Глава
5
Он не то чтобы совсем не спал — то и дело задремывал, но тут же резко просыпался, и отдохнуть не удалось. Завтра он поедет к Флемингу. Или послезавтра, когда надраит квартиру до блеска. На завтрак он приготовил сосиски с пюре, свое любимое блюдо, и теперь живот чуть раздуло, как у беременной на раннем сроке. Пижама у него старая, но все пижамы, даже новые, выглядят старыми с самого начала. А живот, еще более старый, усеян бородавками и темными кругляшами, похожими на монетки — добрый доктор из Динсгрейнджа, неутомимый доктор Браунли, заверил, что они доброкачественные. И все равно зрелище не из приятных. Впрочем, кто их видит? Никто. Бремя старости несешь в одиночку, но при этом кажется, что стареет за тебя кто-то другой, потому что зачастую не узнаешь себя в зеркале. Чьи это костлявые ноги? Почему голова слегка набок? Зачем жестокие боги так разукрасили ему лицо пигментными пятнами, будто какой-то малыш баловался с коричневым фломастером? Возле его старой кровати, на ночном столике, который так любила когда-то Джун — “ну и пусть никто его не видит, кроме нас”, сказала она в тот памятный день, когда они въехали в новый дом и постелили ковры, — лежала книга, которую он не читал, просто-напросто не мог за нее взяться, хоть и приметил ее в одной из коробок. История Ирландии, довольно свежее издание, но не было у него сил читать, не было внутреннего зова.
Да и кто он вообще такой? Неужто Кеттл — и вправду его фамилия? Да и есть ли такая фамилия на свете? Кеттл… почти что котел… горшок на кухне. Джозеф здорово разбирался в индейской керамике, хоть в Нью-Мексико ее было не достать. Тома всегда интересовали такие вещи — скажем так, бесполезные знания. Сколько ни рассказывай ему о бесполезном, он не мог наслушаться. В девяносто первом, дожидаясь получения грин-карты, Джозеф искал литературу об индейских племенах, потому что никакой работы, кроме временной должности врача в индейском поселке близ Альбукерке, ему не предложили. Он так рвался уехать, расстаться с Ирландией, так рад был, после всего, что случилось, и хоть радость его жестоко ранила Тома, была ему как нож в сердце, Том все понимал. Приключения, новая жизнь. Дайте мне точку опоры, и я переверну Землю. “Осторожно, там гремучие змеи”, — предупредил Том, прощаясь с сыном в дублинском аэропорту. “Да, папа”, — ответил Джозеф. Улыбки, смех. И слезы, слезы на глазах.
По правде сказать, в новом доме в Динсгрейндже они совсем недолго пожили спокойно, вскоре что-то стало неуловимо меняться. По ночам Джун спала как мертвец — Том даже не мог уловить ее дыхания. Жила она так невесомо, что почти не оставляла следов. Он высматривал всюду ее приметы. Следы Джун. Потом, много позже, он будет приходить домой и блуждать по комнатам, искать ее и детей. На свой зов он мог и не дождаться ответа — не всегда он заставал ее дома. Под конец она не отзывалась, даже если была дома. Она и при жизни казалась иногда воспоминанием о той, кого он любил когда-то. В ванной он мог найти незакрытый флакон туши, в спальне — брошенные джинсы, как будто их хозяйка внезапно испарилась. Уроки у Винни заканчивались в пять, у Джозефа в начальной школе — в четыре. Джун пристрастилась брать детей в дальние автобусные поездки, Том не знал куда. Зачастую он не мог до нее достучаться, даже если она дома. В такие дни она была словно отключенный телефон. Билли Друри, его коллега-следователь родом из Роскоммона[11], с которым Том был очень дружен и мог говорить почти откровенно, считал, что у нее хандра, обычная хандра, как бывает у домохозяек. Нет, ни при чем тут хандра, думал Том. Тут другое. А по дому хозяйничать он и сам любил — пройтись вечерком по комнатам с пылесосом, раз-два, отдраить туалет. Джун набирала детям ванну — купаться они обожали, — а потом вытирала их большим белым полотенцем — пушистый снежный вихрь — и посыпала их детской присыпкой, и когда она читала им на ночь, их довольные сонные мордочки были перепачканы белым. Беатрис Поттер — Кролик Питер, Ухти-Тухти, — Том любил подслушивать сказки, они ему и самому нравились.
