Велосипед я не то чтобы украл, а купил без спроса: вывел его из сарайчика и бросил в почтовый ящик две сотенные бумажки. Вообще велосипед — как, впрочем, и рогатка — незаслуженно забыт в нашем деле. Если и вспоминают о нем, то только для того, чтобы начинить «МЦ» или подобной ей гадостью, да и поставить в нужном месте. А вот то обстоятельство, что за велосипедистом почти невозможно установить незаметную слежку, — это как-то ускользает от понимания. Впрочем, для меня сейчас это обстоятельство было третьестепенным: когда носишь своего шпиона с собой — тут, знаете, никакой велосипед…
Судя по тому, что я видел вокруг себя, сведения о всего лишь миллионе беженцев сильно устарели. Или весь этот миллион собрали тут… Я уже час ехал сквозь гигантский табор, сквозь людское море… странное море, надо сказать, непонятно тихое. Казалось, что все говорят здесь только шепотом. Я видел беженцев, я знаю, как они все ненавидят друг друга… русский лагерь под Абазой: не напирайте, не напирайте, еды много, еды хватит всем! — нет, толпа, лезут, валят с колес кухню, девочка из «Милосердия» умирает от ожогов… а вы здесь, кричат нам, почему вы здесь, а не там? где вы были, когда нас резали? И тому подобное, и это как раз более понятно, чем здесь: тихая толпа. Может быть, количество играет роль? Может быть… Полицейские, изможденные, но тем более предупредительные, открывали пустующие домики, пуская туда женщин с маленькими детьми на руках, и никто, кроме этих женщин с детьми, не пытался туда войти. Польские саперы рыли отхожие ямы, ставили над ними палатки; ставили и большие палатки, громадными рядами, квадратами, беспорядочными кучками — как позволяла местность. Врывали в землю столбы и натягивали тенты. Повсюду дымились полевые кухни, с грузовиков всем подряд раздавали зеленые солдатские котелки. Польская речь была слышнее всех прочих. Здесь было задействовано не меньше саперного полка плюс интендантство рангом не ниже армейского.
А потом я увидел гема. Ищущий да обрящет… Гем брел мне навстречу, и было ему лет семнадцать.
— Привет, — сказал я, останавливаясь перед ним.
— Брат, где ваш глатц?
— Там, — он показал рукой за спину. — Где-то в той стороне. У тебя не найдется пятидесяти пфеннигов? Я дал ему марку.
— Спасибо, — сказал он. — А зачем тебе наш глатц?
— Ищу одного человека.
— Кого? Может быть, я его знаю?
— Себя.
— Нет, не встречал, — он сделал попытку меня обойти, но я опять заступил ему дорогу.
— Брат, — сказал я, — не торопись. Продай мне свой абвер.
— Зачем тебе абвер?
— Здесь очень тяжело дышать. Я задыхаюсь в этой слизи.
— А как же я? Мне тоже будет трудно без абвера.
— Я даю тебе триста марок.
— У меня старый абвер, — сказал гем, — и немного слизи в него попадает. Он порван в двух местах. За триста марок ты сможешь купить себе новый и целый.
— Это ничего. Ты купишь себе новый и целый, а этот отдай мне. Помоги мне, брат, я уже по-настоящему задыхаюсь…
— Хорошо, — сказал он, — Но дай мне еще пятьдесят марок, потому что я до вечера должен буду ходить голый в этой слизи.
— Пусть будет так, — сказал я.
Я отслюнил бумажки, а гем разделся. Абвер действительно был очень старый, колечки позеленели, поистерлись, под мышками были солидные прорехи: пот разъел латунь.
— А вонючка в глатце есть? — спросил я.
— Есть.
— Как его звать? — я отстегнул еще десятку.
— Карузо. При нем два столба. Не спрашивай ни о чем сам — они подойдут и спросят.
— Отлично, брат, — сказал я. — Ну, просто лучше не бывает.
Я натянул абвер, ежась от кислого прикосновения металла. Рукава были пониже локтя, фартук впереди доходил до середины бедер, капюшон с тонкой вуалью закрывал лицо, оставляя только рот. Ладно, а прорехи под мышками мы заделаем… и все. Теперь эти кандидаты в потрошители — в потрошители меня — могут бегать со своими пеленгаторами, пока не изойдут на пот и слезы.
