположить, что книги вообще вдруг перестанут читать, то книгоиздание все же не прекратится (хотя, конечно, резко уменьшится), если только сохранятся «остальные причины», гарантирующие существование книги.
Детектив принадлежит к тем немногим жанрам, у которых нет других причин для существования, кроме непосредственного читательского интереса. По отношению к таким книгам, как «Возмущение праха» Наля Подольского, едва ли кому в голову придет желание «иметь книгу уже прочитанной» (что вполне естественно для ученых трудов, стоящих на полке) — скорее, наоборот, откладывая прочитанный текст, испытываешь жалость, что повествование окончено. А это верный признак владения жанровым каноном, если угодно — мастерством. Одновременно это показатель сработавшей формулы успеха, ибо правильно выстроенная цепочка событий воздействует на душу читателя вполне объективно, примерно как пароль: если ты его знаешь, пропустят дальше, а если не знаешь — стой, дожидайся (например, на полке), пока с тобой разберутся.
Конечно, писателю прежде всего хочется сказать свое слово, так сказать утвердить свой «пароль» (parole), ради этого писатель готов на любые жертвы, кроме, пожалуй, одной — соблюдения законов жанра (особенно если речь идет о русском писателе). За редкими исключениями специфика русской литературы всегда состояла в том, чтобы решить сразу сверхзадачу, уклоняясь, по возможности, от решения задачи, т. е. от выстраивания продуманного сюжета, от прописывания «длинных коридоров», из которых читателю не вырваться, пока он не дойдет до конца или по крайней мере до развилки.
Предельная автороцентричность русской литературы пережила даже эпоху социальных катаклизмов, а высочайшее самомнение писателя сохранилось и среди всеобщего социального унижения, — может быть, впрочем, потому и сохранилось, как реакция на житейскую униженность… Во всяком случае, если с «насыщенностью письма», изощренностью описаний и толщиной метафорического слоя дело обстояло (и обстоит) неплохо, то мастерство рассказчика встречалось куда реже: в XX столетии можно вспомнить разве что Бабеля. А уж искусство сплетения интриги, то, что англичане называют «suspense», т. е. буквально «подвешенность», экстатическая жажда немедленного продолжения, — вот это всегда было в крайнем дефиците. Здесь в современной русской литературе некий жанровый провал — просто нечего сопоставить с причудливыми детективами ван Гулика, с триллерами Томаса Клэнси, Даниэля Пеннака, да и вообще серьезных профессионалов, умеющих организовать структуру приключения как ловушку для читателя, можно пересчитать по пальцам.
Наль Подольский — один из них. Его книга содержит в себе все то, на что вправе рассчитывать читатель остросюжетного романа, — должное количество загадок, сюжетное напряжение, нарастающее от завязки до кульминации, непринужденно оркестрованные диалоги и, наконец, тайну. Задача выполнена, несущая конструкция построена — а уж на ней можно размещать и Сверхзадачу. Умеющий испечь пирог может выбирать начинку для пирога, у него теперь есть очень важный дополнительный шанс — полная и скорейшая передача своих собственных размышлений. В конструкцию, готовую для мгновенного усвоения, как бы впрыскивается инъекция, некое содержимое внутреннего аналитического круговорота, и читатель никуда не денется, проглотит за милую душу.
В большинстве случаев «полезные добавки» бывают достаточно тривиальны: чаще всего это разного рода политические сведения, финансовая информация, данные об огнестрельном оружии, а то и просто кулинарные предпочтения автора. Есть и более экзотические варианты, например, прочитав Дика Френсиса, мы получаем полное представление о закулисной жизни ипподрома. В сущности, в упаковку триллера можно всунуть и элементы технологии сталелитейного производства — лишь бы добавка была дозированной и не разъедала структуру несущей конструкции, вдоль которой продвигается читатель, подгоняемый жаждой развязки и промежуточными микростимулами, встроенными в текст.
Роман Наля Подольского снабжен весьма необычной «полезной добавкой» — идеями из русской философии. Конкретно речь идет о Николае Федорове, об одном из наиболее самобытных русских мыслителей, попытавшемся сформулировать и внятно выразить глубинный экзистенциальный заказ, т. е. фундаментальное чаяние человечества — волю к бессмертию. Новаторство Федорова состоит в бесстрашном выговаривании «абсолютного содержания» желания и воли, что далеко не так просто, как кажется. Какая-то странная робость не позволяет человеку довести до сведения других и до своего собственного сведения то, что ему больше всего нужно, то, что превышает любое отдельное и временное содержание воли. Человеку всегда сопутствует страх перед высказыванием заветной мысли, что уж говорить о заветной мысли человечества. И вот Николай Федоров высказывает ее, безоглядно и безоговорочно, — эту предельную мысль, всеобщее содержание надежды: избавить от смерти всех живущих и возвратить жизнь всем умершим, восстановить дух во всей полноте без слияния в неразличимость, с сохранением каждой личностной монады. Такова краткая формула Сверхнадежды, и, прежде чем принимать во внимание ее осуществимость, нужно посмотреть: ничего ли не упущено? Уяснить предел собственных чаяний, выговорив все до конца, — это значит быть мужественным и ответственным, вступить в духовное совершеннолетие, ведь пребывание во младенчестве рано или поздно заканчивается и для человека, и для человечества.
