Глава
3
Куда было деваться Тому? Неужто впервые в истории человеку, искавшему уединения, чтобы покончить с собой, помешал звонок в дверь? Нет. Но постойте, сколько раз к нему стучались за последние девять месяцев? А за эти сутки уже дважды. Весь его пыл и гнев улетучились, силы его покинули. Жизнь призывала его обратно к себе. Опять, опять. Тут ничего не поделаешь. Лучше бы ему умереть, умереть — найди он что-нибудь прочное, к чему привязать веревку, распрощался бы с миром на старомодный лад, по-ковбойски.
Неправда, конечно, но обдумать стоит. А правда в том, что он сам себя напугал чуть не до смерти. То, как он лихорадочно искал крюк, теперь ужасало его сильнее, чем тот кошмар, что довел его до этого шага.
А сейчас ужас миновал, и он твердо стоит на ногах.
Не приведи Господь рассказывать об этом Винни — не такой он эгоист. Не станет он искать у нее сочувствия. Дочь должна верить, что отец — сильный человек, это основа ее безопасности.
Самое трудное — дотащиться до двери. Длинный, бесконечный путь. Он чувствовал себя тем парнем с девчонкой на велосипеде из фильма “Бутч Кэссиди и Сандэнс Кид” — нет, не таким же счастливым, просто тоже полз как сонная муха. И песенка эта дурацкая — Джун ее любила, одно лето без конца напевала, снова и снова. “Звонкие капельки дождя…” [6] 1970-й? Странно все же, после того, что с ними случилось, они все равно могли, еще как могли заниматься обыденными вещами, радоваться самому простому. Ходить в кино. Как же было хорошо! Кинотеатр “Павильон”. Автобус от Динсгрейнджа[7], ее огромная сумка, совсем не дамская. Я настоящая хиппи, говорила она, к черту ридикюльчики. Брюки-клеш. Обоих детей родила, когда ей было чуть за двадцать. И осталась по-девичьи стройной. После Джозефа, когда Том ее ласкал, он заметил у нее шрам, там, внизу. Это врач сделал разрез, потому что голова Джозефа не проходила. Шрам теперь напоминал фирменный знак, крохотное клеймо. А когда они сидели рядом в автобусе — ее тепло, тугие джинсы… Дух захватывало, как будто идешь по канату и срываешься — плашмя на землю, без страховки. Как же горячо она его любила, и он ее. Вечное обещание любви. И как он ею гордился, ведь посудите сами, она была одна такая. Другой такой красавицы он в жизни не встречал. В полутьме кинозала она и сама выглядела как кинозвезда — святая правда. Мать у нее тоже была красавица, это он знал — и здесь красавица-мать, как у Уилсона, — в кошельке она хранила фотокарточку. В этом лице ему почудилось что-то до странности, до боли знакомое, когда он в первый раз увидел — когда Джун ему показала, доверила надорванное фото, сидя с ним рядом под аркой в Дун-Лэаре. Они встречались уже несколько месяцев — головокружительных месяцев. Повезло ему. В одном месте бумага чуть пузырилась, потому что фото вырвано было из паспорта. Драгоценное. По сути вылитая Джун, смуглая красавица. Джун показала ему фото, он ее обнял, и она заплакала, уткнувшись в его мягкую рубашку. Тогда-то они и стали по-настоящему супругами. Джун редко столь бурно проявляла чувства. Это его отрезвило, потрясло, насторожило — в эту минуту важно было повести себя правильно. От этого зависело многое. И он взял в ладони ее лицо, такое теплое; на рубашке остались две влажные круглые отметины от ее слез. Даже глухой зимой лицо ее казалось загорелым. Он поцеловал ее в нос, и она засмеялась. “Правда, хорошенькая?” — спросила она доверчиво, голосом шестилетки. Столько ей было, когда она… “Красавица”, — отозвался он благоговейно, как семинарист, что впервые в жизни служит мессу. Достали мундштук, в него вставили сигарету. Где он сейчас, этот мундштук? А курила она как паровоз. Ее поцелуи были всегда с горчинкой от табака, ему нравилось. А когда ее язык оказывался у него во рту, он просто с ума сходил. Когда они, по обыкновению, целовались