Глава

12

Наутро, повинуясь строгому полицейскому распорядку — хоть он и был теперь в ином качестве, новом, непривычном, — он опять поехал в город. Если они хотят его крови — они получат его кровь. Даже привыкая к новой роли, к мрачной роли подозреваемого — точнее, того, кого необходимо “исключить из круга подозреваемых”, выражаясь чудовищным полицейским языком, — все равно он руководствовался профессиональным долгом, что-то его подгоняло, словно удары током. Раз просит Флеминг сдать анализ, значит, будет ему анализ. Можно подумать, вместо одной из пуговиц на рубашке у него кнопка “Сделай немедленно” и Флеминг на нее нажал. Тут даже “Выпей меня” из “Алисы в Стране чудес” ни в какое сравнение не идет. И, как всегда, надвинулся на него город с его подъемами, спусками, поворотами, полный незримых связей, воспоминания осаждали его, и по улицам он шагал невиданным существом, стоглазым, стоухим. В тысячный раз мечтал он о нормальной жизни с ее размеренностью и уютом, но если разобраться, разве была его жизнь когда-нибудь нормальной? Или в жизни у каждого есть доля ненормальности? Несомненно. И все же он пребывал в какой-то полудреме. И это тоже, наверное, не совсем нормально. Город лежал под брюхом огромной темной тучи, словно ребенок, который читает под одеялом при свете фонарика, только света всего ничего, при таком не почитаешь. Ровно полдень, звонит колокол на колокольне Тринити-колледжа, или это в тихом воздухе слышны колокола других дублинских церквей — кармелитской церкви в стороне от Графтон-стрит, старинной протестантской часовни на Доусон-стрит. Недействующих храмов в Дублине сейчас больше, чем пабов. Много их понастроили здешние торговцы прежних времен. Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в Царство Божие. При этих словах он всякий раз почему-то представлял лондонскую Иглу Клеопатры, хоть никакая она не игла и уж точно без ушка. Как бы то ни было, колокольный звон проникал в его несчастные уши, но Том мыслями был далеко. Что встретилось ему здесь, на улицах города, и заставило перенестись в Малайю? Возможно, ему необходимы сейчас мысли о подвигах. Он шел к экспертам-криминалистам, зная наперед, что неминуемо их разочарует. Если образцы совпадут, непонятно, как это истолковать. А если нет, их ожидания будут обмануты. Криминалисты всякий раз выезжают на место преступления, а потом с добычей возвращаются в свои тихие, уединенные кабинеты. Работают они в унылом старом офисном здании, сложенном из шлакоблоков. Холод там адский — за исключением редких солнечных дней, когда там адская жара. И Тому всегда немного жаль их, оторванных от всего — от беготни, от допросов, от нежданных озарений. Криминалисты — народ суровый, молчаливый; ученые, многие с регалиями. Но Том об этом сейчас не думал, даже на пути к корпусу. Шагая по улицам, проспектам и площадям родного города, он думал о Малайе, о войне, в которой участвовал давным-давно. Трудно представить менее похожее место, чем эти одетые в гранит улицы и парк Сент-Стивенз-Грин, где на платанах и дубах набухают почки. Тут и там деревья уже в чудесной зеленой дымке, впереди остальных. Последним, как водится, зазеленеет ясень. Ясень всегда запаздывает. Может быть, это зеленая дымка пробудила в нем воспоминания. Огромные листья в Малайе, сумрак лесов, прибитые зноем бунгало. Под формой всегда носишь слой пота. Потели в Малайе все без исключения солдаты. Сгоняешь бедняков-китайцев гуртом в новую деревню, специально для них построенную, где им раздадут деревянные дома, лишь бы у них не искали помощи малайские партизаны. Похожие на тени беглецы — чем дальше, тем сильнее мучил их голод. В сумерках пробирались они к деревням в надежде выпросить миску риса. А его задача была забраться по веревке с роликом на высокое дерево и следить с высоты за лесными тропами. И была у него не какая-нибудь “ли-энфилд” — зачем он это сказал? — а “винчестер-70”. Ладный, как американская машина. Бьет без промаха, как крепкое солдатское словцо. Как завидишь, что приближается кто-то — незнакомый, с боязливыми движениями, — нужно принять решение. Убить или пощадить. Если он не похож на китайца, тем хуже для него. Если он похож на малайского партизана — щелкнет курок, раздастся выстрел, и пуля пролетит четыреста метров, а гильзу, отработанный материал, выбросит из ствола, как выкидывает Джеймс Бонд злодея из своей красивой машины, и пуля преодолеет расстояние за долю секунды, сверкнув в воздухе зимородком, и уследить за ее полетом под силу одному Богу, а на дальнем конце деревни мятежник, ясное дело, услышит выстрел слишком поздно, ведь пуля летит быстрее звука, не оставляя надежды на спасение. И бедняга упадет бесшумно, как тряпичная кукла, даже не почувствовав удара о землю, недаром Тома за меткость прозвали Верный глаз, в знак уважения. Кеттл Верный глаз. Этот дар выручил его на родине, открыл ему дорогу в полицию. Не иначе. Его жизнь в Ирландии, вдали от позора и страданий детства, оплачена жизнями партизан.