Философы призывали всматриваться в себя и изобретали технику такого всматривания — умное созерцание, трансцендентальную редукцию, психоанализ и т. д. Удалось в итоге разглядеть многое, порой даже самое микроскопическое, например края наиболее темных, шевелящихся вожделений. Что ж, и в этом надо отдавать отчет. Один за другим распознаются и классифицируются уходящие вниз горизонты — тем более удивительно столь явное пренебрежение рефлексии к горизонтам, уходящим вверх. Мышление проявляет настойчивость в исследовании непозволимого и непонятное смущение при рассмотрении неисполнимого. Оригинальность Николая Федорова проявилась в технике исследования «верхних горизонтов желания», в умении назвать своими именами вершины сокровенного, которые точно так же утаиваются от самоотчета, как и глубины подсознательного.
В этом смысле русский философ есть анти-Фрейд, дающий свой анализ «психе» (души), а именно анализ страха перед неосуществимостью. Лейтмотив философии Федорова — борьба с минимализмом желания и воли, с малодушной программой частичного спасения. Философ констатирует преобладание разрушительного, смертоносного начала, а главное — необъяснимое смирение разума с неизбежностью смерти. Всякий односторонний аскетизм, объективно ускоряющий смерть (и прежде всего «аскетизм» позитивистской науки), основан на некоем ложном расчете, или, если угодно, на летальной мифологии, которая состоит в следующем: раз уж нельзя спасти самое дорогое, полноту телесной воплощенности — о чем безжалостно свидетельствует опыт смертности и смерти, — то нужно спасать то, что поддается спасению, пожертвовав балластом «слишком человеческого». Отобрав из бесконечного разнообразия духовно-чувственной вселенной несколько скудных определенностей (вроде бестелесной и «успокоенной» духовной составляющей, которая никому не интересна, даже самой живой душе), программа частичного спасения перераспределяет в их пользу все ресурсы воли и интеллекта. Скрытым девизом всех минималистских программ можно считать принцип — «если нельзя достичь желаемого, следует научиться желать достижимого»…
И надо сказать, что этот малодушный принцип капитуляции перед смертоносным началом природы внедрен настолько успешно, что считается даже образцом предусмотрительности. Но разве предусмотрителен тот, кто смог истребить в себе желания прежде, чем время истощило их? Он просто заранее сдался, добровольно уступил разрушительному ходу времени, и наступающая смерть застает его уже «чуть тепленьким». Смертоносная работа проделана в основном самостоятельно, при минимальном участии Могильщика, и пресловутой старухе с косой остается лишь высокомерно изречь: «Пора». Так гестаповцы заставляли людей перед расстрелом рыть себе могилы — это, конечно, свидетельствует о предусмотрительности, но не тех, кто копает, а тех, кто заставляет копать. Проект Общего Дела (как называл свое учение Федоров) в данном случае гласит: никакая часть смертоносной работы не должна проделываться добровольно и заранее. Совершеннолетний разум говорит перед лицом смерти: я отказываюсь быть самому себе могильщиком — тебе надо, ты и умерщвляй, а я буду цепляться за каждую духовно-чувственную крупицу, еще оставшуюся мне, буду цепляться изо всех сил истощать смертоносное.
Эсхатологический реализм Общего Дела исходит из того, что содержание Сверхнадежды не должно приноситься в жертву «принципу реальности»; напротив, всякая техника, в том числе и психотехника, должна, по требованию Воли-к-Бессмертию, выходить на смотр своих возможностей и отчитываться, как исполняется Сверхзадача Воскрешения. При этом непригодность наличной техники просто констатируется как непригодность, без какого-либо пересмотра окончательной воли.
Большая или меньшая иллюзорность — это всего лишь мнение сегодняшней технократии о содержании идеала, мнение, которое воля к Воскрешению может лишь принять к сведению, тем более что представление о возможном и невозможном еще вчера было иным и оно вновь изменится завтра. Мало ли что покажется сегодня фантастичным или иллюзорным — все равно в состоянии совершеннолетия «неосуществимый проект» и «нежеланный проект» суть принципиально разные вещи. Когда хитрый разум провозглашает, что недоступный виноград зелен, он обманывает только самого себя; Проект Общего Дела считается принятым, если объявлено состояние вечной мобилизации сущностных сил во имя Сверхнадежды, при том, что никакое поражение, тактическое отступление или частный успех (именно этот, самый опасный, случай и рассматривается в романе Подольского) не заставят понизить планку чаяния, не заслонят проективную точку моей абсолютной воли к Бессмертию, к возвращению молодости, полноты чувственности, к оживлению во плоти отцов, матерей и друзей.
