Глава

14

Такова дружба, даже странная дружба, предложенная мимоходом. Почему-то это не удивило Тома, а обрадовало безмерно. Кто он, его сосед Макгилликадди? Крохотный бог музыки? Их встречу Том пережил благополучно, не сгорая от унижения, не краснея от стыда за свою глупость. И девочка эта вновь им явилась. И давняя история о ребенке в яме. Тело на дне ущелья, ножевые раны. Просто какая-то дикость. Жестокое нападение. Мальстрем. И Джун.

По горной тропе они взбирались вместе, следом за двумя священниками. Легко сказать. Но вправду ли это было? Своим трезвым умом следователя он понимал, что не может это быть правдой. Но, несмотря ни на что, все видел как наяву. То есть помнил, а значит, правда. Правды этой недостаточно, потому что никому она не поможет, но все-таки это правда. Правда — и неправда. Возможно ли такое? Все дело в том, что Джун, сбросив с плеч тяжесть, заронила в себя нечто иное, намного легче, но смертельней. Зерно своей будущей погибели? Заразу, отраву. По горной тропе они взбирались вместе. Слившись воедино — можно сказать, бутербродом, черт подери. Он кусок хлеба, она ломтик ветчины. Словно ломтик ветчины, распласталась она у него под пальто — так расплющивается крыса, чтобы пролезть в узкую щель, — и прилипла к его спине, растеклась вдоль хребта, невесомая, будто ее здесь и не было — а может, ее и не было? На стоянку заехали они безгрешными, законопослушными гражданами, чистыми, как младенцы. Из машины вышли ни в чем не повинными. До той минуты. Далеко впереди Том увидел темный силуэт — как выяснилось, Берна, шедшего по следам товарища, что убежал далеко вперед. Эй, Том, ты-то вперед не забегай, — осадил он себя, — ты же не сразу понял, что это Берн. Но на пыльной, заросшей бурьяном стоянке машин было всего две — Тома с Джун да нелепая малолитражка-пузырь с прозрачной крышей. И разминулись они на считаные мгновения. Но Том подумал: ботинки, толстые носки — они, наверное, станут переобуваться, сидя на порожке своего “пузыря”; лучше задержаться в тени, пусть думают, что никто их не видел. Никто. Чуть выждав, он заехал на стоянку, и они вылетели из машины — Джун уж точно вылетела, и он увидел обоих священников далеко впереди, дальше, чем думал, ведь они с Джун приехали сразу за ними следом, — значит, не переобувались, рассудил он как полицейский. Да какая разница? Он окинул взглядом тропу и лес выше по склону, и увидел другую тропку, терявшуюся среди деревьев, и что-то ему подсказало: может быть, тропка эта ведет прямиком к вершине — надо их опередить и караулить наверху. Караулить — а зачем? Неизвестно. Он окаменел от ужаса, когда Джун выхватила из-под свитера их старый добрый хлебный нож. Достала, а сама юркнула к нему под пальто, распластавшись по-крысиному, недоступным человеку способом. И заползла повыше, подтянулась, прилепилась к его спине гигантским пластырем, опять же совсем не по-человечески. Что греха таить, он взял в жены колдунью. И он зашел в лес соседней тропой, и, видит Бог, был он молод, в самом расцвете, и буквально летел вверх по склону, перепрыгивая через ямы и валежник, и они поднимались все выше, он и его любимая, его бесценная Джун, в крысиной своей ипостаси — нет, наделенная всеми дарами крысы. И они обогнали Берна — тот, пыхтя, взбирался по соседней тропе, и все было против него, все замедляло его движение — и дряблое пузо, и неудачная обувь, и ужасный вязаный джемпер, и черные поповские носки. И промчались мимо его друга — да можно ли назвать его другом? — сообщника, подельника — оба они пожирали детские тела, а детские души сокрушали, ломали, оскверняли, грозили разрушить — коверкали детские жизни, направляли их в иное, извращенное русло, иссушали навек живительные родники счастья. И когда они наконец достигли вершины, внизу под ними, милях в двадцати, между горой и морем раскинулся, как на ладони, весь Дублин, сверкая отполированными крышами машин — и не верилось, что есть на свете такая красота. А еще дальше — зеленые дворики Уиклоу, словно почтовые марки, эти крохотные королевства, рассыпанные щедро, изобильно, на радость сердцу путника — если сердце еще способно радоваться, выдержав подъем. И уже на спуске, проходя через вырубку, они столкнулись вдруг с Мэтьюзом — он что-то напевал под нос, и крепкие ноги несли его вперед, навстречу долгой жизни со здоровым сердцем, и едва они с ним разминулись на высокой кромке длинного ущелья, где из-под ног у них срывались острые куски породы, словно в чью-то гигантскую глотку, Джун выскользнула у него из-под пальто гладким камушком и рванулась прочь, потрясая старым хлебным ножом, купленным в первую неделю после свадьбы. Весь хлеб в доме, до последнего куска, резали они этим ножом. Джун неслась изумрудной вспышкой, зимородком, рассыпая искры, лицо лучилось, точно окружено было нимбом, и она подлетела к Мэтьюзу, тот вскрикнул в испуге, отпрянул, и она набросилась на него с ножом, молниеносно, как ниндзя — мелькнула в воздухе размытым пятном ее рука, и ах! — нож вонзился в него, так стремительно, что он не успел защититься, и Джун ему что-то крикнула, то, что он должен был услышать перед смертью, Том не разобрал, что-то немыслимое, слова-булыжники, и Мэтьюз протянул руки — Том не понял, что это было, мольба, ужас или смирение… туда они добрались по короткой тропе, Джун прилепилась к нему… нет, быть не может, не могло это вот так произойти — почему, в таком случае, на нем не осталось ни следа крови, где же вся кровь? Уж не вампир ли он? А Мэтьюз покатился в пропасть, как бревно — сорвался, ощутив под ногами бездну, и бездна поглотила его в мгновение ока, немыслимо быстро, но, если на то пошло, падение — это всегда быстро, он падал и падал, а Том смотрел, стоя на краю обрыва, как Мэтьюз с воплями летит вверх тормашками, подпрыгивая на острых камнях, а Джун стояла рядом, и свет в ней погас, словно потушили лампу, стояла одинокая, с ним рядом, но сама по себе, и смотрела на Мэтьюза, распластанного далеко внизу, на каменистом дне ущелья, руки-ноги враскорячку (словно он швыряет курам зерно, подумалось Тому), и он затих, и все было кончено, и Том повел прочь жену, свою красавицу-жену, свою Джун, и они затерялись в лесу, словно волки, словно зайцы или сойки, да какие угодно звери или птицы, что хоронятся в чаще, сторонясь людей. Вправду ли мелькнул перед ним Берн, или ему померещилось?