В отделе криминалистики были в тот день одни девушки. Им ничего не стоило взять у него кровь, а Тому — с ними поболтать. Станет ли ИРА соблюдать перемирие или обманет? Смотрел ли он уже “Мосты округа Мэдисон”? (Они что, издеваются?) Есть ли вообще кинотеатр в Долки и что там показывают? Если и есть, Том его не замечал. Тьма-тьмущая пабов. И замков миллион, живи не хочу. Одна из девушек, Атракта Гири, сказала, что Долки был когда-то крупным портом — все, что доставляли в Ирландию морем, прибывало туда.

— Миллион замков — красота! — сказала она.

— А я думал, это был Хаут, — заметил Том.

— Хаут никогда не был крупным портом.

— Тогда, может, Дун-Лэаре? — предположил Том.

— Ну, — отозвалась Атракта, — это мы с вами гадаем на кофейной гуще.

Она слегка тряхнула пробирку с его кровью, налепила на нее ярлычок и, что-то тихонько мурлыча — или ему послышалось? — поднесла ее к глазам, словно у нее зрение не в порядке. Но зрение было у нее острое, она просто вглядывалась на свой манер.

— Что ж, следователь, кровь у вас просто загляденье, — заключила она.

— Значит, не у всех она одинаковая? — спросил Том.

— У некоторых очень мутная.

Том покинул ветхое здание если не с радостью, то с благодарностью — он стал легче на несколько капель крови. Он заглянул в глаза демону. Страху, что не покидал его почти тридцать лет. Считай что сходил к врачу, но все же по-другому. И там и там можно услышать плохие новости, но… Убийство. Раньше, даже в сороковых, за это могли вынести смертный приговор. Во время войны двоих боевиков из ИРА здесь казнил сам Пирпойнт[40]. Смертная казнь через повешение. Их увезли отсюда, надели петлю на шею, и конец. Каково это, услышать такой приговор в шумном зале суда? На миг тебя пронзает молнией ужас. Знаешь, что совершил преступление, и приговор заслужен, и никто его не оспорит, никто тебя не спасет. Миг полного одиночества и безысходности. Не убий. И не вздумай, приятель. Никогда, ни чуточки. Но чуточку убить нельзя, убийство необратимо. Убить. Такое короткое слово, а деяние планетарного масштаба. Кто посмеет утверждать, что партизаны, которых он убивал с четырехсот метров — приведенные в деревню просто-напросто голодом, — недостойны были жить? Такая была у него работа, их убивать. Убей — а вопросы потом. Он убийца, спору нет. На его счету немало жертв. На прикладе винтовки у него пятьдесят семь ножевых зарубок. Для них там едва хватило места, и лишь отправка в Англию положила этому конец. Странные были эти войны под занавес долгой истории Империи. Генеральная уборка на прощание. Зачистки. Все беды в стране из-за того, что натворила ваша армия. Гордый народ и обнаглевшие захватчики. Чванные командиры. Убей — а вопросы потом. Подумаешь, туземцы. Здорово ты, Том, со своей пукалкой управляешься, хоть сейчас на Олимпиаду!

