— Во, — сказал фарер. — Наконец-то. А старики яйцами трясли — сушь, мол, сушь…
Мы врезались в стену дождя, как в настоящую стену. Звук ударов капель по стеклу заглушил звук мотора, под колесами ревела вода. Видно было, как она бурлит, не помещаясь в переполненных кюветах.
— А вот только не было бы хуже, — продолжал фарер. — Посмывает все к пропащей матери…
Водяная пыль как-то прорывалась в кабину и кружилась, не оседая. Все машины на шоссе плелись медленно или вовсе стояли, лишь наш восьмиколесный дредноут пер по третьей полосе, презирая стихию.
— А вообще-то тебе куда? — спросил фарер. — Под такой ливень высаживать — не по-русски получается. А возле того танка никакой крыши на километр…
— Да, там с час ходьбы. Ферма Сметанина, не слышал?
— Неважно, покажешь.
— Так ты меня что, до места довезти хочешь?
— Нет, если ты против…
— Не против, конечно, только с какой стати?
Так… — он пожал плечами.
Я подумал вдруг, что до сих пор не знаю его имени. Как, впрочем, и он моего.
Дорога. Обычное дело.
Навстречу с ревом пронесся красно-черный двухэтажный «хефлинг». Следом — еще один. Мне показалось, что за непрозрачными снаружи стеклами мелькнули детские мордашки. Фарер мотнул головой:
— Детишек из лагерей забирают. Волнуются родители…
— У тебя-то есть?
— Жена на восьмом месяце…
— О-о…
— То-то и оно. Короткие рейсы беру, чтобы день-два — и назад. Денег почти никаких, конечно… не то что раньше: до Владика и обратно — семь с половиной плюс за скорость полторы-две. Дом построили без долгов, обставили, прошлым летом в Ницце два месяца… отец с матерью приезжают — плачут. Ну, мол, за что боролись и все такое… долгая песня. И жалко их, и зло иной раз берет. А жену я, можно сказать, на дороге нашел: выпал фрахт в Грецию — ну, понятно, через Румынию. А в Румынии дороги плохие, узкие, машин много — еле тащимся. Девчонки две голосуют, никто их не берет, ну, а мы подобрали… Так и съездили в Салоники, обратно приезжаем — одна сошла, а другая не хочет, да и я ее отпускать не хочу — прилипли друг к дружке, и все. Что делать — поехали домой, А я тогда в казарме жил, копил деньги на этого вот крокодила, — он похлопал по баранке, — пять человек в комнате, и никуда не денешься. Месяца три мы так прожили, спать всем мешали, потом уж смогли отдельную комнатку снять. Ну, дальше — больше… а детей все нет и нет.
Куда только не обращались. А в Ницце подружились с иркутским фирмачом, он говорит: какие проблемы! Оказывается, есть специальный курорт где-то в горах, от Иркутска еще два часа вертолетом. И в сентябре она туда полетела. Месяц пробыла, вернулась, а в ноябре уже — ага! Попалась! И вот теперь бы только жить и жить, черт бы всю эту заморочь побрал…
— Да уж… — я почесал лоб. Мне вспомнилась Тува.
— Вот он, твой танк, — сказал фарер.
На постаменте из фальшивого гранита стоял старый танк Т-1У: высокий, угловатый, с похожей на кукиш башней. На задранной вверх короткой пушечке висели, как венки, бухты проволочного корда от сгоревших шин. Даже сквозь дождь было видно, какой толстый слой жирной копоти покрывает броню.
— Во, опять спалили, — проворчал фарер. — Хоть бы убрали его, что ли. А так получается — то обосрут весь, то сожгут. Зачем это надо? Здесь, что ли, сворачивать?
— Да, вот…
— Отец иной раз подопьет — и Сталин, Сталин!.. Сталин то, Сталин се, Сталин детей любил… А я ему говорю — правильно его повесили. Ну, не за то, за что следовало, а все равно — правильно. Ладно, он войну проиграл, — а если бы выиграл? Теперь куда?
— Налево, вон где деревья.
— Ага, вижу… Какие, говорит, колхозы, какие концлагеря — не было ничего, все немцы выдумали. Бесполезно с ним спорить. Что же, говорит, я бы за эти колхозы воевать пошел бы? А ну его…
— С какого же он года?
— С двадцать третьего. Как раз их начали призывать… Только он, по-моему, и винтовку-то в руках не держал: сразу из учебного лагеря — и в плен. Это на третье мая они с друзьями собираются… вот тоже интересно: раньше отмечали как праздник, что ли… не совсем праздник, ну, в общем… так… не грустно — начало освободительного похода, что-то в этом духе… А теперь так просто траур, смотреть больно. Ну, один из этих приятелей мне и рассказал: вечером, мол, уснули — глубокий тыл, там что-то — двести, что ли, — километров до линии фронта, а утром будят: гутен морген, кляйне руссише зольдатен… А отец, помню, такие подвиги расписывал… такие бои…
— Что мы будем рассказывать в старости? — пожал я плечами.
— Тоже верно… Здесь?
— Да, здесь.
— Погудим?
— Давай.
Он нажал на клаксон. Дверь дома приоткрылась, выглянула женщина — молодая.