Милая Пеструшка, не видала ли ты мои платочки?
Или это он сам читал вслух детям?
В самом начале все с ней было в порядке — надежная, предсказуемая, как ирландский дождь, и Том не мог нарадоваться. Он был уже старпер, ему стукнуло тридцать, и он давно не надеялся встретить столь беззаветную любовь. Да, любовь была беззаветная. Джун, тогда еще девчонка, работала в кафе “Уимпи” в Дун-Лэаре. Том и Билли Друри проторчали там три долгие недели, расследуя убийство. Труп девушки нашли на кладбище, и Том с Билли в лепешку расшибались, чтобы отыскать подонка. Дело было скверное, что ни говори — красивую молодую женщину бросили, словно мусор, в большом холщовом мешке, в заросшем углу тихого кладбища. Акониты, левкои и гигантские листья конского щавеля стояли вокруг почетным караулом. Руки ее нашли лишь много лет спустя в Дублинских горах — выкопал на прогулке лабрадор. Но кто была та девушка, так никогда и не узнали, сгинула в полной безвестности. Они предполагали, что она прибыла почтовым судном из Холихеда[12] — а в минуты отчаяния думали: может, она и вовсе свалилась с небес? Ангел с отрубленными руками. В шестидесятых зачастую сложно было установить личность жертвы. А часам к одиннадцати, обойдя множество домов — на Патрик-стрит, на змеистой Йорк-роуд, что начиналась в рабочем квартале с темными сырыми двориками, а заканчивалась величавыми особняками с висячими садами, — Том и Билли, измотанные, несчастные, вваливались в кафе “Уимпи” и, вытянув усталые ноги под пластмассовым столиком, пили жидкий кофе из чашек матового стекла, белых, словно морские раковины, и Билли выбирал пластинки в музыкальном автомате — так они и разговорились, Том и Джун, потешаясь над его сомнительным пристрастием к кантри-энд-вестерн.
— Я-то против Джонни Кэша ничего не имею, — говорила Джун, в синем форменном платье и в белом фартучке, почти как у медсестры.
Том смеялся, смеялся и Билли, он был не из обидчивых, да и вообще золотой был парень — ну так вот, он смеялся и называл их мудозвонами, шепотом, чтобы не смущать школьников, сидевших стайками на пластмассовых скамьях. Джо Долан и “Дрифтерз”. И Билли продолжал писать свои заметки, бесконечные заметки — отчеты он составлял лучше всех на Харкорт-стрит, самые подробные. А потом был тот незабываемый день — день, что навсегда у него в сердце, — когда он и Джун пошли на прогулку по Монкстауну, можно сказать, на свидание, и забрели на пирс, весь заросший травой, словно длинный узкий луг, и солнце жарило так, что синяя краска на скамьях пошла пузырями. И они сидели вдвоем, вдыхая соленый воздух, густой от рыбной вони, потому что всего в нескольких метрах был куцый причал для траулеров — для отважных рыбаков Дун-Лэаре в высоких резиновых сапогах, складчатых, будто слоновья кожа — с ящиками нездешнего льда. Они сидели рядом, колупая вспученную краску, и на голых ногах Джун золотился почти невидимый пушок — тоже диковинный луг, — а кожа была у нее смуглая, цвета миндаля, и стройная фигурка под хлопчатобумажным платьем, и лицо без малейшего изъяна, и у Тома голова шла кругом, дух захватывало при мысли, что с ним рядом такая красавица, рядом с ним, обычным легавым тридцати лет от роду.
Когда она коснулась его руки, его обожгло — не огнем, но все равно горячо.
