Глава
7
На другой день он протянул свой чудо-проездной контролеру на станции Долки, но тот покачал головой. Небритый рыжеватый детина с хвостиком на затылке и залысинами на лбу.
— Рановато вы, — сказал он. — Бесплатный проезд у нас с одиннадцати, вы уж простите.
— Значит, куплю билет.
— Это можно, билет всегда можно купить.
Том в то утро оделся “тщательно” — насколько мог. Пальто немного скрашивало потрепанный костюм. Том был не щеголь, но выглядел вполне прилично.
— Мне все равно на работу, — сказал Том с наигранной беспечностью, протягивая мелочь.
— Да? — переспросил контролер.
Первый поезд, до утреннего часа пик еще далеко. Скоро у этого малого зарябит в глазах от множества лиц, от протянутых рук. Вечером дома он опустит ноги в ванну с эпсомской солью, как полицейский после смены. Из нагрудного кармана у него торчал транзисторный приемник, японская штучка.
— Слушали матч? — поинтересовался Том.
— Субботний, “Ливерпуль”? — внезапно оживился контролер — постаревший мальчишка, ей-богу.
— Да-да, “Ливерпуль”.
Винни за них болела с шести лет. Малышка на розовом пластмассовом стульчике в Динсгрейндже смотрела матчи команды с далекого севера Англии. Том тоже следил за новостями из любви к ней, а сам втайне болел за “Манчестер Юнайтед”. И ни словом не обмолвился о том Винни.
— О-о, “Лидс” они разнесли! — сказал контролер с хищным восторгом. И оскалился, а хвостик на затылке задрожал, точно рыжий зверек.
Том зашел в вагон, а минут через пять начался дождь. У него был с собой пластиковый чехол для полицейской фуражки, из Нью-Йорка, который он надевал иногда и без фуражки. Это ему Джозеф прислал из аэропорта Кеннеди, когда летел в Нью-Мексико. Чехол смахивал на вытащенную из воды медузу. Том нащупал его в кармане пальто. Еще не хватало явиться на Харкорт-стрит мокрой курицей. Форму ирландской полиции раньше почему-то шили из материи, похожей на войлок — если ходишь по домам, опрашивая свидетелей, скоро она впитает в себя килограммы дождевой воды. Идешь и хлюпаешь. А черные ботинки, купленные на Мальборо-стрит — на коробке было написано “непромокаемые”. К каждой паре прилагалась баночка смазки в подарок. Да проще было ноги промокашкой обмотать. Да они и сделаны были, наверное, из промокашки, если не полностью, то частично. Ничто в мире не соответствует описанию. В том числе и правда. И полиция. И страна.
Старая железнодорожная линия почти нигде не удалялась от берега. Самые живописные места уже остались позади — таинственные Уэксфордские бухточки, залив Киллини-Бей, где красавцы-лодочники сдают лодки напрокат. Между Грейстонсом и Бреем Изамбард Кингдом Брюнель проложил в скале вдоль берега туннель, но, как выяснилось, слишком близко к морю. Пришлось ему поменять план и строить новый, на пятьдесят метров дальше. Давно, еще в семидесятых, в одном из заброшенных туннелей нашли труп. В гулком зале, похожем на пещерный храм — вотчине зайцев, бакланов и чаек, где в стенах вырублены были углубления под динамит, с виду совсем свежие, будто сделаны вчера, и ветер звенел под сводами эоловой арфой. И тело юноши в выходном костюме. Убийцу так и не нашли, если это было убийство, а парень был местный, из Грейстонса, жарил чипсы в портовой закусочной. Говорили, его бросила девушка, вот он и покончил с собой. Но на теле не было следов насилия. Он не отравился, не повесился, не вскрыл вены. Лежал, окутанный тайной, и тайна его пережила. У Тома до сих пор перед глазами картина: он, Билли Друри и еще ребята, эксперты, все в куртках, в суровой задумчивости склонились над телом. Молодой красивый парень — был, и нет. Его погрузили на траулер во время прилива, и он лежал на голых досках мертвым дельфином. Нераскрытое убийство — несчастье для следователя. Все равно что когда на строителя обрушивается дом. ДНК-анализы в те времена, конечно, еще не делали.