А гем ушел, ни о чем не спрашивая и не оглядываясь. Хороший народ — гемы.
Ненавязчивый. Вот только граждане их не любят. Вообще, я обратил уже внимание, граждане здесь многих не любят: гомиков, наркоту, бродяг, трансверзов, хюре; в Германии с этим помягче, а в Сибири нет совсем, так что национальный характер тут, похоже, ни при чем. Покойный Кропачек говорил, что такая безопасная «праведная злость» характерна для комплекса поражения, а у сибиряков этого комплекса нет, сознание успело перестроиться: империя развалилась, метрополия погибла, но колония-то обрела независимость и процветает… С Филом можно было бы поспорить, тыча пальцем в разные места и времена, но это не самое благодарное занятие: спорить с теми, кто уже там, где нас нет. И еще Фил говорил: а вот представь на минуту, что победили большевики, — и разворачивал апокалиптическую картину: ГУЛАГ от Лиссабона до Анадыря, истребление десятков миллионов — сначала по имущественному признаку, а потом, учитывая, что побежденный всегда воскресает в победителе, — и по национальному, — торжество серости, остановка в развитии, сползание и опрокидывание в средневековье… Боюсь, я не слишком прислушивался к нему — недаром он мне так часто вспоминается последнее время. Все чаще и чаще…
Большевики вовсе не были так уж фатально обречены, говорил Фил, затяни Гитлер с началом похода, или окажись на месте душки Ворошилова какой-нибудь солдафон — вон сколько их тогда постреляли! — какой-нибудь Штерн, Тухачевский или Жуков — и ага! И даже в Сибири они могли бы остаться у власти, догадайся быстренько сделать то, что сделал чуть позже толстый Герман: облей говном бывшее начальство, покайся в грехах, побей себя в грудь, покричи, что ошибки исправлены — исправлены ведь, все же на свободе! — и вперед, к победе коммунизма… дать небольшую передышку — и можно опять набивать лагеря… Да, это было классе в девятом: мы с Филом, Майкой, Копытом, еще с кем-то, человек семь нас было, — спускались по Чулыму на плоту и остановились на ночевку у разрушенной пристани, зашли в тайгу — и наткнулись на старый лагерь. Сто лет тут никого не было, все заросло осиной, тонкой, больной, проволока, конечно, была с кольев снята, но сами колья оставались, и колья, и вышки, и бараки, конечно, и мы вошли в один барак, там было темно, мы стояли и ждали, когда глаза приспособятся к полумраку, и вдруг сверху стал падать какой-то мусор, сначала показалось: чешуйки коры… оказалось — клопы, они падали на нас и присасывались на лету, и жрали, сразу наполняясь красным… с Майкой сделалась истерика, мы тут же бросились к реке, смывать с себя это, вода была ледяная — июнь, самое начало, — потом голыми плясали у костра, пока сушилась одежда, стало даже смешно, но оказалось, что мы так ни черта и не смыли, и только на третий день удалось устроить настоящую баню и стирку… ждут, гады, сказал Фил, это сколько же они ждут…
За всеми этими воспоминаниями я едва не проскочил глатц. Я и не понял бы, что это глатц, если бы не пустота вокруг странного здания: плоской коробки из серого бетона с окнами-щелями под самой крышей — и ампирным фасадом. Вокруг было огромное множество людей, всем было плохо под открытым небом, — но никто даже не смотрел в сторону этого дома… так уж они брезговали гемами… Ну да, начать выгонять гемов из-под крыши — значит, по самые уши искупаться в том презрении, которое гемы питают к «плаве». Поэтому плава, то есть не-гемы, то есть так называемые «нормальные люди», проста вынуждены делать вид, что непреодолимо брезгуют гемами… Даже передо мной расступались и отворачивались, если я подходил близко, — а ведь я по внешности был «высоким гемом», то есть гемом не из глатца, гемом, имеющим работу, семью, квартиру… гражданином, слегка съехавшим на учении мудреца Урси. Итак, я подошел к фасаду — он был фальшив до омерзения — и поднялся на крыльцо.