Убийство.

Он вертел в голове это слово, пытаясь извлечь его на свет божий, и тут сзади, из-за сторожки парка, к нему подлетел человек со скоростью Ронни Делейни. Теплый весенний ветер, колыхавший буйную зелень и навевавший смутные воспоминания, распахнул Тому пальто, и Том собирался поправить ворот, но тут бегун опустил ему руку на плечо с такой силой, что Том сперва испугался: неужто на него напали? Напали, в прямом смысле. Нарушили его личную неприкосновенность, а это против закона, разве что… Оказалось, никакой это не хулиган, а Уилсон, в хорошем костюме с зеленоватым отливом — Том еще не видел его таким нарядным. Любопытно, что он замечает такие мелочи.

— Черт, Том, а я вам вслед кричал-кричал…

А за спиной его через перекресток на Харкорт-стрит мчались машины. На этом перекрестке то и дело кого-нибудь сбивают насмерть. Проклятое место.

— Совсем я глухой стал.

Несмотря на недоразумение, Том рад был видеть Уилсона. Тот его догнал — можно ли это истолковать как знак дружбы?

— Есть у вас пара минут, босс? — спросил Уилсон и вправду с большой теплотой, хоть и слово употребил фамильярное, несмотря на разницу в звании. Да только нет у них теперь никакой разницы в звании. — Где бы тут рухнуть?

И, не дожидаясь ответа, он повел Тома к одной из множества деревянных скамеек, выкрашенных той же зеленой краской, что и почтовые ящики. Тому вдруг захотелось сигару, он ведь не только бывший сыщик, но и бывший курильщик. Он явственно ощутил во рту вкус табака, острый, терпкий. Умиротворяющий. И вспомнилась дурацкая телереклама: мужик в пещере, а оттуда валит дым — так ведь там было? И музыка под настроение.

— Тьфу ты, черт, Том, — сказал Уилсон. — Стар я уже стал, так бегать.

И правда, он весь взмок, как землекоп, пот лил с него градом. Мимо прошла молодая мать, красоты необычайной, с близнецами в коляске. Уилсон замер на миг, созерцая ее, любуясь — видно, представил, что женат на ней, служит ей, поддерживает…

— И вот же черт, мне вчера сорок стукнуло, а чувствую себя на все семьдесят.

Том, которому было шестьдесят шесть, промолчал.

— Хотел вас расспросить про этого козла-святошу.

— Флеминг мне уже сказал, — отозвался Том.

Он был подавлен, его почти трясло. Они сидели в парке Сент-Стивенз-Грин, памятном месте детства для всякого дублинца. Конечно, сам он был в детстве всего этого лишен, но уже взрослым, работая в полиции, он любил смотреть на матерей с детьми у кромки большого пруда, который сейчас далеко за его спиной. Любил смотреть, как они крошат белый хлеб знаменитым здешним уткам. Вечным уткам. Интересно, сколько лет утка живет? Он недавно узнал, что малиновка, эта чудо-птаха, живет на белом свете всего два года. А потом умирает. Это, конечно, дольше, чем стрекоза, которой отпущен один жалкий день, но все равно мало. Когда сидишь в ухоженном саду мистера Томелти, в спасительной тени живой изгороди, рядом всегда скачет малиновка — ждет, наверное, что ты ей червей накопаешь. А грудка у нее чудесная, алая — или, скорее, коричневатая, если приглядеться. Такая у него работа — точнее, была когда-то, — ко всему приглядываться, даже к грудке малиновки. Любит ли он малиновку так же, как любил Винни и Джо? Нет, а почему — разве не предусматривает этого план Божий, этот знаменитый неписаный, невидимый секретный документ?

