Иван Объедков ПОРТРЕТ Рассказ

Клевцов возвратился из командировки в субботу вечером. Было еще светло. Поздоровавшись с женой, открывшей ему дверь, он сразу заметил, что она чем-то расстроена, и спросил ее об этом.

— Ты будешь мыться или вначале поужинаешь? Ты очень голоден? — вместо ответа спросила жена.

— Я приму душ, а потом — ужинать. А Севка где? — спросил он о сыне.

Нина Антоновна, пожав плечами и не ответив мужу, ушла в комнату. Слышно было, как она выдвигала там какие-то ящики и вскоре вышла, держа в руке белье и полотенце. Клевцов опять спросил о сыне.

— Принимай душ, Алеша. Потом поговорим.

Алексей Алексеевич теперь не сомневался, что она чем-то огорчена и это, видимо, как-то связано с сыном.

У Клевцовых был единственный сын, Всеволод. Четыре года назад он окончил художественный институт в Москве и получил направление в родной город.

Еще будучи студентом, он написал картину, которая выставлялась на одной из столичных выставок и обратила на себя внимание. Ее хвалили, и молодежный журнал, поместивший цветную репродукцию, писал, что молодой художник вселяет надежду на будущие встречи с ним. И дипломная работа его заслужила много похвал.

В прошлом году Сева показывал свои работы и здесь, но его новые полотна не вызвали восторга, к ним отнеслись весьма прохладно как зрители, так и критика. На собрании художников, а затем и в газетной статье хотя и сдержанно, но откровенно отмечали, что молодой художник будто сбился со своей дороги, указывали на легковесность тем и какую-то нарочитую небрежность исполнения.

Отец тоже считал, что сын допустил «сбой», но больше его беспокоило другое: легкое, нездоровое отношение сына к критике, которую Сева считал проявлением зависти к его успехам.

— Ну, так что же у вас тут произошло? — спросил Клевцов, усаживаясь за стол после душа.

Нина Антоновна подала ему ужин и села напротив. Светлый домашний сарафан хорошо оттенял ровный загар ее лица, красивых полных рук. Собираясь с мыслями, она неторопливо поправляла прическу.

Алексей Алексеевич закусывал и с улыбкой смотрел на жену, угадывая ее волнение, которое она собиралась передать и ему. Он любил жену той преданно-ровной и спокойной любовью, которая делает людей истинно счастливыми.

— Ты же знаешь Севку — это телок: куда его поманят, туда и пойдет.

Алексей Алексеевич отрицательно покачал головой.

— Ты погоди, погоди, — продолжала жена. — Он все-таки телок, и его враз какая-нибудь окрутит. Это же ужас! — воскликнула она, изобразив на лице страдание, которое неожиданно рассмешило Клевцова и он, держа в руках стакан с чаем, громко расхохотался.

Смех его обидел жену, и она, плотно сжав губы, выразительно замолкла.

— Ну, что такое произошло? — уже спокойно и примирительно спросил он.

Нина Антоновна не сразу, тихо и нерешительно, как бы между прочим сообщила, что Севку окручивает Любка.

— Что значит «окручивает?» Откуда тебе известно?

— Знаю. Просто не хотела тебе говорить, а теперь сама видела. На второй день после твоего отъезда я ехала с работы в троллейбусе и увидела их в скверике, у филармонии.

— Ну и что? Встретились и походили, они же вместе росли и учились.

— Нет, Алеша, тут я больше понимаю. Она с него глаз не сводила. Юбчонка до колен, а он растаял. У меня вот здесь даже закололо, — сердито произнесла она, приложив к груди плотно сжатый кулачок.

— Несерьезно все это, — произнес Алексей Алексеевич, отодвинул от себя пустой стакан и сам отодвинулся от стола вместе со стулом…

Клевцовы лет семь жили в Комарьине, километрах в семи от города, где на пустыре создавался крупнейший в области домостроительный комбинат. Алексей Алексеевич работал вначале главным инженером, а потом директором. Теперь там целый благоустроенный поселок, включенный в городскую черту и связанный с городом широким асфальтированным шоссе.