в кино, у него чуть не лопались брюки, все ныло. Боже! А все оттого, что она носила в себе целый мир — столько всего хорошего с плохим вперемешку. Все ее разговоры, излюбленные словечки, цитаты, песни — Кэт Стивенс, Бог ты мой, “О, детка, детка, этот мир безумный…” Мягкий лифчик под фланелевой рубашкой — а белье она выбирала в “Пенниз”, самое красивое, с сердечками. В те дни у него постоянно подгибались колени, так он и жил. Золотые волосы — Джун их называла “мышиными”. Тоже мне… Он дотащился до двери, чуть не забыв про веревку на шее, и скинул ее так ловко, что сам удивился. Освободившись, избавившись от веревки, уронил ее на пустую подставку для зонтов, сделанную из артиллерийской гильзы времен одной из мировых войн. Скрипнув, открылась дверь — на пороге стоял сам шеф, Флеминг. В парадной форме. Том так и обомлел. Зрелище было внушительное — серебро, позументы. Как его сюда занесло? Флеминг был толстый, вдобавок высоченный — сто сорок кило чистого полицейского веса! Внешность бывает обманчива, но только не у Флеминга. Уже совсем стемнело. Склон холма у Флеминга за спиной словно утонул, погрузился в плотную темную воду, лишь из-за высоких стен, окружавших замок, струились слабые отсветы невидимых окон. Том так вымотался, что даже не вспомнил, каким неряхой он выглядит. А Флеминг был такой отутюженный, в белоснежной рубашке, что Том невольно задумался, не вмешалась ли в дело нечистая сила. Тьфу ты, черт, который час? Он ведь только что смотрел в окно, как играет соседский мальчик, и был белый день.
— А-а, привет, Том, — сказал Флеминг. Он слегка картавил, как в центральных графствах. — Рад, что тебя застал. Не помешал?
— Помешать пенсионеру — ха! — ответил Том с искренней теплотой.
— А я здесь, в гостинице “Остров Долки”. Там все наши. Ежегодный банкет. Только что закуски подавали. Креветочный салат. Ну и гадость! Решил, загляну-ка я лучше к тебе, пока не отравился. Следующим номером — куриная грудка.
— Ничего себе! — Том засмеялся чуточку натянуто.
Почему Уилсон и О’Кейси ни словом не обмолвились, что с ним по соседству будет ежегодный банкет?
Ему всегда нравился Флеминг. Надо бы пригласить его зайти, но стыдно за бардак, царящий в квартире.
Много лет они с Флемингом были равными по званию, потом Флеминг его обошел, хоть и был на десять лет моложе.
— Прости, что не навещал тебя, Том, — сказал шеф, словно угадав его мысли. — Год выдался адский — сплошная мясорубка. То, что способен натворить ирландец, посрамит и дьявола, ты уж мне поверь.
Шеф пошутил — на взгляд Тома, удачно. Том ощутил прилив уверенности, словно вновь стал на миг прежним — призванным “наводить порядок”. Занятное было чувство.
— Значит, так, — сказал он, уже настроенный по-боевому, — погоди, я пальто накину, и прогуляемся вверх по склону? Я тебя хотел спросить кое о чем.
Флеминг ни слова не сказал, и лицо не дрогнуло, лишь кивнул.
— Что ж, хватай пальто, дружище, а я здесь подожду, — ответил он наконец, а Том стоял, плямкая губами по-рыбьи. — Времени вагон. Курицу я и так терпеть не могу.
Том вернулся в комнату. Курица, умершая от старости, картофель в кожуре толщиной с книжную обложку. Он подобрал с пола сырое пальто и через секунду вернулся. Флеминг встретил его спокойной улыбкой и непринужденным смехом, и они вышли из ворот замка и, свернув налево, устремились вверх по склону холма, где Том несколько часов назад плакал. Они давно приноровились к шагу друг друга, словно супружеская пара, и держались вровень. Флеминга, закоренелого холостяка, всегда называли одиноким волком, но на самом деле у него целая армия знакомых и друзей в Дублине и в Наване, где его родственники держат ковровую фабрику. К такому, как Флеминг, не придерешься. И никогда не поймешь, что у него на уме — весьма ценное качество для следователя любого ранга.