Таков стержень Общего Дела, сформулированный и продуманный Николаем Федоровым. Отправляясь от основного тезиса, философ приводит ряд обоснований, а также следствий, вытекающих из принятой посылки. В итоге вырисовывается стройное здание целостного учения, проект становится планом.
Священные тексты, в первую очередь Ветхий и Новый Заветы, трактуются как памятка, своего рода присяга, принятая «до востребования», до появления реальных средств, пригодных для реализации заповедованного. «Суть в том, — пишет Николай Федоров, — чтобы перевести завет из символической только формы в действительную». И символическая форма выполняет функцию непрерывного напоминания: понимание умерших есть именно напоминание о необходимости вернуть им жизнь. Причитания, похоронные обряды, все ритуализованные способы выражения горя интерпретируются Федоровым как бессильные заклинания; этим магическим и символическим формам совершеннолетнее человечество должно противопоставить действительный труд воскрешения. Объем этого труда так велик, что в нем каждому найдется место. Пока физики и биологи будут искать способы противоборства со смертоносным началом в природе, все сыны человеческие, «прекратив рознь», займутся «собиранием праха» — уходом за кладбищами, созданием музеев, где будут храниться и накапливаться драгоценные реликвии, крупицы памяти об умерших отцах… Следует прекратить «стенания о невозвратности» и заняться делом, Общим Делом, воистину достойным своего имени.
Учение Федорова монолитно — он не останавливается перед тем, чтобы договорить до конца то, что, по его мнению, вытекает из принципа Сверхнадежды. Один из важнейших философских тезисов Николая Федорова гласит: «Призвание человека состоит в том, чтобы заменить даровое на трудовое». Мир, доставшийся нам как дар, следует переподчинить и сделать человеческим произведением, согласованным с разумом в своих основах. Для этого, по мнению философа, необходимо приостановить рождение и перебросить всю энергию (включая и ту, которую Фрейд называл либидо) на дело воскрешения. Взаимное вожделение женщины и мужчины и страх перед мертвецом следует как бы поменять местами. И когда Федоров в качестве самого проникновенного образца народной поэзии приводит строчку причета:
…Ты раскройся, доска гробовая,
Выйди, выйди, матушка, из гроба, —
у читателя поневоле возникает чувство, знакомое по фильмам ужасов, граница между предельно желанным и чудовищным исчезает. Атмосфера тихого, вкрадчивого ужаса, воссоздаваемая в романе Наля Подольского, соответствует фоновому ощущению от текста самого Николая Федорова.
Но допустим, что побочные ассоциации с «Франкенштейном» и «Восставшими из ада» не имеют отношения к сути дела — к сути Общего Дела. Они не должны препятствовать труду воскрешения, героическому противостоянию смерти по всему фронту. Никакое многообразие ликов смерти — ни старение с его неминуемостью, ни тление и разложение — не отвратит поборников Общего Дела от реализации самой грандиозной утопии в истории человечества. Но остается еще один вопрос — вопрос о неизбежной превратности благих намерений при попытке осуществления. И здесь книга Подольского выглядит серьезным предупреждением, если угодно — продуманным контраргументом. Представим себе, что Общему Делу удалось добиться первых успехов — частичного омоложения путем «рекомбинации», или «считывания гипнограмм», как об этом говорится в романе. Несомненно, что первые успехи появятся еще до «устранения розни и достижения всеобщего братского состояния», т. е. именно в том мире, в котором мы живем. И поскольку мир человеческий устроен так, что в нем не существует блага, которого нельзя было бы использовать во зло, результаты появления бессмертия в товарной форме могут оказаться воистину чудовищными. Подольский, пожалуй, избирает еще самый щадящий вариант — и тем не менее жутковатый сценарий развития событий вырисовывается со всей очевидностью, ибо ясно, что право на «выборочное бессмертие» оказывается таким фактором неравенства, перед которым бледнеют все имущественные и сословные различия. В данном случае речь может идти уже не о разделении на классы, а о появлении пропасти, которая разделяет, скажем, людей и вампиров. Прогрессирующее усугубление «небратского состояния» станет самым заметным следствием возможных «первых успехов».