Том поерзал на сиденье. Пусть думают, что у него геморрой — вся эта молодежь в наушниках, девушки, что любуются заливом. Ему отчего-то неуютно было среди них. Не по годам ему путешествовать, хоть бесплатно, хоть по билету. Дождь перестал, и в просветы меж облаков хлынули вдруг золотые лучи. Простор залива радовал глаз. Залив был такой огромный, что Тому казалось, он никогда не кончится. Ему представился монкстаунский пирс и пляж Сипойнт далеко впереди. Блэкрок. Бутерстаун. Айриштаун, устремленный на восток, к старому Дублину. К каждой точке на карте будто пришпилено воспоминание.
Железнодорожная линия из Долки вилась змеей. На этом участке она уклонилась от моря и петляла меж богатых особняков, через Гленагири, Гластул, Дун-Лэаре, почти уходя под землю — чтобы проложить пути, прорыли экскаваторами глубокую канаву, словно хотели спрятать рельсы подальше от людских глаз. Но за Дун-Лэаре дорога вновь вырвалась к морю, и Том, на этот раз уже наяву, увидел монкстаунский пирс, похожий на руку о трех локтях. И его пронзили воспоминания о Джун, об их невинной прогулке. И сквозь память о луге близ пляжа Сипойнт мчался с грохотом поезд. Под натиском воспоминаний Том склонил голову, а за окном проносились чахлые садики на древних прибрежных утесах и песчаный берег, который то сжимался, когда приближалась волна, то расширялся, когда та отступала. Вдруг залив просиял перед глазами, наполнив Тома светом. Ему захотелось крикнуть на весь вагон: смотрите, смотрите, залив, залив, дождь кончился, и столько света вокруг, столько света, чистого, серебряного, и полощутся воспоминания, словно пришпиленные картинки, ничего не удержать, и истории здешней — две тысячи лет, не меньше, тут и древние римляне, и викинги, и еще Бог знает кто, на триремах, на кораблях с носами-драконами, тут и все истории рыбаков из здешних дивных мест, а вот и Хаут, круглый, словно живот у беременной, и Кишский маяк, как драгоценный камень в пупке богини… Том привстал в пыльном зеленом кресле. Как Джун напрягала плечи перед своей исповедью, так и он невольно поднял руки, словно ребенок, что пытается потрогать луч света. Будь этот залив с его тысячей красок холстом, он поставил бы на нем свою подпись — Том Кеттл, Том Кеттл, Том Кеттл, — с полным правом, как почти коренной дублинец. Если бы ему надо было выбрать подданство, он назвался бы гражданином этого чудесного залива. Человек без роду без племени, он заявил бы права на это необъятное пространство, пустое и в то же время наполненное. Он всего лишь старый служака с наглухо запечатанным сердцем, но знай он как, впитал бы в себя этот пейзаж до последней песчинки, до последней крупицы соли, до последней капли моря, заглотил бы целиком, как один из китов в его любимом музее, как чудовище из древних легенд. Всю эту синь, и голубизну, и зелень, и белые пенные просторы, и таинственное злато-серебро после дождя. Он знал, знал, что над ним нависла беда, чуял угрозу своим полицейским нюхом, хоть и не представлял еще, какого рода эта опасность, но залив его успокоил, подарил на один блаженный миг шальную свободу, потряс и омолодил ему душу — в одно мгновение, за один вдох. Если бы только никогда не кончалась эта поездка, если бы залив тянулся от Земли до Андромеды, как бы он был благодарен — спасибо, спасибо за бессмертие.
Он сошел на станции Уэстленд-роу.