Это и есть правда, если она кому-то нужна. Вот как все было. Так оно сохранилось в памяти у Тома. В спальне он нашарил в тумбочке свой жестяной портсигар. Принес на кухню, достал спички, тоненькие, хлипкие, не для его толстых пальцев. Дело было на другой день после волшебной игры Макгилликадди, и, раз уж он снова один, то и нет для него места лучше плетеного кресла. И нет занятия приятней, чем любоваться видом из окна. Если он не ошибся, май на исходе, не за горами июнь, а значит, все, что он видит перед собой — это приметы лета, ирландского лета. Свирепый ветер задувал вдоль узкого пролива, бесновались волны. Был в разгаре прилив, и огромные массы воды прокладывали путь меж скалистым берегом и каменным островом. От лодочников на пристани Том знал, что ближе к южной оконечности острова есть водоворот. Он представил бурную воду, могучую воронку. Что будет, если заплыть туда случайно? Винни плавала возле скал за садом, но дальше трех метров в открытое море не заплывала из страха перед течением. Перед водоворотом. Все здешние лодочники давно обзавелись навесными моторами. От весел здесь, разумеется, толку нет. Ему казалось, что кровь у него загустела, как морская вода, и пульсирует, словно прибой. Он достал спичку, чиркнул раза три-четыре и с жадностью зажег сигару. Блаженное тепло, пряный дымок. Он наполнил дымом свои изношенные легкие, задержал на миг дыхание, выпустил большое облако, как хиппи с косяком. Как Джун с косяком! Вот это да! Теплая волна захлестнула его. Он согрешил против медицины, совести у него нет! И хоть на море бушевал ветер, а остров казался затерянным среди хаоса, день был теплый, по-летнему теплый, в раскрытое окно струился свежий нагретый воздух, пропитанный солью. Радости планеты, этой странной Земли, где ему выпало жить, чью горстку атомов он одолжил на время. А когда сам распадется на атомы, тогда и вернет долг сполна.