Возможно, новая жена деда — я ее еще не видел. Потом появился сам дед. Я помахал ему рукой, он помахал в ответ и через минуту уже торопился к машине: в сапогах, плаще, под огромным брезентовым зонтом.
— Ну, пока, — сказал я фареру. — Спасибо. Держи вот… — я протянул ему пять десяток.
— Нет, это много, — он помотал головой.
— Купишь сыну соску…
Я открыл дверцу — меня тут же окатило водой с крыши кабины — и спрыгнул к деду под зонт.
— Игореха! — сказал дед и отвесил мне доброго тумака.
Фарер подал сумку.
— Счастливой дороги! — сказал я ему. — И вообще успехов! Он помахал рукой.
— Здорово, дед! — я облапил деда, дед облапил меня, и мы пошли к дому, как влюбленная парочка под одним зонтом. Впрочем, дождь был такой, что и зонт толком не помог: ноги мгновенно промокли до колен и выше. За спиной взревел мотор, грузовик развернулся и понесся к шоссе.
— Чего ж ты не позвонил, что приезжаешь? — укорил меня дед. — Я бы кабанчика завалил… предупреждать надо, вечно сваливаешься, как снег на голову… привыкли там в своей тундре…
— Э, дед, — сказал я, — всего не предусмотришь, жизнь такая, что… Я утром еще не знал, что поеду к тебе.
— Так ты откуда?
— Из белокаменной.
— Черт тебя носит… там же палят бесперечь. Подвернешься под шальную…
— Я потому и удрал.
— Мишку-то видел?
— Они в Крым мотанули. Снежка с новым мужем — ну, и Мишка с ними.
— В Крым — это хорошо, это спокойно… Слушай, а Стефу мою ты еще не видел?
— Когда бы я успел?
— А, ну, значит, познакомитесь…
Строго говоря, мы с дедом не были никакими родственниками: когда мы со Снежкой еще жили вместе, дед уже поселился отдельно от Клавдии Павловны — на этой самой ферме. Потом они как-то незаметно развелись, дед женился на турчанке Софии — это было ее христианское имя, старого я не запомнил. Но через год София задохнулась в дыму, когда загорелся старый дедов дом, — сам дед уехал на базар в Ржев; София должна была вот-вот родить, у нее страшно опухли ноги, и она не сумела выбраться из своей комнаты, дом потушили, но спасти ее не смогли. Прошло пять лет с тех пор, теперь и дом у деда был новый, и жена новая, и сам дед все еще был как новенький; черный, мелкоморщинистый, но совершенно железный… а все равно что-то от Софии осталось во всем: и в доме, и в деде, и даже в новой его жене…
— Стефания, — важно сказала мне новая дедова жена, подавая руку. Рука у нее была жесткая и шершавая, зато сама она — сдобная, состоящая из тугих шариков, с соломенными выгоревшими волосами, веснушками на круглых щечках и курносом носу, но чернобровая и черноглазая. — Лучше просто Стефа.
— Игорь, — сказал я. — Лучше тоже просто. Она фыркнула и почему-то смутилась. На вид ей было лет двадцать шесть — двадцать восемь. Деду в октябре стукнет семьдесят…
— Собирай на стол, — скомандовал дед. — Чтоб все было как надо.
— Будет, Иван Терентьевич, — засуетилась Стефа. — Все будет.
— Ну и ладно. А мы пойдем перекурим чуток… Курить мы расположились на втором этаже, в кабинете — так называл дед эту комнату, где у него хранились всякие бумаги, деньги, прочие ценности. Тут он и отдыхал, если было время. Одна из стен была целиком завешена турецким ковром — память о Софии. От ковра несколько лет пахло дымом. Посередине ковра висело отделанное серебром охотничье ружье. Это было так — украшение.
Настоящий арсенал дед держал в сейфе на первом этаже. Мне бросилась в глаза новая фотография на стене: дед, молодой, двадцатилетний, в летном шлеме и очках-консервах на лбу стоит, положив руку на лопасть винта тупомордого самолетика. Белыми буквами в углу: «19.06.1941 г. Южный фронт».
— Вот, повесил, — проследив мой взгляд, сказал дед. — Сохранилась же как-то… маленькая такая, не разобрать ни черта. Отвез в Ржев, в ателье, говорю: увеличить. Они говорят: ладно, завтра будет. А сделали вон как — лучше новой. Но и взяли, канальи… да.
— Много взяли?
— Хорошо взяли. Я аж вспотел, как услышал. Но — стоит того, как тебе кажется? А немчик там, в ателье-то, сидел, скалится на меня, в «ишака» пальцем тычет: о, мол, руссиш вундер! Я ему и говорю: а я на нем, между прочим, тринадцать «мессершмиттов» завалил. Его всего и перекосило, бедного…
— Тринадцать? — я приподнял бровь. Раньше я слышал про четыре.
— Ну, это всех — тринадцать. «Мессеров»-то четыре всего. Остальные — «юнкерсы», «хеншели», под завязку — «дорнье»…
— Все помнишь, — сказал я.
— Да вот, помнится, — сказал дед. — Чем дальше, тем…