Очень долго она почти ничего ему о себе не рассказывала, как и он ей о себе — а о чем было им рассказывать? Но вскоре они поняли, что причина у обоих одна, в том-то и дело. Дело, вот ключевое слово. У обоих биографии больше напоминали уголовные дела, иначе не скажешь. Но оба выкарабкались, он детектив, не кто-нибудь, она красотка-официантка, и им светит солнце Дун-Лэаре, то же солнце, что чуть дальше от моря, даже в глубине Монкстауна, греет намного жарче. А однажды ленивым субботним днем, когда у Джун был выходной, они сидели в баре в Блэкроке[13], слушали по радио какой-то матч и пили сидр, чувствуя себя властелинами мира, а потом забрели далеко — мимо библиотеки Карнеги, мимо дорогого автосервиса “Фольксваген”, по дороге, что вилась вдоль скалистого обрыва, о который в свое время разбилось, наверное, немало кораблей, мимо внушительных особняков вдоль набережной, обдуваемых солеными ветрами. И они шли, взявшись за руки, по длинной набережной Монкстауна, а внизу крохотные люди дрожали от холода, загорая на полотенцах, или отважно плескались в ледяном Ирландском море, и они спустились по тропинке мимо больших железных ворот гостиницы, мимо теннисного клуба, притаившегося за живой изгородью, и перешли через железный мост, гулко стуча каблуками, и очутились возле пляжа Сипойнт, на лугу, поросшем буйной августовской травой, высокой, роняющей семена, и нашли укромную ложбинку, как тысячи любовников до них, надеясь, что не придут мальчишки, не будут швыряться камнями, и целовались, будто и сами превратились в глупых подростков, все глубже и глубже погружаясь в омут любви, и любили друг друга, и стонали, как демоны, и черт бы его побрал, если они в тот день не зачали Винни.
Простят ли боги его за то, что он думает обо всем этом сейчас, в далеком Долки, и плачет в подушку? Все это он получил в дар от жизни, нет причин горевать и сетовать. Такое выпадает лишь раз, нет нужды заводить сызнова эту песню, он был однажды тем мужчиной, а она той женщиной на пляже Сипойнт, утонувшем в море травы, так что они целиком слились с природой, будто и сами стали травами, или стрекозами, что кружили над лугом, или ароматом примятой зелени, и они стонали от удовольствия, и кричали, и к чему взывали они? Ко всем предательствам прошлого и к будущему, что виделось ему наградой.
Но кто была она? Тоже аноним, как та убитая девушка. И не была ли она, по сути, тоже убитой девушкой, убитой изуверским способом? Китайская казнь линчи, смерть от тысячи порезов. Однако шрамов у Джун не осталось, несмотря на все ее раны. Не те это были раны, конечно. Ясное дело, не те. Что это за раны, он знал по себе, на себе испытал. Значит, это к лучшему, что оба были изранены, ведь потому они и узнали друг друга. Почуяли. Не нужно было им ни имен, ни семей, ни предков, ни матерей, ни отцов — напротив, их отсутствие и подарило им любовь, хотя бы на время. Стоило ли оно того, если учесть, чем все закончилось? Джун было всего три года, когда умерла ее мать, красавица, как и она сама, судя по фото. Где это фото сейчас? Не дай Бог, затерялось. Как ее звали? Джун неоткуда было узнать. Эти чертовы монашки ни за что бы не сказали. Ей почти удалось выведать. Когда ей было одиннадцать, она тайком пробралась в архив приюта, чтобы отыскать свое личное дело. Другие девчонки говорили, что там хранятся все их личные дела. Большой мрачный кабинет, рассказывала ему Джун. Дело она нашла без труда — в ящике длинного стола лежала папка с ее именем, она взяла ее в руки, и оттуда выпала фотография. Больше в папке ничего не было. Тут зашла одна из монашек, подняла крик и вой, последовало наказание. Но фотографию Джун спрятала в трусики — заполучила-таки! Она не узнала ни имен, ни фактов, ни дат, но мать сама упала ей в руки, без ведома монашек. Джун верила, что это ее мать, хоть на обратной стороне не было подписи, ну а Том мог поклясться, что они похожи как две капли воды.