Далее. Если стремление «подольше задержаться среди живых» является фактом внутреннего опыта (хотя и не всеобщим), а желание вернуть жизнь ушедшим соответствует самым глубинным чаяниям, то со «встречным желанием» дело обстоит сложнее. Захочет ли вернуться обратно тот, кто уже пересек линию, разделяющую живых и мертвых? Обратится ли оживленный мертвец со словами благодарности к оживившим его? «Внутренний опыт», на который можно было бы сослаться, здесь полностью отсутствует. Остается надеяться только на метафизическую интуицию, и она, как мне кажется, в данном случае автора не подводит. Одна из самых эффектных сцен — разговор с покойником, оживленным ненадолго по приказу секретной службы:
«— Вы меня узнаете?
Опять долгая пауза.
— Узнаю твою сущность. Она омерзительна.
Я понял, почему голос производит жутковатое впечатление: он состоял в основном из свистящих и тонко гудящих звуков. Если можно было бы заставить говорить осенний ветер, получилось бы что-то похожее.
— Когда вы добросовестно ответите на наши вопросы, — продолжал невозмутимо полковник, — мы можем, по вашему желанию, либо восстановить вас как живого человека, либо отпустить вас».
Вопрос был чисто риторическим, но тем не менее ответ мы получили тотчас от самого покойника:
«— Лжешь. От меня уже идет вонь. Отпусти меня поскорее.
— Почему вы спешите? Вы чувствуете себя неуютно?
— Невыносимо. Отпусти меня как можно скорее.
— Это нужно заработать.
— Спрашивай. Чего тебе надо?»
И далее воскрешенный свидетель, который, быть может, ради сохранения жизни ни в чем не признался бы, теперь рассказывает все — ради возврата к уже свершившейся смерти. И дело здесь, пожалуй не сводится к «несовершенной методике» Щепинского. Та же метафизическая интуиция подсказывает, что первый же из отцов, воскрешенный «по всем правилам» Общего Дела, обращаясь к обступившим его спасителям, ко всему замершему у телеэкранов миру, сказал бы:
— Отпустите меня…
Приближение к смертному рубежу, как к этой, так и с той стороны, должно сопровождаться по меньшей мере равной степенью ужаса. Все, что мы знаем из народных поверий о «беспокойниках» (если воспользоваться замечательным термином Д. Хармса), никак не свидетельствует об их, мягко говоря, «удовлетворенности своим состоянием».
Это звено одно из самых уязвимых в проекте Общего Дела. Тело, уже покинутое духом, более непригодно для одухотворения, а анимация трупа есть скорее повышение статуса смерти, чем победа над ней.
Человек, проживший жизнь, прежде всего прожил свое тело, и если мы вправе говорить об «усталости металла», то уж тем более можно говорить об «усталости органической субстанции» — и это при том, что атомы в организме непрерывно обновляются, постоянными остаются лишь «места их крепления». Отсюда, кстати, видно, насколько бессмысленным занятием является собирание праха, сохранение органического, а тем более физического вещества, использованного жизнью. Благодаря непрерывному метаболизму в самом широком смысле, практически любой атом окружающего мира входил хоть однажды в состав человеческого тела. Пожалуй, впервые эта мысль пришла в голову Омару Хайяму и поразила его до глубины души:
Посмотрите на мастера глиняных дел:
Месит глину прилежно, умен и умел.
Приглядитесь внимательней: мастер безумен —
Это вовсе не глина, а месиво тел…
В этом смысле «прах покойников» и в самом деле примешан во все вещи, которыми мы пользуемся. Отсюда же видно, однако, что консолидация памяти об ушедших предполагает совсем иные единицы хранения — не «останки», не «генные копии» и; даже не «гипнограммы». На сегодняшний день самыми надежными свидетельствами, хранящимися в коллективной памяти, являются тексты, и посмертное инобытие автора в тексте (а стало быть, и среди адресатов, получивших текст) есть единственное подобие бессмертия — достаточно смутное, конечно, но все остальные просто химеры. Вспоминается подходящая история из мудрой китайской книга «Тай-Лю-цзин». Ученики под руководством наставника Лю изучали «Дао-дэ-цзин», великое творение Лао-цзы. Один из них сокрушенно заметил:
— Как жаль, что до нас не дошло портрета этого мудрого человека.
— Как? — удивился Лю. — Да ты ведь держишь в руках подлинный портрет Лао-цзы. Если тебя интересуют мелкие подробности, то могу добавить, что у Лао-цзы было две руки, две ноги и всего одна голова…
Как это ни покажется странным, но слова поминовения, произносимые друзьями и близкими за столом, гораздо ближе к делу действительного воскрешения, чем опыты мумифицирования или реанимации трупов. Ибо грядущее воскрешение возможно лишь в инотелесности, при условии синтеза тела. А поскольку эта задача уже встает на повестку дня, вновь пробуждается интерес к учению Николая Федорова. Но, как мог заметить внимательный читатель, роман-предупреждение Наля Подольского пригодится и в этом случае.