Сева учился вместе с Любой, дочерью конторской уборщицы Анны Ивановны. Рыжая, худая и от этого еще больше выглядевшая неестественно длинноногой, Любка вечно льнула к мальчишечьей компании. Как угорелая, с шумом и визгом носилась она вместе с ними по двору, играла в их игры и дралась с ними, не уступая им ни в чем.

У матери Любы было четверо детей. Отец, безногий инвалид, работал на дому: чинил обувь, всякую домашнюю утварь, и делал все на совесть. Мужчина он был тихий, смирный и трезвый, но раз-два в год напивался и тогда выезжал на своей доске с маленькими колесиками во двор, обязательно с орденом и медалями на груди, всех задирал, критиковал начальство или начинал громко петь военные песни.

Дав ему натешиться вволю, появлялась Анна Ивановна. Она наклонялась к мужу, поправляла ему шапку, застегивала пиджак и тихо, но ласково увещевала: «Ну, хватит, хватит, Степа, ты сегодня что-то уж больно разошелся». И Степан Павлович сразу же умолкал, негромко смеялся и, довольный, покорно катил в свой подъезд.

Нина Антоновна жалела эту семью, всегда отдавала Анне Ивановне что-нибудь из поношенной, но еще крепкой одежды, и та переделывала ее для ребят.

Частенько заходила к Клевцовым и Люба, всегда находя предлог: то за учебником, то с трудной задачей. Ей нравилось бывать в их квартире. Она завидовала всем Клевцовым, любила их. Снисходительно-ласковый тон и слова Нины Антоновны: «Ах, Любочка пожаловала к нам» принимала с детской искренностью и испытывала радость, что эта красивая женщина так ласкова, так рада ей. А когда Нина Антоновна, примеряя ей какое-нибудь свое платье, которое она отдавала им на перешивку, приговаривала: «Ты же ведь как Золушка будешь», Люба верила каждому ее слову, растягивала в улыбке большой щербатый рот и шмыгала от восторга носом.

Сева всегда охотно с нею занимался, иногда играл при ней на пианино, и Люба замирала от счастья, боясь пошевелиться.

— Боже мой, до чего же некрасивая эта Любка, рот да кости. Это же несчастье для девчонки, — говорила Нина Антоновна, как только Люба уходила от них. — А Сева у нас добрый, душа у него чуткая.

После седьмого класса Люба поступила в швейный техникум. Хотя она осталась такой же худой, черты ее лица стали приобретать миловидную мягкость. Люба стала тихой, застенчивой и совсем перестала приходить к Клевцовым.

Однажды, когда Сева учился в десятом классе, Нина Антоновна случайно увидала его вдвоем с Любой и не придала этому никакого значения. А потом еще раз и еще, и сердце ее насторожилось: по их поведению, по другим признакам она поняла, что у них какие-то взаимные интересы, а может быть, и чувства. Дома она со всей прямотой и резкостью сказала об этом сыну, и тот растерялся, покраснел до ушей, стал оправдываться. Сева любил мать, считался с ней и побаивался ее.

А когда вскоре Нина Антоновна только чуть-чуть кивнула головой на Любино «Здрасьте, Нина Антоновна» и прошла мимо, ни о чем не спросив ее, Любе стало больно и обидно. Вначале она ощутила чувство стыда и, вроде, даже вины перед этой доброй и хорошей женщиной, а затем это чувство само собой переросло в робкую обиду и неприязнь к ней. С этих пор Люба стала избегать даже случайных встреч с Ниной Антоновной.

Но самую большую и горькую обиду Люба испытала, когда увидела, что Сева после этого стал сторониться ее. Она любила его и не просто мечтала о нем, но искала встреч, поджидала его у школы, передавала с подругами ему записочки. И чем настойчивее она это делала, тем упорнее Сева уклонялся или отделывался всякими отговорками.

Потом Сева уехал в Москву, а Клевцовы переехали в город, где Алексей Алексеевич получил большую должность.

И вот снова Люба… Нина Антоновна понимала, что та знает о ее отношении к ней и, может быть, не любит ее, но из-за самолюбия будет добиваться своего.

Алексей Алексеевич сидел за столом, подперев рукой щеку, и смотрел на жену.

— Но ты же сама говорила в прошлом году, что, встретив Любу, не узнала ее, что она стала другой: красивой, какой-то такой… ну, ты тогда очень хорошо назвала.