А потом новая напасть, чертова миссис Карр — из тех, кто был у них на свадьбе, только ее можно было с натяжкой назвать членом семьи: несколько лет она была опекуншей Джун. И потому считала себя вправе ее изводить. И Джун, как ни странно, терпела, пресекала все попытки Тома выгнать ее, вытолкать ведьму взашей. Потому что Джун была чуткой, великодушной, знала о миссис Карр что-то такое, что было выше его разумения. Был у них на свадьбе Билли Друри, и гений гольфа Маккатчен с женой, и другие ребята с работы, и приплыл на почтовом судне его армейский дружок-нигериец, старина Питер, где-то он сейчас? Миссис Карр всюду сеяла раздор, источала яд, словно кобра. Вечно в своем черном платье, а ноги как тумбы, и завивка мелким бесом, точно голова покрыта коростой. Долго и упорно вбивала она клин между ним и Джун, но ей не удалось, так и не удалось. И вышвырнули ее лишь после того, как она намекнула Джун, что дети на Тома не похожи — а точно ли он отец? До свидания, до свидания, да запри за ней дверь. И скатертью дорожка.
Настал предрассветный час, час между волком и собакой.
Она не знала, кто она, зато знала откуда. И когда рассказывала, откуда она, то даже сидела по-особому — подавшись вперед, с напряженными плечами, и голос ее менялся. Она могла говорить два часа, и все равно казалось, что это только начало.
Долго-долго она молчала, никогда об этом не заводила речь. Они встречались уже целый месяц, и он из кожи вон лез, чтобы успеть к ней на автобусе или на поезде из своей убогой конуры в Гласневине[14] или с работы на Харкорт-стрит. Ни дня старался не пропустить. Жаль, что старый вокзал уже закрылся — приходилось нестись на другой конец Дублина — через парк Сент-Стивенз-Грин, по Графтон-стрит, в обход университета, галопом по Эбби-стрит и Толбот-стрит, на станцию Коннолли, чтобы успеть на поезд до Брея[15] в семнадцать тридцать. Он был тогда моложе, выносливее, но лето, как-никак — приходилось менять рубашку в тесном вокзальном туалете, где шум стоял такой, точно сидишь в барабане, и заодно мыться над раковиной. Пожив так с месяц, он мог бы хоть на Олимпиаде выступать за сборную Ирландии. Целый месяц — он едва не разорился на железнодорожных билетах! Обычно на первом свидании люди делятся подробностями жизни — иное дело Джун. Она любила рассказывать обо всем, что случилось за день в кафе — может быть, чересчур длинно, но Тому не надоедало. Ему нравилась Джун в конце рабочего дня, усталая, но не до изнеможения, с натруженными ногами. Форменное платье она успевала сменить на джинсы, хватала куртку, чудесную свою джинсовую куртку, последний писк хипповской моды. В джинсах она, как положено по инструкции на этикетке, залезла в ванну, чтобы они стали в облипочку. Домой она его, разумеется, никогда не приглашала, из-за всякого религиозного бреда насчет защиты нравственности девушек-католичек — чертова миссис Карр жила в Стиллоргене[16], не так далеко от “Уимпи”. Только про миссис Карр он тогда еще не знал. Ничего он не знал. Джун любила поболтать, но никогда толком ничего не рассказывала. Том это принимал как должное — мол, такой она человек. Отчасти он был даже рад, что она с ним не откровенничает, он ведь и сам о многом молчал, всю жизнь молчал.
Том как сейчас помнил пламя заката и рваные облака, на фоне которых казалось, что до полуострова Хаут-Хед рукой подать, хоть до него было семь миль по воде. Они шли мимо дворика, где хранились яркие глубоководные буи и светящиеся знаки — для темных зимних ночей и штормов. В тот день с поезда он сошел, переполненный незамутненным счастьем. Встретился с любимой под старинными часами городской ратуши, у бывшего фонтана королевы Виктории. Они, не смущаясь, поцеловались на глазах у всех, прямо на платформе. Теперь они шли вдоль моря, мимо всевозможных портовых сооружений, по одну сторону была пристань для почтовых судов, по другую — пирс близ пляжа Сипойнт. Идти на Сипойнт смысла не было при всем желании — сеял летний дождик, и они укрылись под каменной аркой непонятного назначения — возможно, она служила когда-то входом в здание, которого больше нет.