Город смерти. Линкольн-плейс, Саут-Ленстер-стрит. Том шел по Уэстленд-роу, и на каждом шагу прятались, словно в засаде, воспоминания. Май 1974-го. Боже милосердный! Сидя у себя в штабе на Харкорт-стрит, они услыхали три взрыва. Флемингу было тогда чуть за тридцать, и по званию он не обошел еще Тома. Вдвоем они поскакали, как зайцы, через парк Сент-Стивенз-Грин, в направлении звука. Галопом, лавируя меж розовых кустов, мимо колясок с румяными младенцами, мимо шезлонгов, скорей, скорей туда, к ребятам в синей форме, или в серых костюмах, неважно. И вот уже завывают сирены, люди молча озираются, не понимая, в чем дело. Дальше, по Килдэр-стрит, пот льет градом, ноги в ботинках отяжелели. А вдалеке — то, от чего в ужасе замирает сердце, даже закаленное сердце полицейского: посреди дороги лежат куски мяса, будто кто-то взорвал мясную лавку. Они замедляют шаг, смотрят, затем останавливаются, задыхаясь, пытаясь понять, понять, что произошло. За секунду до взрыва эти люди, должно быть, возвращались домой или шли за покупками. Ждали, как обычно, автобусов или спешили в магазин перед закрытием, мысленно сверяясь со списками, все ли есть дома к чаю, гадая, дома ли уже Джо, или Джанет, или Билл, или Бренда — и все их мысли, все тайны уравнял взрыв, разнес в клочки все знакомое и привычное, и стекла в домах вылетели водопадом, и осколки бомб, куски стекла, обломки зданий — все стало оружием против хрупких людских тел, разрывало их, крушило, калечило, и Том разглядел наконец: то, что он принял вначале за куски мяса в черном дыму, потемневшие, обугленные — это останки еще недавно живых людей, а то и вовсе еще живые люди — обрубки с окровавленными лицами, с шевелящимися губами, с открытыми глазами — и над ними склонялись уцелевшие, в разодранных пальто, и что-то шептали, то ли молитвы, то ли слова утешения, Том мог прочесть по губам, что они говорили — раньше он не умел читать по губам, только теперь научился — ничего, ничего, держись, если можешь, “скорые” уже едут, не бойся, родной, потерпи, друг, помощь идет, лежи, лежи спокойно, все будет хорошо, не бойся, не бойся, Боже, Боже… И звуки пытались сложиться в простые слова, в утешительные речи, но Тому было, пожалуй, больнее всего смотреть не на раненых, а на тех, кто над ними склонялся, и на Флеминга, в ужасе застывшего рядом, оба из полицейских превратились в обычных свидетелей катастрофы; и длинная старинная улица полна была крови и трупов, и дым еще не рассеялся, и стоны умирающих только сейчас достигли его слуха, как будто он оглох на время, а теперь они зазвенели в ушах — крики, предсмертные слова, о Пресвятая Дева, помоги, о Боже, Боже, расскажите жене, что со мной случилось, и передайте, что я ее люблю, люблю, передайте, прошу, да, хорошо, передам, передам, обещаю.
Есть в жизни плохое, а есть и самое худшее, думал он тогда. Он и Флеминг включились в работу — стали помогать молодым полицейским, что примчались перегородить боковые улицы — Ленстер-лейн и прочие, — перекрыть Клэр-стрит и Нассо-стрит, пропуская только “скорые” и спасателей. Они не знали, что случилось, кто и почему это сделал, только по рации слышалось сквозь помехи, что есть много пострадавших на Парнелл-стрит и Толбот-стрит — преподобный Толбот[27] ходил в цепях, в знак покаяния. За что такая страшная кара простым людям, что возвращались майским вечером домой после рабочего дня? На Парнелл-стрит одна из погибших была беременна двойней, рассказала ему Джун, когда он добрался наконец до дома, усталый, как охотничий пес, что носился по кочкам от восхода до заката. В девять вечера в новостях показали кадры с Саут-Ленстер-стрит, сделанные из-за барьера, который он своими руками помогал возводить. Он тоже, кажется, мелькнул в кадре — чуть поодаль, возле ограды колледжа, занятый каким-то делом. Такому нигде не учат. Они сидели вдвоем в Динсгрейндже, далеко оттуда, и благодарили судьбу за детей, за все, что дала им жизнь. Тома затрясло в кресле, как от подземных толчков, его прошиб пот, и от его стонов проснулись дети, прибежали, забрались к ним на колени, Джо в пижамке с Паровозиком Томасом, Винни в новой ночнушке из Лондона. Есть в жизни плохое, а есть и самое худшее. Его так трясло, что Джун позвонила доктору Браунли, и тот примчался из дома, из Монкстауна, дал Тому две успокоительные таблетки, а сам кивал лысой головой, и во взгляде читалась тревога и сострадание, намного сильнее, чем того требовал врачебный долг. Общественные события, личные трагедии. Доктор Браунли снова кивнул.
— Вы пережили ужасное — у вас шок, как после боя.
— Я воевал в Малайе, и там меня ни разу не трясло.