— Не об этом речь, Алеша. Она, конечно, изменилась…

— А если они любят друг друга?

Нина Антоновна даже встала со стула и посмотрела на мужа так, словно он произнес что-то страшное.

— Этого, думаю, никогда не будет… Не будет, — полушепотом, но решительно произнесла она и отвернулась. Помолчав, снова заговорила: — Семья должна не просто увеличиваться, но и обогащаться качественно, приносить радость…

— У тебя тут целая философия, — покачал он головой.

— Это здравый смысл, Алеша. Мы приобретем родню, которая не будет доставлять нам радости.

— Но с этой твоей теорией и я не был подходящ для тебя: моя мать всю жизнь была уборщицей в школе. А ты всегда называла ее женщиной редкостной мудрости.

— Это… это другое. Не об этом речь…

Такой разговор о сыне происходил у них не впервые. Клевцова беспокоило, что она в каждом маломальском успехе сына видела проявление чуть ли не гения и это мешало ей реально оценивать его поступки и возможности.

На следующий день Алексей Алексеевич рано ушел на работу, чтобы просмотреть почту. Вскоре появился и Сева, пришедший вчера поздно. Он стоял в дверях кухни без рубахи, в новых джинсах, босиком, высокий, загорелый, с копной густых темно-русых волос. Усы и курчавая бородка, обрамлявшие полное лицо, шли ему.

Нина Антоновна повернулась к сыну и, держа на весу мокрые руки, подошла к нему и поцеловала в щеку.

— Ты хочешь мне помочь? — спросила она.

Сева пожал плечами и не выразил прежней готовности. Это не только насторожило, но и обидело мать.

Во время завтрака она, улучив момент, с напускной беспечностью спросила сына:

— Да, Сева, а что у тебя за отношения с Любой?

Сева, наклонив набок голову, щурясь и улыбаясь, посмотрел на мать, разгадав ее хитрость. Он был очень похож в этот момент на отца. Он и смеялся всегда, как отец — искренне, раскатисто.

Еще в прошлом году, в самом конце лета, Сева ездил на Комариное болото с этюдником и заехал в комбинатский поселок. Там неожиданно он встретил Любу. Она была в отпуске и готовилась к выпускным экзаменам в заочном текстильном институте, но с удовольствием пошла вместе с ним.

Сева не видел Любу долгое время и поразился ее удивительному преображению — внешнему и духовному. Он тогда целую неделю ездил туда, и Люба иногда выкраивала время, чтобы пойти с ним. Оба были охвачены глубокой и чистой страстью открытия: каждый видел в другом нового, совсем не похожего На прежнего человека. Они вспоминали детство — единственное, что их объединяло, и смотрели на него как бы со стороны, как смотрят на удаляющийся берег, от которого только что оттолкнулись.

Сева много тогда рисовал Любу.

Через неделю Люба уехала на два месяца в институт, а Сева, не дождавшись ее, отправился в творческую командировку на одну из крупнейших строек.

Он писал ей и получал иногда письма. Люба сообщала об окончании института, об успешном участии в закрытом конкурсе на лучшую модель женской одежды, о том, что ее повысили в должности на фабрике, о городских новостях. Но она была сдержанна во всем, что касалось их отношений. А Сева, наоборот, писал о своих чувствах к ней, о том, что он готов променять весь таежный простор на один день пребывания с ней на Комарином болоте. После возвращения он искал встреч с ней. Но она всегда была чем-то занята, и это приносило ему огорчение.

Сейчас ему не хотелось говорить об этом с матерью, но он все-таки спросил ее, почему она этим интересуется.

— Разве я не могу спросить? Ты же сын, мне все интересно знать.

— Все, кроме Любы, а она-то как раз больше всего и интересует меня. Это редкостный человек, мама, — произнес с чувством Сева.

— Ну, ничего, ничего, — с улыбкой, снисходительно произнесла мать. — Но вообще-то, если в серьезном плане, то она тебе не пара.

— Я по-другому на это смотрю. Но разговор этот ни к чему, мама…

Мать вспыхнула от обиды и только всплеснула руками, не найдя что сказать.