Так долго он был счастлив. Счастлив, казалось ему. Оправдан? Защищен? Но он же полицейский, ум его буксует, мысли застревают всякий раз, стоит вспомнить о происшествии в горах. Происшествие в горах — что это он такое говорит? Убийство с отягчающими обстоятельствами, за такое светит пожизненный срок, без права на амнистию, учитывая особую жестокость и отсутствие раскаяния. Допустим, это он убил Мэтьюза. Допустим, из любви к Джун, из бесконечного к ней уважения, из ужаса перед страданиями, что перенесла она в детстве, он убил Мэтьюза. Что будут значить обстоятельства дела для адвоката? Ничего? Для сурового судьи? Для строгих, респектабельных господ присяжных, что взирают с трибуны на барахтанье падших созданий? Пожизненный срок, без права на амнистию. За убийство священника, духовного лица? А считать ли это тяжким преступлением, если священник — губитель детских душ? Пожиратель счастья? Разрушитель судеб? Осквернитель тел? Мерзавец, негодяй, бессердечный подонок с пенисом вместо души? Считает ли закон это убийством? Рассуди же, О’Кейси, выскажи мнение, дай трезвую оценку, опираясь на свои знания, скажи свое тихое слово, что отразит самую суть с ювелирной точностью. Растлители детей? Нет хуже злодеяния. Crimen pessimum, так это определяет церковь. О crimen pessimum следует сообщить в Ватикан, а архиепископ Маккуэйд не стал. Но викарный епископ ему доложил о crimen pessimum. Священник с фотоаппаратом, мать его! Берн наводит фотоаппарат, подбирает ракурс. Что скажете на это, Ваша светлость? Он предпочел замять скандал. Это и есть точка отсчета. С той минуты начался ад, выкристаллизовался, обрел форму — ад для Джун и для тысяч детей. Комиссар на пороге резиденции, размахивает снимками. Это вам, Ваша светлость. Crimen pessimum. За такое преступление даже самой суровой кары будет мало. Разрезать негодяя на кусочки, как в Китае, потом поджарить, как во времена инквизиции, затем придушить слегка, а пока он не издох, выпустить кишки, потом четвертовать поганца. Казнь по-ирландски, участь Роберта Эммета[44]. А останки свезти на тележке мясника в зоопарк и скормить львам. Как в Древнем Риме. Изничтожить, стереть с лица земли, расщепить на атомы — нет, даже атомы и те расщепить, чтобы ни один не вошел в состав чего бы то ни было, звезд, кроликов, вод морских, золотых колец — не осквернил бы ни единой частички бесценного Божьего мира. Пустите детей приходить ко мне. Нет преступления сквернее, нет гаже crimen pessimum, и нет ему прощения. Сотворить такое с Джун, с ее душой! Сколько же их, поруганных детей! Сколько их было за всю подлую ирландскую историю, и ни один горн не возвестит об их спасении, никто не примет их в любящие объятия, не омоют их ран добрые руки. Священники! Вчерашние мальчишки, торгующие святостью и добродетелью. А сами святы и добродетельны, как… нет, ни с одним зверем, ни с одним существом на земле не сравнить их. Акула хищник, но эти хуже акул.

Том, сидя в кресле, весь кипел, как пастуший чугунок с фасолью. Он растревожил злые силы. Его словно издырявили таинственные мечи незримых врагов. Убив Мэтьюза, Джун не освободилась. Со стороны казалось, это свобода, новая жизнь. Начало. Детей она растила виртуозно. Жизнь прожила образцовую. Обыкновенная женщина, из тех, что украшают собою мир. Из жертвы она в свой черед стала убийцей. С полным на то правом, не веря ни в судей, ни в суды, ни в тюрьмы. Сама свершила правосудие, молниеносно, решительно. Глянула на поверженного Мэтьюза и зачитала ему приговор. Сгинь. Лети в пропасть и подыхай там. Приговор она вынесла окончательно и исполнила без пощады, без колебаний. Потому что была права перед Богом, хоть и не права перед людьми. Нет. Перед Уилсоном и О’Кейси — наверное, нет. Или права? Бедняга Уилсон — как он мучился, сидя в парке, с ума сходил от беспокойства за Тома! Да уж. Потревожить старика-полицейского на покое по указке подлеца. Берн прекрасно понимал силу своих угроз. Силу лжи. Знал, какие будут последствия. Как это может аукнуться. Ответить Уилсону и О’Кейси молчанием. Не дать делу хода. Crimen pessimum. Скандал в церкви. Маккуэйд ничего не сделал. Ничего. И комиссар бездействовал. Мальчики, чьи интимные места фотографировали. Скандал в полиции. Позор для Тома. Может статься, поволокут в суд, если генеральный прокурор сочтет улики существенными. А анализ крови? Это тоже улика? Показания негодяя, расследование, суд, приговор. Но разве Том боится? Ни капли. Он пытался помочь самому дорогому человеку, не себе самому, даже не детям, а девушке, которую встретил в кафе “Уимпи”, которая смеялась над песнями, что выбирал Билли Друри в музыкальном автомате и, смеясь и сияя, пробудила в нем бессмертную любовь.

