Глава

15

В дальнейших событиях этих недель, безусловно, сыграла роль погода. По календарю наступило лето, и жители Долки в очередной раз заставили себя в это поверить, а погода, по обыкновению, потешалась над их верой. Птицы потянулись из теплых краев по таинственным причинам, им одним ведомым. Ласточки городские и деревенские носились, как стрелы, в бездонном небе над плодами трудов мистера Томелти. Дрожа от холода, спешили мимо замка девушки в модных блузках. В плащах уже не ходил никто, даже старики, а когда вдоль Кольемор-роуд задувал ветер, срывая до времени молодую листву, резвясь на обломках надежд и обманутой веры, люди молились, чтобы завтра погода наладилась. Таковы ирландцы, бедные странники, застрявшие на краю Европы. Давным-давно на очередном повороте истории свернули не туда — и ни назад, ни вперед.

Таинственно, словно перелетные птицы, вновь появились у его порога Уилсон и О’Кейси. Ими руководила забота о нем. Они принесли весть, что кровь его не совпала с кровью на одежде из старого пакета с вещдоками, но Берн, надеясь избежать своей участи, продолжает выдвигать обвинения. Неизвестно, хватит ли этого генеральному прокурору, чтобы привлечь Тома. Вряд ли до этого дойдет, но журналисты обрадуются, если узнают, откуда ветер дует. Вот на чем держится жизнь в Ирландии — надо знать, откуда ветер дует. И крылатые фразы здесь по большей части связаны с погодой. Том, сидя рядом с новыми друзьями, отчетливо сознавал, что Уилсон и О’Кейси, если это им будет выгодно, сами же его и сдадут, что бы ни говорили они ему в лицо. Потому что так все устроено. Он и сам так делал не раз. Вроде бы и нет у них причин так поступать, однако опыт ему подсказывал, что с точки зрения закона дружбой можно пренебречь. Нужно выбить признание любой ценой, всеми правдами и неправдами. Возможно, не у него, а у Берна. Им нужно привлечь Берна к суду, разоблачить, упечь за решетку. Они мечтают сидеть в баре “У Нири”, обмывать свою победу. Жаждут всей душой. Это написано на их лицах, сияющих, задорных.

Стало ли ему легче? В этом он не был уверен. Кажется, ему было уже все равно, что с ним будет. Зато не все равно, что будет с другими, что может случиться с мисс Макналти и ее сынишкой. И он изложил суть затруднения Уилсону и О’Кейси, и те в ответ затянули ту же печальную песню, что и здешние полицейские. Что они могут сделать? Следить за портами, морскими и воздушными? Куда там! Преследователь-муж имеет право поехать куда угодно, высадиться где пожелает. Потому что закон ему позволяет, такова наша правовая система. Ничем не поможет закон молодой актрисе. Даже такой хорошенькой, заметил О’Кейси совершенно некстати. Вообще-то, он был не прочь увидеть ее во плоти. Не ее ли смазливая мордашка красовалась на огромном плакате у входа в кинотеатр “Амбассадор”? — он же видел, видел! Так уж повелось — холостой полицейский всюду ищет жену. Но ведь О’Кейси женат, он говорил Тому, разве нет? Но Том забыл. И не хотел сознаваться, что у него вылетело из головы.

В эти дни Том, казалось, возвысился над собой, увидел себя со стороны. Как ни странно, он уже не боялся. Смятение удалось преодолеть, хоть и не до конца. От его страданий не было лекарства. Ему просто-напросто не хватало жены и детей. Он жаждал, чтобы те были рядом — а их рядом не было. И исцелиться он не мог, оставалось лишь тосковать, но прежняя растерянность отступила. Он рассказал себе историю своей жизни и многое про себя понял. Словно воспарив над собой, он видел себя сверху и замечал немало нового. Это было не хорошо и не плохо — просто проявлялось, и все. До сих пор, независимо от возраста, в любой компании он чувствовал себя самым молодым, теперь же — самым старым. И с Уилсоном, и с О’Кейси. Но было время, когда он не знал этого чувства.

Уилсон и О’Кейси попрощались. О’Кейси почему-то порывисто обнял его, коротко, по-мужски, как сын обнимает отца перед долгой разлукой. Уилсон пожал Тому руку и многозначительно кивнул. Том был целиком на их стороне. Их цель — завершить дело наилучшим образом. Берн негодяй, и не будет ему пощады. Если есть у него душа, пусть кипит она в адском котле. Даже в том, как Уилсон помахал на прощанье Тому, угадывалось дикое желание поймать Берна, заломить нечестивцу-священнику руки за спину и надеть наручники. Увести его навстречу суду и возмездию. Навстречу тому особому страданию, что ожидает человека в тюремной камере, зачастую изощренному, невидимому. Навстречу неотвратимым карам уединения. Да будет так.