— Как дела, Джек? — спросил Том, рискнув назвать шефа по имени.
— Дела отлично, Том, лучше не бывает! В прошлом году, в январе, у Брид обнаружили рак в начальной стадии — и, представь, выкарабкалась!
Кто такая Брид? Том знать не знал, а спрашивать не хотел, чтобы не нарушить непринужденный ход беседы.
На улице было довольно противно — скользкий бетонный тротуар, свирепый ветер с моря, дома как будто обиженно съежились под его порывами. В такую ночь бродягам не позавидуешь. Да и вообще в Ирландии ночи не для бродяг. Том хотел кое о чем спросить Флеминга, а теперь никак не мог решиться — наверное, ветер всему виной.
— Как тебе живется на пенсии? Приятно, должно быть, вытянуть ноги.
— Обалденно, — отозвался Том, и оба рассмеялись. — Уилсон и О’Кейси вчера меня застали врасплох. Господи, не знаю, что на меня нашло. Они тебе, наверное, все уже выложили.
— Они сказали, что ты был с ними чертовски любезен, гренки с сыром им пожарил — как по мне, так много чести. И оставил ночевать. Сегодня с утра на работу пришли веселые, будто в отпуске побывали.
— Что ж, я рад, — отозвался Том. — Я не знал… не знал… понимаешь, так давно никого не видел с работы. Странное дело. Славные они ребята.
— Еще бы.
Они повернули обратно. Далеко внизу, возле чернильного пятна залива, виднелась россыпь огней машин. Там сейчас шумное веселье, и мужчины норовят хватить лишнего, а жены норовят их удержать, а то вдруг так наклюкаются, что не смогут танцевать? Можно выйти замуж за человека в форме, но как заставить его в ней плясать? Том усмехнулся про себя. Мир уже не казался ему таким пустым и унылым. Потихоньку возвращались мелочи из прошлого, постоянные и надежные — все, чего лишился он, выйдя на пенсию. До сих пор он не понимал, что скучал по той жизни, даже не думал. Надо все это проговаривать про себя, решил он. Но вся беда в том, что он всегда ждет Винни, ждет Джозефа. Выходит, жизнь у него отобрали? Можно сказать, он уже мертвец, в этом и дело? Конечно. Но кое-что важное он постиг, он познал радости плетеного кресла. И пусть до этого самого кресла рукой подать, сейчас кажется, будто до него тысячи световых лет.
Флеминг, решив согреться парой затяжек, достал пачку, тщательно завернутую от сырости в пакет. Из кармана у него выпала расческа и несколько квитанций со скачек, и Флеминг быстро их поднял — “Давние ставки”, бросил он, дав понять и голосом и жестом, что лошади эти не оправдали надежд, — а потом пытался вытащить сигарету, не замочив под дождем пачку.
Он молча протянул пачку Тому, но Том так же молча отказался.
— Все куришь тонкие сигары? — спросил Флеминг.
— Да.
— Без их вони и штаб не тот.
— Еще бы.
— Тонкие сигары Кеттла — о них шла слава! Преступники тебя называли “дед с сигарой”.
— Сейчас разве что чайкам выпадает счастье занюхнуть.
— Что скажешь о житье на пенсии? Уилсон говорит, вид у тебя довольный.
— Есть свои плюсы.
— Да, — кивнул Джек. — Понимаю.
— Тебе-то на пенсию еще не скоро, — сказал Том.
Они дошли до ворот замка, и Флеминг трижды затянулся. “Мэйджор” — сигарета небольшая, кончилась бы еще за пару затяжек, но Флеминг, не докурив и до половины, выпустил клуб дыма в дождливую мглу. При свете далекого фонаря показалось, будто у Флеминга вылетело изо рта огромное белоснежное облако и вмиг растаяло. Он стряхнул пепел, словно за облаком вдогонку. Шеф курит, как светская львица из фильма, подумалось Тому. Смачно. Как та грудастая тетка из комедии с братьями Маркс. “Утиный суп”. Том улыбнулся при воспоминании.