— Этот падре просто запредельный мудак, — сказал Уилсон.

Том не припомнил, чтобы тот ругался у него в гостях. Наверное, раз они теперь сошлись ближе, то и могут друг при друге ругаться, а может, и нет. А “запредельный” — слово мудреное, книжное. Стало быть, ругательство — знак близости, а ученое слово — знак уважения. Может быть. К Уилсону стоит подходить с меркой “может быть”. И все же он по-своему обаятелен. Тому казалось, будто он уже достаточно близко знает Уилсона. Весьма неожиданно. Люди раскрываются перед тобой постепенно, для того и нужно много раз допрашивать подозреваемых, не говоря уж о потерпевших, если те в состоянии это выдержать. Есть полицейские, равнодушные к боли и страданиям потерпевших. Они это оставляют за скобками. Но если об этом забудешь, то пеняй на себя. Ведь в том и заключается смысл их работы, залечивать раны.

— Знаю, что вы с ним общались, очень давно. Знаю, вы говорили на днях с Флемингом, но если б я мог залезть вам в голову… Вы ведь знаете, что он про вас сказал?

— Нет, то есть да, Флеминг говорил…

— Да-да, редкостный говнюк, к тому же трепло. Такого наплел! Священник, Том, священник, мать его! А порядочных людей в священники у нас не берут? Не судьба?

— Никакой он не священник, — ответил Том и много чего хотел добавить, но сдержался. Проглотил слова, что рвались наружу, прежде всего из любви к Джун и, возможно, — подумал он и сам удивился, — из любви к самому себе.

— Эти ребята — ловцы душ. Согласен, Том. Мы с О’Кейси наведались к нему, разговаривали с ним. Как же он нас обхаживал! Чаю нам сделал, или это его чертова экономка сделала. Чай с ванильным печеньем. Я ванильного печенья сто лет не ел.

— Потому что не любите? — спросил Том вопреки своему внезапному обету молчания.

— Мне подавай инжирные батончики! — Уилсон рассмеялся; смех его до странности не вязался с его обычной грубоватостью — звонкий, дробный, почти девичий. Мимо шли две старообразные монахини и, услыхав этот диковинный звук, смерили Уилсона пустыми, равнодушными взглядами.

Уилсон приподнял воображаемую шляпу и вежливо поприветствовал их:

— Сестры!

Монахини не ответили. Та, что постарше, была в головном уборе, похожем на лебединое крыло. Лебеди — тоже обитатели парка Сент-Стивенз-Грин. Шумные, красивые птицы, вроде тех чудесных стервочек-актрис в отеле “Шелбурн”, где он много лет назад охранял именитых гостей Дублина. Две увлекательные адские недели.

Уилсон, казалось, впал в глубокую задумчивость. Есть в нем некая душевная мягкость, подумал Том и вновь порадовался, что приютил их с О’Кейси ненастной ночью в Долки.

— Я мечтал когда-то стать священником, — произнес Уилсон с торжественностью, что казалась лишь отголоском былой мечты. — Поехал в Мэйнут[41] атлонским автобусом, представьте себе! Мне было всего семнадцать, даже школу не окончил. Христианские братья[42]. Лупили нас до полусмерти. Но я все равно думал… что-то такое чувствовал… призвание, что ли. Как будто голос тебя призывает служить. Я этот голос слышал, Том.

— Просто… просто удивительно, — отозвался Том. — Честное слово.

Что ни говори, удивительно. Уилсон, этот краснолицый грубоватый увалень, плохо выбритый (хотя бы с утра побрился, и на том спасибо), возможно, с темными делишками на севере, возможно — сколько же тут “возможно”! — с красавицей-женой и выводком ребят, с его любовью к хорошим костюмам, в галстуке с синеватым отливом, словно перо черного дрозда, — и этот самый Уилсон когда-то в сокровенной глубине души, там, где живет то, что движет человеком, лелеял мысль стать священником.