Ему казалось, будто он исчезает, гаснет, как последнее пятнышко света на экране старого телевизора. Выключи лампу, и на боковую. В поселке он запасся сигаретами и исправно курил по десять штук в день, по-армейски. Со всех сторон его обступали тайны, загадки, и, не в силах их разрешить, он с ними просто смирился. Хватит усложнять себе жизнь. Чего ради? Жизненная сила Джун, ее свет, ее прелесть — где это все? Десять долгих лет прожил он без нее, а казалось, только сейчас ее лишился. Он не переживал заново весь ужас, всю остроту утраты, он чувствовал нечто иное, неописуемое. Он, словно сокол, оторвавшийся далеко от сокольничего, взмывал все выше, в небесный эфир, разорвав невидимую нить, что связывала их. Нить привычки и голода. Ни то ни другое отныне над ним не властно. Он обделен, обобран, но и свободен — да, свободен как птица. Его недугу нет названия. Ни врач, ни философ не пролил бы на это свет. Теперь он выше этого, парит в небесной синеве, в разреженном воздухе. Невесомый — ни Джун, ни Винни, ни Джо. Он весь пылает огнем свободы. И есть в этом что-то до странности общее со счастьем.

Вся эта история — не что иное как цепь ужасов, спору нет. Слов не подобрать, чтобы все эти ужасы описать, и много лет он старался их не описывать никому, а главное, себе. Никогда не позволял этой ленте кошмаров раскручиваться перед глазами. Старался думать о чем угодно, только не об этом. Думал о том, чего на свете нет, беседовал с несуществующими людьми, появлявшимися в его жизни из ниоткуда, словно перекати-поле. Общался с призраками, только бы не рассказывать эту историю. Замкнул свой ум тяжелыми ржавыми железными скобами. Все, хватит. Нельзя оставаться жителем страны горя — въезд туда закрыт, паспорт его аннулирован. Теперь надо быть мужественным. Конечно, сам того не сознавая, он держался мужественно всю жизнь. Такова правда, но видная лишь со стороны. Главное, что он чувствовал шестьдесят с лишним лет — смятение и трепет, они сопровождали его постоянно, словно кто-то гудел над ухом. Теперь это отступило, ослабло. Уж не вмешался ли в дело Господь? — спрашивал он себя. Неужто пришел конец его мытарствам? Неизвестно. Его настораживала ясность на душе, исступленная легкость — словно Бог-целитель что-то ему впрыснул невидимой иглой. Он не знал, в чем дело. Зато неведомая сила знала. Словно раздался звонок: вернись, вернись, нельзя больше плыть на этой лодке, с течением тебе не совладать. Вот бухточка, брось здесь якорь.

А предыстория была такова. После долгих вроде бы спокойных лет Джун однажды, когда он был на работе, поехала одна автобусом в центр. Джо учился тогда в выпускном классе, Винни в университете — у обоих дела шли блестяще, оба были вполне счастливы. Родительская победа. Благополучное, безопасное детство. Середина восьмидесятых, обычный день, ничто не предвещало… Винни на съемной квартире рядом с Университетским колледжем Дублина, Джо уехал на выходные с друзьями. В доме тишина. Джун было сорок пять. Она села на сто пятнадцатый автобус — Том об этом узнал позже, из показаний свидетелей, выяснил все подробности как профессионал, — и сошла на О’Коннелл-стрит. Заглянула в магазин на Кейпл-стрит — в ее пухлой кожаной сумочке сохранился чек, расплатилась она фунтовой банкнотой, а сдачу аккуратно разложила по кармашкам кошелька. Со своей покупкой вернулась на О’Коннелл-стрит и, скорее всего, прошла мимо Бельведер-колледжа и площади Маунтджой, пересекла Дорсет-стрит и направилась в сторону Фибсборо. В автомастерской на углу наполнила свою четырехлитровую канистру — как видно, не знала или забыла, что есть автомастерская поближе, на Паркгейт-стрит, иначе не пришлось бы идти с полной канистрой еще две мили до самого парка. Мальчишка, продававший на Бейкерс-корнер вечерние газеты, запомнил, что она проходила мимо, ему бросилась в глаза женщина с зеленой канистрой. Вскоре она очутилась в парке и, миновав детскую площадку, устремилась в сторону главной аллеи, что делит обширную территорию пополам. Перейдя через главную аллею, достигла места под названием Девятнадцать акров — травянистой пустоши, где никого не встретишь, кроме оленей, — и пересекла ее, очевидно, в поисках укромного уголка. Нашла ложбинку, заросшую терновником и лещиной, и там, облив свое нарядное летнее платье бензином, подожгла себя. Обнаружили ее далеко не сразу. Увидев черный дым, примчались трое охранников на внедорожнике. Огонь к тому времени уже догорел и тело дымилось, вокруг шагов на двадцать выгорела трава. На установление личности ушел весь день, и за это время Том в одиночку, ничего не зная, обыскал Дун-Лэаре, и Динсгрейндж, и Монкстаун — как выяснилось, зря. Джун оставила записку, написала, что любит его, и Винни, и Джо. Когда Том прочитал в “Вечернем вестнике” про труп в Феникс-парке, он сразу все понял. Он просто знал, и все. Джун к тому времени была уже в морге на Гриффит-авеню. Для опознания ему не нужно было лица, он бы ее опознал хоть по фаланге пальца, будь это единственное, что уцелело. Так или иначе, обугленная сумочка говорила за себя. Модные туфли, купленные всего неделю назад. Почерневшие лоскуты летнего платья. Золотое обручальное кольцо с их именами, выгравированными на внутренней стороне: “Джун и Том”, — и сапфировый браслет.