— Сейчас другое дело, — ответил доктор, — это рядом с домом.
— Мой дом, — отозвался Том, как будто слова эти сами по себе были домом, крепостью. Самые нужные слова. — Мой дом.
И ему почудилось, будто стены маленького дома обнимают его, утешают. И все равно с утра дрожь вернулась и не унималась неделю. И он всего-то помогал по долгу службы. Можно представить, какое потрясение пережили другие. Те, кто стоял на коленях — молящиеся на асфальте. Супруги, родные, отцы, матери, дети — эпидемия дрожи. Мы трепещем пред Тобою, Господи, ибо Ты обрушил сие бедствие на наши дома. Любимый мой город, — думал Том, — хоть я и не отсюда родом. И потому тем более любимый. Мой долг его беречь, беречь. С тех пор еще много лет парковка на улицах была запрещена, чтобы не допустить повторения трагедии, ведь взрывные устройства заложили в автомобили. А автомобили кто-то пригнал — пригнали и ушли, оставив тикающие бомбы. Упокой, Господи, прохожих, покупателей в магазинах, нерожденных младенцев.
Неужели он слегка дрожит и сейчас, двадцать лет спустя? Он вновь почувствовал себя полицейским. И поспешил в сторону Харкорт-стрит. В парке Сент-Стивенз-Грин орудовали садовники — готовили к лету черные взрыхленные клумбы, высаживали в строгом порядке крохотные растеньица, проворно вытряхивали их из горшков, стоя на коленях. Как кающиеся грешники, как выжившие после катастрофы. Темно-красные маргаритки. Одни сажают цветы, другие убивают. Он вспомнил кинотеатр “Грин” в дальнем конце парка, ныне закрытый, где кресла снабжены были наушниками для слабослышащих. Много ли приходит сюда глухих? — спрашивал Билли Друри. Может быть, туда захаживали дети из школы для глухих на набережной Королевского канала, рядом с тюрьмой Маунтджой. Слышать, не слышать. Во время перерыва выходила девушка с лотком сахарной ваты и стояла перед пустым экраном, сияя красотой. Видеть, не видеть. Стояла под взглядами публики и светилась, словно фонарик. Билли делал ему знак: мороженого? А Том думал: я бы на ней женился, если б она согласилась. От одного взгляда на ее накрахмаленную блузку у него чуть не лопались форменные брюки. А на экране тем временем появлялся какой-нибудь старый ковбой — Том и Билли всегда ходили на двойные сеансы. Два дерьмовых фильма по цене одного, говорил Билли Друри. И все-таки вестерны они любили, ей-богу! “Искатели”. Там же смотрели они “Тихого человека” — никакой не вестерн, зато снял его Джон Форд, зал был битком, все смеялись и плакали. “Пушки острова Наварон” — много позже, все то же самое. А потом возвращались на ночную смену, и рядом всегда маячила опасность — неподалеку была Йорк-стрит с сырыми съемными квартирами, рассадник бандитов. Для них с Билли, молодых и горячих, то была другая планета. Драки, бутылки, поножовщина — но стрелять никогда не стреляли. И все это было до Джун: никаких “до нашей эры”, “до Рождества Христова” — для него были “доджунская” и “последжунская” эра.
А сейчас он, потрепанный старый пень, взбирается вверх по знакомой лестнице. Старый пень, и это не лечится. Но, дай Бог, польза от него будет.
Сверкая сединой, сидела за пультом телефонистка.
— Доброе утро, Димфна.
— Давно вас не видно, сержант.
— Дали мне пинка под зад — но вот я, снова здесь. Флеминг у себя?
— Они все во временном штабе.
— Как ваш супруг — Джим, если не ошибаюсь? Все так же что-то мастерит?
— Еще как! — ответила Димфна, уроженка Уиклоу.
Химическую завивку она делала даже в девяностые. Дай Бог памяти, в восьмидесятом она выиграла местный конкурс двойников Оливии Ньютон-Джон, и прическа решила дело. Теперь она располнела, но выглядела эффектно, одевалась на Графтон-стрит. На шее шелковый шарф, хоть она и в форме. Дежурного по отделению у них нет, здесь вам не простой участок, сюда кто попало не зайдет. Здесь, в приемной, Димфна была королевой; скорее всего, она владела оружием. Да наверняка — пристрелит тебя на месте и тут же поправит укладку. Том направился к лестнице, широкой и величавой, построенной в давние времена для знатных особ.