— И знаете, что меня оттолкнуло? Архитектура их поганая! — Уилсон вновь рассмеялся. — Представляете?

— В Мэйнуте, да?

— Ага, их распроклятые казенные корпуса. Точь-в-точь тюрьмы или психбольницы…

И Том добродушно засмеялся — дескать, понял. Уилсон не смог себя представить в одном из этих корпусов, тем паче в унылом костюме, что обречены носить священники.

— В общем, этот самый Берн — если можете о нем рассказать подробнее, буду благодарен. Знали б вы, что он говорит. Понимает — ему крышка. Мы его возьмем за жабры, прижмем, это уж как пить дать. Есть пятнадцать мальчишек, готовых дать показания. Одни шалопаи, по ним видно, другие — славные вежливые мальчики, из тех краев.

“Славные вежливые мальчики” — странная все же фраза.

— На самом деле я с ним не знаком, — ответил Том. — Я знал второго. То есть, его я тоже ни разу не видел. Отец Таддеус. Я с ним не был знаком, но слышал о нем.

— Еще до той истории с фотографиями?

— Мне о нем рассказывали — дескать, темная личность. Так давно это было…

— Да, так давно… — И Уилсон вздохнул, словно чуял в этих словах трагедию.

Так давно. Неумолимый бег времени. Тысячелетия. Людские страдания. Сомнительный парад истории. Войны, гнет, империи. И ключевое слово здесь — империи. Империя ирландского духовенства, где есть свои короли и свои армии. Внушительные, зачастую тучные люди — только не Маккуэйд, тот был стройный, поджарый, как борзая, — те, чей перстень полагалось целовать при встрече. Встань на одно колено, чертов легавый, да возьми лапищу, протянутую манерно, в духе щеголей позапрошлого века, и приложись губами к большому рубину или гранату, да смотри не напускай слюней.

— Но эта гадость — не давние дела. Эта гадость творится сейчас.

— Мы ведь это уже обсуждали, разве нет? — спросил Том. Разве мог он рассказать Уилсону о бедах Джун? Это не просто выглядело бы предательством, это и значило бы предать. Слова, сказанные супругами наедине. Нет лучше исповеди — не от грешника священнику, а от любимой прямо в сердце любящего.

— На самом деле так и не обсудили, — ответил Уилсон. — Вот что меня удивляет. Вспоминаю наши разговоры — и никакой информации не могу извлечь.

Сказано это было не без затаенной обиды, Том впервые уловил в голосе Уилсона эту нотку. По-хорошему, было от чего расстроиться.

— Понимаю, — сказал Том, ничего на самом деле не понимая.

— Он бросается обвинениями. — В голосе Уилсона просквозила вдруг беспомощность. — Я просто обязан у вас спросить. Мне так, черт подери, неловко вас спрашивать. Тьфу, даже стыдно.

Том поражен был новой догадкой. Итак, Уилсон пристыжен! Значит, уважает его, Тома. Может быть, глубоко уважает. Вот как! Тома захлестнула вдруг радость. Вот что значит почтительность!

— Если я сдвину дело с мертвой точки, без грязи не обойдется. Много всплывет дерьма.

— Вы обязаны дать делу ход, — сказал Том коротко и с жаром. В глубине души за себя он не боялся, нисколько. А все его хваленое “чувство справедливости”, его извечное бремя, распроклятая неподъемная тяжесть, под которой на его месте сломался бы штатский — этот груз он ни за что бы не сбросил, даже сейчас. Даже сейчас, когда что-то подтачивало его покой и безопасность, грызло, точно гигантская крыса — даже сейчас срывался с губ этот гимн. Узнай правду, раскрой преступление. Найди виновных и призови к ответу.

— Не хочу… — начал Уилсон и умолк, уставился перед собой.