Странно и страшно хоронить жену на кладбище, которое от твоего дома отделяют жалкие триста метров. Выходит, теперь оно тоже часть дома? Флеминг в парадной форме, как в тот раз, на днях. Больше десятка женщин со всего Динсгрейнджа, с которыми Джун сдружилась за эти годы — ни с одной из них Том не был знаком. Все они по очереди жали ему руку, а одна-две крепко его обняли — такие теплые, в красивых пальто. Утешение от незнакомых. Винни и Джо по бокам от него, словно охрана президента — стреляли глазами, будто высматривая в толпе убийц. Но смерть уже сделала свою работу. Это его дети, они оказались здесь закономерно. На удивление холодный летний день, тело в безобразном гробу — Джун никогда бы такой не заказала, — прекрасные печальные лица ее подруг, беззвучные рыдания Флеминга во время речи Тома над открытой могилой. Добрые люди рядом. Миссис Карр к тому времени уже сама лежала в могиле, но будь она жива, смерть Джун вряд ли бы ее взволновала. Возвращались на гнездовье грачи, исчеркав небо черными штрихами, а исполняющий обязанности пастора — мистер Грин, бакалейщик из ближайшего магазина — говорил о ней искренние, прекрасные слова, и грачи вторили ему своим карканьем, удивленные, но ничуть не испуганные суетой под буками, где они гнездились. Винни не плакала, как будто слезы — это плюсовая сторона горя, а она где-то глубоко в минусе. Джун была фантастической матерью, вне всяких сомнений. И когда об этом сказал мистер Грин, то не дежурными фразами. Винни была вылитая Джун четверть века назад, как будто Джун явилась на свои же похороны. Джо, потрясенный и растерянный, словно ему читали инструкцию, как избежать катастрофы, на незнакомом языке. Саймон, школьный друг Джо, обнимал его за плечи. И все они дрожали от горя. Тряслись, как напуганные щенки. Как новорожденные жеребята, беззащитные, с трудом встающие на ноги в непонятном новом мире. В мире без Джун. Не так давно приходской священник запретил бы ее хоронить в освященной земле. Теперь пусть заткнутся. Не бывать здесь больше священникам, чтоб им провалиться. Череда глаз, вот что ему запомнилось; подруги Джун с утонченными, всеведущими душами и небывалая стойкость Винни — стойкость перед лицом несчастья, словно немая молитва, обращенная к матери. А затем — долгие тягостные дни, когда разум должен осознать, что произошло. Наконец они поняли. Мама. Его жена. Невероятная женщина. Та, что выдержала все, кроме освобождения. И сердце Винни… нет, не разбилось, скорее, вышло из-под ее власти. Дома на кухне она заваривала чай в темно-зеленом чайнике, а к чаю подавала странные сэндвичи, совсем крохотные, как для ребенка-малоежки. Микроскопические треугольнички ветчины. Сэндвичи, сведенные к минимуму. Микросэндвичи. Горячий чай обжигал губы. Чай в чашках, которые купила Джун в “Вулворте” в Дун-Лэаре году этак в шестьдесят восьмом. Веселенькие, в стиле поп-арт, по моде шестидесятых. А чайные ложки она покупала в “Тоттерделле”. А тарелки — в “Арноттсе”, ездила за ними в центр, а Том ее встретил у моста О’Коннелла, чтобы забрать у нее тяжелую коробку. Он вспомнил, как боялся, что придется ехать медленно и они создадут на улице затор (он же полицейский, как-никак), а Джун устроила коробку в багажнике, словно кладку яиц. А водитель грузовика сзади просигналил и широко улыбнулся Джун. А она по-хипповски показала ему “викторию”. Знак мира. Все хорошо на этом свете. В этой комнате каждая мелочь, каждое сочетание цветов, каждый предмет мебели, каждая фотография на стене — Бетт Дэвис, Боб Дилан, их любимый пляж на острове Мэн, старый маяк в Дандженессе, куда они однажды для разнообразия съездили в отпуск, — все здесь было выбрано Джун. А ночью он лежал в кровати, что всегда была ее кроватью. Ее убежищем среди ночной тьмы, где он стерег ее, словно верный пес, словно Кухулин. В час сов, в час луны. Без нее. Винни и Джо в своих детских спальнях, она на холодном летнем кладбище, останки ее в омерзительном гробу. Сердце ее остановилось, в мозгу не бьется мысль. Лицо не светлеет, не омрачается. Нет больше ее тысячи мимолетных настроений, ее привычек, ее восторгов и огорчений. А в кухне на разделочной доске, холодный, без блеска, лежит жертвенный хлебный нож, который, убивая, не убил. Карая, не покарал. Призван был стать орудием искупления, но не искупил.

Загрузка...