Тут Джек Флеминг, собравшись с духом — ну вот, пошло-поехало, подумал Том, — стал вдруг официально серьезным и вместе с тем дружелюбным, глянул на Тома и как будто сжался, словно в попытке втиснуться в узкие рамки. Том понял: шеф собирается закинуть удочку и молится, чтобы клюнуло. Он все это знал и не огорчался. Напротив, он это только приветствовал. Уж лучше это, чем несуществующий крюк в стене или в потолке, чем веревка, спрятанная в гильзе от снаряда, словно змея в мешке у факира.
Маргарет Дюмон! Он вспомнил, как звали актрису.
— Ты подумай, может… может, заедешь ко мне, Том? Сделай одолжение. Мы тут совсем запутались, но знаю, ты можешь помочь, точно можешь. Главный инспектор одобрил, выделил деньги, приезжай хоть в штатском, да хоть в грязных ботинках. Но без тебя, черт возьми, никак. И Уилсон с О’Кейси тоже без тебя пропадают — тычутся, как слепые котята.
Тому сделалось неловко, но отчего, он и сам не понял. Из-за себя самого? Из-за своих метаний, из-за сегодняшней попытки самоубийства, нелепой и провальной? Уйти из жизни не так-то просто, что правда, то правда. У него не вышло, и теперь отчего-то стыдно. Но видит Бог, он старался, чтобы на лице ничего не отразилось, даже улыбнулся, как прежний Том Кеттл (или так ему казалось), и кивнул, и бодро тряхнул головой в духе его старого друга Рамеша.
— Да, Том, ты меня очень выручишь, черт возьми!
Они переглянулись. Том представил, что творится сейчас в старой гостинице — представил курицу на тарелках (резня в курятнике!), и шумные разговоры, и шутки, по большей части скверные, но порой и удачные, и отчаяние жен, и какой веселый, милый и бестолковый получился вечер — непостижимые дела людские, тайна даже для самого Создателя! И вспомнил Джун — сколько раз она с ним ходила, принаряженная, в подобные места — старая гостиница словно ковчег, каждой твари по паре, и одиночки в полицейской форме тоже веселятся вовсю!
— Подумай, дружище, — сказал Флеминг. — Подумай. Если не получится, ничего страшного. Где найти меня, знаешь. Доброй ночи. — Он стиснул руку Тома. — Боже, Том Кеттл, как же я рад, что мы с тобой повидались, ей-богу!
И с этими словами он двинулся прочь. Растроганный Том прошептал: “И я, и я”, — но от волнения вышло так тихо, что шеф вряд ли услышал.
Тяжелым взглядом Том следил, как он уходит. Великан. Тяжелым шагом вернулся он к себе, осторожными движениями снял пальто и бросил по привычке на стул. Поднял руки, вгляделся в них пристально — с недавних пор он уловил в них легкую дрожь. На этот раз никакой дрожи. Теми же руками, которыми теперь впору было обезвреживать мины времен Второй мировой, выдавил из тюбика пасту, почистил остатки зубов, причесал перед сном остатки волос, как делал всю жизнь. Брат его учил: будешь чистить зубы дважды в день — сохранишь их до пятидесяти лет: хоть раз в жизни этот человек сказал правду. Завтра надо купить новую зубную щетку. В спальне, при грозном свете луны, он разделся, сложил одежду аккуратно, как научился еще новобранцем в Феникс-парке, с серьезными мыслями лег в постель, скрестил на груди старческие руки, как будто его уложил добросовестный гробовщик, и с миром в душе предался отдыху, как того и заслужил.
Никто не тяготится жизнью, покуда не пытается свести с нею счеты. Никого не тяготит и смерть, пока она нам не грозит.