Чего-то он не хочет делать. И Том догадывался, чего именно. Не хочет “поганить” ему заслуженный отдых — так бы, возможно, выразился Уилсон. Не хочет выволакивать старого полицейского из берлоги, ослепив его светом правосудия. Старого полицейского, вдобавок с медалью Скотта! Наверняка Уилсон про нее знает. Всего лишь бронзовая, но все-таки! Подставил себя под пулю психа в семьдесят втором. Строго говоря, то и не псих был, просто несчастный парень, у которого все в голове смешалось. Одурел от страданий, что выпали ему в жизни. Хотел застрелить жену, но Том заслонил ее собой и получил пулю в плечо. Минута храбрости, видит Бог. Он и сам не знал, почему он так сделал — сделал, и все. Он и хотел бы понять, что нашло на него тогда, но не мог. Безрассудство. Страшный, страшный раздрай в душе после истории с отцом Таддеусом. Временами на него находило полное безразличие к собственной судьбе. Когда он сидел за рулем, его так и подмывало иногда проехать на красный свет — глупость редкостная, если вдуматься, и опасно. Так, накатывало время от времени. И когда тот парень — как же его звали, Перселл, а имя? — кажется, Тим, Тим Перселл, стал размахивать своим табельным пистолетом — он был механик в армейской службе снабжения, зачем ему вообще выдали оружие? — Том не почувствовал ни намека на страх. Лишь пронеслось в голове: не стреляй в жену. Уж лучше в меня. И за это его наградили медалью. Медаль Вальтера Скотта, так она называется, но автор “Айвенго” тут ни при чем. Учредил ее один янки, полковник Скотт, в награду полицейским за доблесть. Том помнил, конечно, где лежит медаль, но почти о ней не вспоминал, как и о своей так называемой “доблести”. Однако сейчас Том о ней задумался, хоть Уилсон ее не упомянул. Но если бы Тома приперли к стенке и спросили, как относится к нему Уилсон, он, скорее всего, ответил бы, что тот его уважает, как уважает старого молодой. Или уже немолодой? Сорок! Том бы и сам не хотел, чтобы ему снова было сорок. Да и шестьдесят шесть ничуть не лучше, если на то пошло. Боже сохрани!

Уилсон по-прежнему смотрел перед собой. Лицо его Том видел вполоборота, но даже с этого ракурса на нем читалась серьезность. Глаза, большие и влажные, смотрели в одну точку — не вблизи и не вдали. А сбоку от него по объездной неслись с ревом дублинские машины. В былые времена здесь сновали возчики, жизнь текла под мелодичный перестук конских копыт, а теперь слышен лишь львиный рык двигателей. Стайка озорных воробьев приземлилась перед ними на асфальтовую дорожку, словно кости, брошенные рукой великана. Они искали крошки, зазевавшихся букашек — всякую мелочь, способную порадовать воробья. Как же мало им нужно!

Уилсон кивнул, словно про себя сделал вывод, но не желал делиться с Томом.

— Я вас отпущу, — сказал он не к месту, потому что первым встал, одернул брюки и снова кивнул, на этот раз с улыбкой. Это себя он отпускал, а не Тома. Улыбка ему шла, и он, скорее всего, об этом знал. Но, как бы то ни было, Том был благодарен ему за улыбку. — До скорого, — прибавил Уилсон. — Удачи.

И двинулся прочь, навстречу новым событиям дня.

Том встряхнулся, словно очнулся от дремы. Нечто подобное с ним бывало в кинотеатре, в конце фильма — ты ушел в себя, грезишь наяву, и вдруг вместо пейзажей Дикого Запада рядом с тобой засаленные кресла, и зрители расползаются, словно растревоженные мокрицы. Надо встряхнуться, вернуться в “реальный” мир. В реальный мир. В мир, которому до боли недостает реальности. В чертов реальный мир с его суетой и хаосом, с желанными островками покоя, даже красоты. Да уж. Как вот этот парк с разбойниками-воробьями и шоссе с ревущими автомобилями. Возможно, есть между ними граница, но кто ее охраняет? Загадка. Где граница между нашей Землей и космосом? Где кончается Млечный путь и начинается другая большая галактика? Если сам он состоит из атомов, как он убежден, и между этими атомами есть расстояния, то где пролегает граница между ним и парком? Может быть, даже в эту секунду, вставая со скамьи, он теряет атом-другой? Придут сюда его друзья-криминалисты, возьмут со скамьи пробу и установят точно, стопроцентно, что здесь сидели он и Уилсон за серьезной беседой. Или за праздной беседой? Шутливой? Игривой? Опасной?