Теперь он курил сосредоточенней и еще глубже утонул в кресле, затаился, как вор, как разбойник с большой дороги. Он пустил ветры и даже сейчас, несмотря на свою немую тревогу, с наслаждением втянул запах.

Он сидел погруженный в раздумья, под смутно знакомый звук. Скрип-скрип. Выйдя из полузабытья, он докурил остаток сигары, виртуозно потушил и, подойдя к окну, посмотрел в сад. Год шел своим чередом, а в саду мистер Томелти катил тачку — скрип-скрип, гав-гав-гав по-собачьи. Сваливал в неказистую кучу сухие стебли, срезанные, чтоб не забивали новую поросль. Свежие зеленые побеги, словно время начинается заново или никогда не кончалось. Вечный мистер Томелти. Не спеша, задумчиво Том отошел от окна, пересек свою тихую комнату, где витал теперь приятный сигарный дух, отворил скрипучую дверь — когда же он наконец ее починит? — и обогнул замок, чтобы перекинуться словечком с мистером Томелти. Он же его друг, как-никак, один из многих новых друзей. Роскошной машины нигде не было видно. Мистер Томелти нагрузил в тачку очередную порцию сорняков, воткнул в кучу длинные вилы.

— Здравствуйте, мистер Томелти!

— Мистер Кеттл!

— Не хотел вас беспокоить, но…

Ему казалось, мистер Томелти в прошлый раз меньше сутулился. Он будто постарел. Может быть, дело в одежде — в саду он работал в обносках, рвал сорняки в рванье, если можно так выразиться. Клетчатые штаны — заплата на заплате, словно разделенная на части Югославия. Ветхая шерстяная кофта сгодилась бы пауку вместо паутины. Резиновые сапоги точь-в-точь как у мистера Мак-Грегора. Угрюмое лицо в морщинах, в складках, точно карта автодорог, на которой кто-то успел посидеть. Не узнать элегантного джентльмена, который беседовал с Томом в Долки и подвозил его до дома.

— Что-то машины вашей не видно, — начал Том.

— Я от нее много лет как избавился, — ответил мистер Томелти.

Краем глаза Том уловил движение, поднял взгляд на крыло замка, где жили супруги Томелти, и увидел миссис Томелти у панорамного окна. Миссис Томелти, известный на всю страну специалист по чайным розам, улыбалась ему с высоты. Том хотел ей помахать, но почему-то не стал.

— Хотел вас вот о чем спросить — миссис Томелти кое-что сказала…

— Миссис Томелти? Маргарет?

— Да.

— Когда сказала? Что сказала и когда?

Мистер Томелти выглядел теперь не только на двадцать лет старше, но и намного измученней.

— На днях, — ответил Том.

— Мистер Кеттл, жена моя умерла в восемьдесят восьмом.

— Не может быть, мистер Томелти!

— Именно так. К нам вломились грабители, и один ударил ее по голове. Бедняжка скончалась в больнице.

— Мне так жаль, мистер Томелти.

— Потому-то я и сбыл с рук машину. Она ее так любила! Я не мог себя заставить сесть за руль — привык, что она сидит в соседнем кресле, улыбается. Больше я ее никогда не увижу. Разве что все рассказы о рае окажутся правдой…

Мистер Томелти уже не хмурился презрительно. Он казался смягченным, растроганным — быть может, воспоминание о жене так на него подействовало.

— Не стану больше вас беспокоить, мистер Томелти, — сказал Том, не зная, как загладить неловкость.