За дверью меня встретили полумрак, прохлада с привкусом подвальной сырости и сложная гамма запахов. Изнутри здание выглядело еще страннее, чем снаружи.
Войдя, я оказался на узком, меньше метра шириной, карнизе, который по периметру опоясывал все помещение — недостроенный плавательный бассейн, догадался я… большой, однако, бассейн… Внизу, на трехметровой глубине, был глиняный пол, изрытый окопчиками, земляночками и прочими щелями — собственно глатц. Карниз с полом сообщались где лестницами, где просто широкими досками. На глатце было около сотни гемов — лежали, сидели, искались, что-то шили, вязали, занимались мелким ведьмачеством: так, прямо подо мной лохматая девочка деятельно мастурбировала, уставясь в качающееся на нитке круглое зеркальце; многие курили травку, и сладковатый запах дыма оттенял все прочие ароматы глатца. Я прислонил велосипед к стене и пошел по карнизу влево — мне показалось, что там дальше есть незанятые места. Так и вышло. По третьей по счету лестнице я спустился и, перешагнув через спящую парочку, расположился на треугольнике примерно два на три метра, не помеченным ничьим присутствием. Я положил сумку под голову, разулся и лег. На всей земле не было для меня более спокойного Места.
Может быть, я даже уснул. По крайней мере, когда я смог поднести к глазам часы, прошло уже сорок минут, а я совершенно не помнил ничего — ни мыслей, ни ощущений… нет, ощущение было, одно, то же, что и год назад, при остановке сердца: тело воздушно, ничем не привязано к земле и может лететь куда угодно… тогда я так никуда и не улетел, но ощущение — очень приятное — осталось…
Сорок минут я был беспомощен, как младенец, — но даже сейчас, задним числом, меня это не испугало.
Кто-то подошел и встал рядом. Я открыл глаза.
— Я тебя не знаю, — сказал подошедший. Это был, на верное, один из столбов вонючки: невысокий, но очень тяжелый парень лет тридцати, из коротких рукавов железного абвера торчат руки толщиной с мою ногу.
— Я тоже.
— Вообще я тут знаю всех, а тебя нет.
— Я недавно пришел.
— Хавла не принес?
— Нет.
— Зря.
— Плевать.
— Тут ты прав. Покурить хочешь?
— Да. Карузо есть?
— Ты его знаешь? — Я никого не знаю.
— Значит, покурить. Какую: сизую, желтую?
— Черную.
— А еще что?
— Десять путешествий.
— Ого! А рвань у тебя есть?
— На это хватит.
— Ты же отплывешь с десяти доз.
— Ты пришел заботиться о моем здоровье?
— Тоже верно. Ладно, жди.
Он ушел. Мне надоело лежать, и я сел по-турецки. И тут же почувствовал на себе чей-то взгляд. Мощный, почти обжигающий взгляд. Я обернулся. На меня в упор смотрел парень… что-то знакомое мелькнуло в лице…
— Точно. Это ты, — сказал он.
— Это я… — начал я и вспомнил: — Терс?
— Терс, — кивнул он. — И Таня здесь. Она манила тебя, ты почувствовал?
— Нет, — сказал я. — Зачем я ей?
— Ну, это может знать одна она. Но она манила тебя, и ты пришел.
Черт-те что, подумал я. Не верю.
— Принес, — сказали за спиной. — С тебя тонна сто. Я отдал столбу пачку десяток и набрал еще сотню разными. Терс, подняв брови, смотрел на все это.
— Ты его знаешь? — спросил столб Терса.
— Худей, — сказал Терс.
Столб, изменившись в лице, попятился.
— Это тебе? — спросил Терс удивленно, кивнув на мои приобретения.
— Да.
— Странно, ты не похож…
— Не похож, — согласился я, и вдруг пришла мысль: а может быть, Таня поможет мне в задуманном? Может быть, это судьба, что меня занесло именно в этот глатц… без ассистента риск слишком велик… Я достал монету. Решка — риск, орел — Таня.
Орел.
— Хочешь обмануть судьбу? — спросил Терс, улыбаясь.
— Нет, — сказал я. — В точности наоборот.