— Удачи, сэр, — напутствовала Димфна.
— Приятно слышать, хоть никаких сэров больше нет.
— Почему бы и не сэр? Вы же у нас лучший из лучших, так?
— Да ну, разве что по понедельникам с девяти до девяти тридцати.
— Ну вы и комик, мистер Кеттл!
— Да уж, Дэйв Аллен местного разлива, — сказал Том, поднимаясь по широкой старинной лестнице.
— Рада была вас видеть, сэр. — Димфна засмеялась.
Когда он знакомым коридором добрался до временного штаба, там никого не оказалось. Столы ломились от бумаг — и здесь же, среди хлама, треклятые эти отчеты, от которых он сумел отвертеться. Были там и выцветшие фотографии, при виде которых он замер. Приклеенные скотчем и офисным пластилином полароидные снимки, портреты из другой эпохи, из чужой страны шестидесятых. Даже его фотография с Билли Друри. А кто эти святоши, черт их дери? Знакомые лица. Знакомые. Отец Берн и отец Мэтьюз. Кулмайнский приход. Толкский угольный бассейн и страшное прошлое. Он узнал их, как узнал свое лицо на фото, молодое, худое. То, что творит с нашими лицами время — преступление. Но то были студийные фотографии — скорее всего, из приходского альбома. “Наши достижения”. Несмотря на внутреннее сопротивление, он не спеша подошел ближе, пригляделся. Чертов отец Джозеф Берн, собственной персоной — именно таким его запомнил Том и теперь словно перенесся в прошлое. Такой же кроткий, спокойный, смиренный. Ничего особенного — но Том узнал бы его из тысячи. Том не удивился, увидев его, и уж точно не обрадовался. И этот, второй… Боже, его он тоже узнал. Румяное, как ростбиф, добродушное лицо. Любимец домохозяек. Будущий епископ, только… В другие времена стал бы наверняка епископом. Да только в их времена, в те времена, в сгинувшие шестидесятые, его убили. Убили. В шестидесятых. Вьетнам был войной Джун. Какую войну считали они своей, эти священники, лишенные совести?
Он рад был, что чутье его не подвело, рад, что отказал Уилсону с О’Кейси, но все грозило обернуться едва ли не хуже. Слышны были голоса из комнатки в конце коридора, где пили чай и кофе. Кружки за собой не мыли, не убирали. Может, что и изменилось за девять месяцев, но вряд ли. На столах оставляли записки: “Мойте за собой кружки, гады!” Флеминга это доводило до бешенства. Был у него такой пунктик, навязчивая идея из тех, что преследуют всю жизнь, день за днем. Слышался смех, громкие голоса, и один из них женский. Том знал, что на его место взяли следователя-женщину, первую и единственную. Он рад был за нее. Из Джун вышел бы отличный детектив, голова у нее была как у Шерлока Холмса. Во все-то она вникала — в шалости детей, в проступки мужа, в случайно услышанные разговоры, — делала мысленные заметки, не нуждаясь в записной книжке. Не по душе ему все это, не по душе. В нем шевельнулся страх, глубоко-глубоко внутри, нет, еще глубже, словно он и сам ухнул сквозь пол в потаенное нутро полицейского участка. В подвалы, в древнее чрево города, где в гулких норах, наверное, обитают демоны. Демоны дел человеческих. Не по душе ему все это, не по душе.
И вот они столпились в проходе с дымящими кружками — Флеминг, Уилсон, О’Кейси, а с ними и вправду следователь-женщина, — топтались, смеясь, словно исполняли затейливый танец: “Ну, проходите! — Нет, только после вас”.
— Боже мой, вот и ты! — сказал Флеминг. — Я уж почти не надеялся тебя дождаться.
— Куда б я делся! — ответил Том.
— Спасибо, что пришел, Том, спасибо. Ну, теперь-то у нас дело пойдет. Том, это сержант Скалли — Морин, знакомьтесь.
Она решительно пожала Тому руку обеими руками. Славная. Красивая, лет тридцати пяти — за плечами карьера, и еще много лет впереди. Тому она сразу понравилась, просто не могла не понравиться — открытое лицо, льняные волосы. И уж точно не серая мышь.