Джун сказала, что замерзла, и они уселись на гранитную ступень и обнялись покрепче. Он держал в объятиях лучшее, что встречал на земле, эту девушку, живую, настоящую. Хоть она и жаловалась на холод, но вся источала жар. Ее нежность и мягкость были для него сигналом: мозг отпускал ему ровно столько удовольствия, сколько он мог вынести. Максимум счастья. Истинная правда. Что же тут удивительного? Он прекрасно знал, что такое несчастье — а вот это счастье. Какой драгоценной казалась она ему, какой совершенной — ничего не убавить, не прибавить. Где ее изъяны? Он их не видел. Он зарылся лицом ей в волосы и вдохнул так глубоко, что забыл, на каком он свете, да не все ли равно? Еще до того, как она заговорила, он понял, что сейчас она что-то расскажет поважнее мелочей дня. Это всякий почуял бы. И дождь, и арка, и час дня — все словно располагало ее к откровенности. Том не знал, что она скажет, не предполагал, что это в конечном счете станет ему и спасением, и погибелью. Но он понял, что она созрела для разговора. И главным здесь был даже не рассказ о матери — хотя именно в тот раз Том узнал эту историю, — а то, что за ним последовало.
— Я не знаю, кто я. Ты женишься на пустом месте.
Он не припомнил, чтобы хоть раз заводил речь о свадьбе, но Джун говорила с такой печалью, с такой решимостью и определенностью, что он не стал отпираться. И сразу подумал: да ради Бога, раз хочет она замуж, значит, женюсь на ней. Приходила ли раньше мысль о браке в его дурную башку? Видимо, да. Теперь он толком уже не помнил. Она сидела во всем своем джинсовом великолепии — джинсы точно вторая кожа, съемная, — в решительной позе, с напряженными плечами. У нее была сумочка, с таким же сердечком, как на трусах. Совсем маленькая — скорее, бумажник. И оттуда она достала драгоценное фото и рассказала, как его заполучила, вырвала из небытия. Монашки, пропади они пропадом.
И своим мужеством она вдохновила Тома рассказать и его историю, еще одну горестную, печальную повесть. Еще одну историю об умершей матери.
Говорил он горячо, взахлеб. Он понимал, конечно, что платят ему гроши, даром что следователь. Ну и пусть. Выкрутимся, никуда не денемся. И кого, черт возьми, звать на свадьбу? Тоже неважно. Все у них не как у людей. Главное, что Джун не договорила. Самое важное впереди, Том это видел, словно на плече у нее сидел ворон. К главному решению в своей жизни они пришли почти случайно, силою обстоятельств, но Джун не договорила, так и сидела с напряженными плечами. Она не все еще сказала, потому что всего не сказать никогда.
Каркнул Ворон: “Никогда”. Теперь его отделяет вечность от того незабвенного дня и от всего, что за ним последовало — от бед и радостей, и малых и больших. Вечный туман в голове на миг развеялся, предрассветный час омыл ему душу, словно глоток виски. Что извлечет из его истории Господь Бог? — подумал он. А Святой Петр у райских врат? Что главное в этой истории, что главное в его жизни, да и во всякой человеческой жизни? Ему пришла вдруг мысль обо всех сыщиках прошлого и настоящего: сколько их было — сотни тысяч? И куда попадают они после смерти — в круг ада, отведенный для сыщиков? И там их заставляют бежать наперегонки, словно лошадей? Всех следователей — по тяжким преступлениям, изнасилованиям, убийствам, мошенничествам, ограблениям, — страшно представить весь этот ливень, поток, море людских беззаконий, что так занимали их всех при жизни. Он льется, бурлит, низвергается с шумом, словно водопад Пауэрскорт[17]. И эти люди всех наций, всех рас и званий всю жизнь стремятся разобраться, вникнуть, сделать выводы, докопаться до истины, попытать счастья, раскрыть дело всеми правдами и неправдами. Чего они стоят, что значат они в мире? И что здесь главное? Что лежит в основе его жизни, его крохотной жизни? Туман над морем рассеялся, словно раздвинулся занавес, и воссияло спасительное солнце, и ему открылась истина, истина, в его-то годы, на пороге дряхлости — что в основе его жизни, в самой сердцевине, всегда была Джун. Винни, Джозеф и Джун. Но прежде всех Джун.