Разумеется, история его не прерывалась и во сне, мозг продолжал работать. Сто триллионов нейтрино в секунду пролетали сквозь тело. С точки зрения нейтрино Том Кеттл представлял собой главным образом пустоту, вроде вакуума меж звездными системами, и из-за огромного своего размера как бы не существовал — с пустотой не столкнешься. Над карнизом для занавесок, на крохотном окошке, за которым пламенел рододендрон, невидимые для Тома, зимовали три черно-красные бабочки. Тепло разбудило бы их, но здесь зимой было холодно, поскольку Том не считал нужным отапливать спальню, обходясь шерстяными носками и старой каменной грелкой, которую после смерти Джун стал брать в постель — в их супружескую кровать из старого дома в Динсгрейндже, близ того самого кладбища. За изголовьем кровати все было, словно дымом, затянуто паутиной, и жила там толстая паучиха, питаясь мокрицами и пылевыми клещами. Словом, не спальня, а настоящий зверинец. На самодельном шкафу лежали папки с делами и прочими документами с работы — у Тома рука не поднялась их выбросить, хоть он и точно знал, что никогда больше в них не заглянет, — и затейливая коробочка от медали Скотта за доблесть, только медали в ней больше не было. Он даже знал наперед, в какой мусорный бак выкинет все это после его смерти мистер Томелти, не удостоив и взглядом, а ведь столько связано с ними историй, столько боли, столько злодеяний — его подробные личные записи об убийствах и ограблениях, что не раз помогали ему достичь внезапных озарений, которые так ценил Флеминг. Восхищался ими. Записываешь что-то для того, чтобы это увидеть, впервые увидеть по-настоящему. Излагаешь на бумаге, стремясь ухватить суть. А теперь эти сотни страниц обретаются на грубо сколоченном шкафу, и сквозь них тоже пролетают нейтрино, триллионы нейтрино, равнодушных, безучастных — а потом сквозь пол, сквозь землю, со скоростью света. Сквозь его измученный мозг — радио Тома Кеттла, со всеми каналами и помехами, — сквозь пальцы, чудом переставшие дрожать с приходом Флеминга. Сквозь его ранимую душу, такую огромную, что ее тоже как бы и нет — во всяком случае с точки зрения нейтрино. Но если для нейтрино его как бы нет, означает ли это, что Том Кеттл в мире не нужен? Может быть, его видит Бог? А может, и бабочки, и паучиха, и пылевые клещи, что плодятся в старом ковре и выживают как могут? Воистину, воистину жизнь человеческая сплошь соткана из спешки и расставаний. Но это в своем роде доказательство, что Том Кеттл, пролетая сквозь жизнь, был любим, хоть и не ведал, насколько. Он не представлял, как сильно любила его Джун, и Винни, и Джо. Может статься, во сне он ощущал это глубже — чутьем, без помех в виде мыслей. Быть может, и привязанность Флеминга, вернувшегося в гостиницу “Остров Долки”, стала ему понятней во сне. Может быть, во сне он понял, почему утихла дрожь в руках. Спустя девять уединенных месяцев простая человеческая любовь заструилась по жилам, словно целительный бальзам, снимая боль и вину.
Мочевой пузырь не давал толком спать. Трижды за ночь он вставал и, шаркая, совершал вылазку в уборную. До чего же преображается все в предрассветный час! Коробки с книгами, старые фотографии исчезнувших мест, сгинувших людей — все сумрачное, чуть поблескивает в жидком лунном свете. Ночник он включать не хотел, не желая тревожить вещи. Погода за окном переменилась — густые тучи рассеялись, ветер стих, синий простор небес был подсвечен луной, испещрен зыбкими клочками облаков. Глубокая синева со стальным отливом. Черный остров с голыми каменистыми отмелями. Море бесшумно вздымалось, словно грудь спящего великана. Ему всегда казалось, что ночные его подъемы нарушают покой вещей — столь желанный. Стул и стол, ковер и безделушки жаждут уединения — как Грета Гарбо. И он, смирившись, спотыкался в темноте, ударялся то локтем, то ногой и добирался с грехом пополам до туалета. Он был осведомлен обо всех капризах простаты — добрейший доктор Браунли его просветил. Вставил палец ему в задний проход, прощупал увеличенную железу. И все это время доктор Браунли увлеченно рассказывал про свой сад, про своих лошадей. Надо бы найти другого врача в Долки, ведь доктор Браунли остался в Динсгрейндже, как и все прочее. Вся его прежняя жизнь. Когда-то он вставал в шесть утра и ездил в город. Джун так выматывалась с