— Знаете, — сказала она, — шеф только о вас и говорит.
— Ага, он все уши нам прожужжал, — засмеялся Уилсон.
— Как у вас дела? — обратился Том к Уилсону и О’Кейси. Он пытался вспомнить их имена, но, как видно, забыл.
— Вылазка в Долки нам пошла на пользу, — отозвался Уилсон. — Ей-богу, Морин, гренки с сыром не подкачали, только ради них стоило съездить!
— Это я от тебя уже слышала.
— Честно вам скажу, я с вами приятно провел вечер, очень доволен, — вставил Том. Он пытался сказать это вскользь, чтобы никого не смутить. Стоит ли стесняться, если чувствуешь к кому-то симпатию? Возможно.
— Ну, вот видишь, О’Кейси, говорил я тебе. А ты заладил, что мы его разозлили, — сказал Уилсон чуть театрально.
— Нисколько, — отозвался Том, теперь засмеялся и О’Кейси.
— А еще эта буря, ну точь-в-точь сцена из “Носферату”, — добавил Уилсон.
— Кто же играл вампира? — спросила сержант Скалли.
— Вампир был снаружи — то ли на стене замка сидел, то ли над Долки летал, — сказал Уилсон, опасаясь, как бы Том не принял шутку на свой счет. Но Том, плотный, грузный, был уж точно не Клаус Кински[28].
— Итак, леди и джентльмены, девочки и мальчики, — начал Флеминг, выдвинув стул, — приступим.
Но тут, внезапно, а может, постепенно, стул исчез, растворился. Исчез и Флеминг. Том проснулся — кажется, проснулся, но нормально ли это, вот так просыпаться? — скажем так, он пережил что-то сродни пробуждению на скамейке в парке Сент-Стивенз-Грин, откуда рукой подать до копошащихся садовников. Должно быть, присел на минутку и его сморило. Он ничего не помнил — ни как сел, ни как уснул. Он весь взмок в своем темном костюме — весеннее солнце, как видно, катилось за ним следом от самого Долки, а в парке было еще жарче, как на сковороде, да и весь город был словно огромная сковорода. Проснувшись, Том, конечно, понял, до чего нелепый он видел сон. Участок на Харкорт-стрит — простенькое здание без всяких затей, а вовсе не георгианский особняк. Будь там телефонистка, что пригрезилась ему, он бы очень удивился. Цветастый шарфик — нет, вряд ли. То, что представлялось ему живо и явственно, теперь отступало, меркло, блекло. В участке всегда было полно народу — одних только следователей человек двести, да еще толпа клерков. Пустынный коридор наверху должен был бы его насторожить — но чего в таком случае ждать? Никакого штаба расследования наверняка нет, просто Флеминг да, может быть, Уилсон с О’Кейси как следователи по делу. Он явно спятил. Но он где-то читал, что настоящий безумец не считает себя безумным. А он знает, что сошел с ума. Считать ли это доказательством нормальности?
Когда он поднялся, то уж точно чувствовал себя выжившим из ума стариком. Как после ночной пьянки, хоть он за всю жизнь ни разу не напивался. Ноги подкашивались, глаза щипало от солнца. Сколько же он тут просидел-прохрапел? Садовники устроились на отдых в двух своих электромобилях — пили чай и разговаривали. Второй завтрак. Том хотел посмотреть на часы, но очки куда-то запропастились. Хорошо работать по режиму. Флеминг всегда говорит новичкам: соблюдайте перерыв, он не зря придуман. И как понять, что сейчас он не спит, и не провалиться снова в сон? Неизвестно. В отчаянной попытке убедиться, что бодрствует, он хлопнул себя по щеке. Больно, еще как больно! Мимо шли ребята в красных форменных пиджаках, оглядывались на него. Католическая университетская школа. На стариков могут не обращать внимания, но безумного старика уж точно заметят. Том пригвоздил их к месту стеклянным взглядом.
— Вы почему не в школе, почему не в школе?
Да он не просто сумасшедший, он буйнопомешанный! Боже, во что он превратился! Стыд, да и только. Детей пугает. Развернувшись, будто отказываясь от себя прежнего, он двинулся в сторону Харкорт-стрит, надеясь в этот раз попасть куда нужно.