Конечно же, он хотел спросить про девочку, ведь миссис Томелти о ней говорила как о живой. Что ж, теперь все ясно. Когда он вновь поднял взгляд на панорамное окно, то никого не увидел. Не увидел, но чуть раньше там кто-то был. Том ни минуты не сомневался, мог бы подтвердить под присягой. Голова шла кругом от всех этих открытий.

— Хорошо, — отозвался мистер Томелти. Том уже собрался было идти. Вернуться к себе в квартиру, остаться наедине со своими безумными мыслями. — Вы сказали “на днях”, мистер Кеттл. Что вы имели в виду?

— Видите ли, мистер Томелти, у меня, кажется, что-то с головой. Забыл, о чем думал. Простите меня, умоляю. У меня… у меня мысли иногда путаются.

Мистер Томелти чуть попятился, словно боясь заразиться старческим слабоумием, он ведь немногим старше Тома.

— Понял, — отозвался он. — В квартире все в порядке?

— Отлично, отлично, — заверил Том.

— Вот и славно, вот и славно.

Вот вам и сигара — закурил, называется. Том вернулся к себе, трепеща, как нарцисс на ветру, и опустился в кресло как можно медленнее, со всей осторожностью. Уж не выела ли сигара ему мозги? Да ну, вряд ли. Он осознал с новой силой, что он один, совсем один. За окном снова скрипела тачка. Скрип-скрип, гав-гав. Прах к праху, сухие цветы в компост, а заодно стоит похоронить там и правду, никому от нее пользы нет.

Грянул звонок в дверь, словно ружейный залп. У Тома чуть душа с телом не рассталась. Бедная миссис Томелти. Умерла в восемьдесят восьмом. После нападения. Но…

На пороге стояла мисс Макналти, вся дрожа. От гнева? Нет. Видимо, от страха. Смятение придавало ей странную кротость, почти приниженность. Застыв чуть ли не в поклоне, она протянула Тому конверт. Тонкий, с адресом замка, выведенным толстыми черными буквами.

— Кто? — спросил Том.

— Он.

— Можно прочесть?

— Прошу вас, прочтите.

В конверт был вложен один-единственный листок с лондонским адресом отправителя, а ниже — многоточие, вот и все.

— Как это понять?

— Он знает, где мы, и едет сюда, чтобы с нами расправиться.

Том подумал, не слишком ли много смысла вкладывает она в три точки, но счел, что она, видимо, права. Кто станет посылать жене многоточие? Главное здесь конверт с адресом.

— Откуда он узнал ваш адрес, позвольте спросить?

— Позвонил папе на работу.

— И ваш отец ему сказал?

— Я папе никогда не рассказывала, почему сбежала. Точнее, рассказала не все. Не спрашивайте меня почему.

— И что же вы думаете?

— Думаю, что он опасный человек и скоро приедет и сотворит с нами что-то ужасное.

— А в полицию в Долки вы обращались?

— Все как вы говорили, ничем они помочь не могут. Пока он ничего не сделал, у них руки связаны. Запрет на приближение не дают, потому что он за пределами здешней юрисдикции.

— Лучше бы он вам угрожал в письме. А тут многоточие.

И Том покачал головой в отчаянии, как полицейский, когда речь о неисправимых преступниках.

— Как он выглядит? — спросил Том.

— Мой ровесник, худощавый, с рыжей бородой. У него круглые очки, как у Джона Леннона.

— Кто в наше время носит бороду?

— Он.

— Если вы что-то услышите, — сказал Том, — или увидите, даже если почуете недоброе, зайдите ко мне или позвоните. Давайте я напишу номер.

И он зашел в комнату, записал на клочке бумаги свой номер телефона и отдал ей. Вдруг появился откуда-то ее сынишка, поднял взгляд на Тома. Не просто появился, а материализовался, телепортировался, как герои “Звездного пути”. Был он стриженный под ежик, смуглый, как итальянец. Очень серьезный. Мальчик уставился в объектив фотоаппарата, висевшего у него на шее, затаил на миг дыхание и сделал снимок. Сдвинув брови, сосредоточившись. Щелк — и готово, как криминалист снимает место преступления.

— Получил-таки свой фотоаппарат? — спросил Том.

Мальчик не понял вопроса и ничего не сказал. Он перематывал невидимую пленку, готовясь сделать новый кадр. Том почти беззвучно хохотнул.

— Молодчина, — сказал он.

Загрузка...