малышами, что даже утром просыпалась усталой. Золотые искорки в ее глазах, словно блики на поверхности реки Уиклоу. Золотые волосы, никакие не мышиные — разве что где-то есть на свете небывалая золотая мышь. Ее золото осталось у него в памяти, словно золотое руно на корабле Ясона. Усталость в молодости — совсем не то что в старости. Она лечится отдыхом. Отпусками в Беттистауне, воскресными днями, когда она отлеживалась, а он оставался за главного — командовал парадом, как говорила Джун. Малыши, буйные его малыши! Мяконькие, живучие. Неуемные, словно крохотные танцоры, исполняющие снова и снова самую быструю часть танца. Полные жизни, любящие его без памяти. Когда он собирался на работу, они хватали его за ноги — хотели пригвоздить отца к месту, удержать, не расставаться с ним целый день. Если ты отец, сердце у тебя все время бьется чаще, но не от болезни. Он не знал, здоров он сейчас или болен, но порой наваливалась усталость, от которой нет лекарства. Жизнь его малость потрепала. Что ж, хотя бы мочится он регулярно, пусть и слишком часто. Моча утекала в унитаз, словно в пасть Харибды. Если что-то внутри у него закупорено, то уж точно не уретра. И каждый раз он шел обратно в спальню, стараясь не задеть чувства неодушевленных предметов. Он сам наделил их чувствами, удостоил их этой милости — в благодарность. Они согревали его все эти долгие месяцы в Долки, словно сообща решили его радовать, угождать ему, возместить ему все утраты. Видимо, последняя струйка мочи вытекла, когда он уже застегнул пижамные штаны. Ничего хорошего, но кто увидит? В прачечной самообслуживания он смоет этот конфуз, как дитя в исповедальне очищается от своих пустяковых грешков.
Около половины шестого он решил встать, потеряв надежду уснуть. Он знал, что делать дальше — план ясен. Можно выждать несколько дней, чтобы не показаться чересчур угодливым, на все готовым. Он никому ничем не обязан, если рассудить по справедливости. Пенсия — его защита, его оружие против дел служебных. И все же в словах Флеминга он видел правду, к тому же Флеминга он уважал. Такое доверие — основа доброты и дружбы. Ясное дело, не мог он бросить Флеминга на произвол судьбы, словно челнок в шторм. Он заварил чаю, крепкого, ядреного, черного, словно адская бездна. Чай у полицейского что твой деготь. А утро, ей-богу, выдалось дивное, будто зима прикинулась весной, да и разве не весна сейчас, скоро за середину февраля перевалит. Какой день считать первым днем весны — вопрос веры, как у протестантов и католиков в спорах про Матерь Божию. Языческая весна, первая. Весна Джун. “Зато уже весна”, — говорила она февральским утром, черным как сажа. Том опустился в плетеное кресло; теперь у него был план, он знал, куда двигаться дальше, а пока что не хотелось двигаться вовсе, даже в кресле поерзать, хоть и нравился его скрип. Черт возьми, он умял на завтрак целых три шоколадных печенья! И море, и остров, и скалы, и маяк — все говорило ему: “С добрым утром!” Все кругом лучилось радостью — и он забыл о том, что у нее, как и у всех радостей, есть свой срок. Как он любил Джун! Когда она была жива, он мог подолгу об этом не задумываться — и вдруг, ни с того ни с сего, посмотрит на нее, и сердце вновь защемит от любви. Весь этот час, пока солнце, заглянув в окно, омывало ему лицо, у него не было никаких забот. Он лелеял память о жене, как о живой. Как будто никто не сокрушен, не уничтожен, не вырван из жизни и силой любви можно на это повлиять, можно удержать ее, искрящуюся, вечную, в объятиях дня.
Солнце своими лучами, словно миллионами игл, пронзало кишащее рыбой море, и море сверкало, искрилось, будто готовое вспыхнуть пожаром. Один, один; он улыбался и улыбался. Закрыл глаза, открыл. И вновь увидел море.
Старый доктор Браунли запретил ему курить сигары. Том не сказал правду — точнее, всю правду — Флемингу. Даже нашим близким не всегда нужна правда, далеко не всегда. В последние месяцы он воздерживался. Квадратный портсигар лежал между диванной подушкой и оконной рамой. Здесь теперь его место, почему бы и нет? Под рукой. Том открыл заветную крышку, и та тихонько щелкнула. Нерешительно — по-гамлетовски — достал сигару, короткую, тонкую, цвета прелой земли. Чиркнул спичкой, зажег — и вот она, желанная роскошь дыма, жар в легких, во рту. Горечь табака, любимый вкус.