Что это значит в наше время, быть стариком? Каким видят его окружающие, все эти мамаши с детьми? А возле пруда с утками сидят, наверное, на лавочках студенты из Тринити-колледжа, если не боятся замерзнуть, и туристы-иностранцы с путеводителями глазеют на причудливые дублинские здания, не зная их истории. Ворота изменников и пустое место посреди парка, где когда-то на потеху публике стояла статуя Георга II, которую взорвали, когда Тому было семь лет. Новость эта докатилась даже до его мрачной обители в далекой Коннемаре, даже до Братьев. Туристы и студенты знать не знают ни об этом, ни обо всем, что он помнит, что он видит наметанным глазом полицейского на каждом углу, на каждой улице — о преступлениях, бесчинствах, нападениях, погонях, допросах. Не потому что он стар и выглядит в их глазах стариком, а потому что он призрак на пенсии, осколок непонятного прошлого, солдат забытых войн, уцелевший неизвестно зачем. Реликт с побитой молью душой.

И все-таки по дороге к вокзалу он купил на Нассо-стрит мороженого в вафельном рожке, с двумя кусочками шоколада, малиновым соусом и цветной крошкой. Оказалось, на улицах уже продается мороженое — значит, наступило лето. Как же хорошо! Мороженое сделала ему чудесная девушка — выдавила из хромированной машины, похожей на колбасный пресс в лавке мясника. Мороженого ему хватило до самого Бутерстауна, и когда поезд шел между птичьей обителью и косой, он закусил конец рожка, высосал дочиста остатки и безжалостно сгрыз рожок.

Все это было очень хорошо. Но когда он шагал по древней гранитной мостовой Кольемор-роуд, мимо темных окон старых домов, встречавших его вопросительными взглядами — кто идет, друг или враг? — а небо тем временем расчистилось, будто сдвинули тяжелую облачную крышку, проварив под ней как следует море и землю, и сквозь прозрачное облачко в вышине просочились робкие лучи, точно струи небесного водопада, который, как все сущее, тоже подчиняется закону всемирного тяготения — в эти минуты он понял, что голова у него словно кишащий крысами чердак. Он чувствовал, что осажден, и не ошибался. А вечер выдался дивный. В такую погоду впору быть счастливым. Позабыть обо всем, кроме живописного вида. Но теперь он этого счастья лишен, как школьник, в наказание оставленный после уроков. Все, что было для него так просто, так естественно в эти безмятежные девять месяцев, отныне ему недоступно. Разумеется, он это знал. И смирился. Но смирение — это только полдела. В свое время он не дрогнул перед пулей, но он боялся стрелы — той, что описывала сейчас дугу высоко на небосводе жизни, так высоко, что вполне могло показаться, будто она удаляется от тебя. Но как бы не так, скоро она под собственным весом начнет снижаться, медленно-медленно, как стрелы древних лучников. По дуге, аккурат ему в сердце. Флеминг, Уилсон и О’Кейси с их гибельной дружбой. Он уже в капкане, который вот-вот захлопнется, и он взвоет от боли. В пакете, болтавшемся у него в руке, лежали двести граммов сосисок и три кило картошки. Для поддержания жизни. Стрела взмывала все выше, выше. Сейчас она замрет в зените и, чуть дрогнув, устремится вниз. Как стрелы былых времен. Как в древних легендах. Как в минувших войнах, чьи герои уже окончили странствия, получили свои награды. Герои, чьи испытания уже позади. Чей путь уже пройден.

Загрузка...