— Ты не знаешь ее, мама, и этому мешает твоя предвзятость…

— Что ты говоришь, милый мой? Я отлично ее знаю, и не предвзято.

— Я поражаюсь ее тонкому пониманию красоты, ее жадности к жизни, к творчеству.

Заметив, что мать собирается возразить ему, он скрестил руки на груди и, улыбаясь, умоляюще произнес:

— Я сейчас уйду, мне срочно надо в мастерскую — сделать два мазка на одной картине. Только два, те самые, о которых еще Бальзак говорил, что лишь последние мазки имеют значение…

Сева привез из командировки множество зарисовок, эскизов, почти законченных небольших полотен, а главное — интересные и смелые замыслы. Поездка оказалась на редкость плодотворной, его хвалили в Союзе художников и даже в газетной статье. Родители знали, что он работает сразу над двумя большими полотнами, но не видели их: Сева просил подождать, чтобы показать что-то законченное.

— А потом? — спросила мать.

— А потом вы с папой приедете сегодня ко мне, и я все вам покажу. И все скажу, — произнес он с подчеркнутым значением, и это не осталось незамеченным матерью.

— Ты будешь один? — не сумев скрыть тревоги, спросила она.

Сева утвердительно кивнул головой, быстро переоделся и ушел.

Мастерская была оборудована не без помощи родителей на антресолях шестиэтажного дома — просторная, светлая. Часов в двенадцать пришли родители. Посредине комнаты стояла подставка с полотном, накрытым покрывалом. Перед ней рядом — два стула.

— Ну, давай, давай, Сева, показывай, что у тебя тут, — весело сказал Алексей Алексеевич и кивнул на мольберт. — Удивляй родителей.

Сева, загадочно улыбаясь, усадил их. Не торопясь, снял покрывало, ушел в угол, уселся в глубине большого самодельного кресла и, скрестив руки на груди, исподлобья, но мягко, глядел на отца с матерью, стараясь по выражению их лиц определить первую реакцию.

На полотне был портрет Любы. Нина Антоновна сразу же узнала ее и что-то тихо сказала мужу, не поворачивая головы.

Люба стояла на лугу, на узенькой проселочной дороге, и была изображена в полный рост, в такой позе, словно она на минутку повернулась, чтобы попрощаться с кем-то. Все было выписано с поразительной тщательностью и тонким мастерством. Красивое, вдохновенное лицо девушки, полное истинного очарования, было освещено внутренним светом, глаза и губы ее одновременно выражали и легкую грусть прощания, и радость надежды, зовущей вперед.

И пейзаж — сам луг с отдельными кустиками, светлый край неба над темно-лиловой полоской леса впереди только усиливал выразительность центрального образа, создавал впечатление законченности.

Алексей Алексеевич, знавший и любивший живопись, не мог скрыть, что весь, без остатка, охвачен чувством восхищения увиденным. Для него не имела значения конкретность лица, изображенного на полотне, перед ним было только произведение искусства. Приложив ладонь к щеке и закусив кончик мизинца уголком рта, как он это делал всегда в минуту раздумья, он поворачивал голову то вправо, то влево, то замирал в одном положении.

А Нина Антоновна, с красными пятнами на щеках, положив руки на колени, замерла в странном оцепенении. Плотно губы, она неотрывно смотрела на холст и видела только Любу, понимая, что без любви к ней сын не мог бы нарисовать такой портрет. Восприятию его, как произведения искусства, мешало чувство обиды на сына и ревности к Любе. Прежняя тревога ее только усилилась: она понимала, что вся эта демонстрация затеяна Севой умышленно. Ей казалось, что улыбка Любы на портрете предназначена ей, Нине Антоновне, как выражение победы девушки.

Сева посмотрел на мать и безошибочно понял ее душевное состояние. Ему стало жалко ее. Он встал и хотел подойти к ней, но в это время заговорил отец, по-прежнему глядя на полотно.

— Думаю, я не ошибаюсь, Сева, что это твоя новая творческая удача. Мне даже думается, что это самая сильная твоя вещь, настоящее искусство, свидетельство твоего таланта. Да, да, я не боюсь сказать это слово. Я рад за тебя. Очень рад!

Отец подошел к сыну и положил ему на плечо руку. И слова его, и этот жест были дороги Севе, он знал, что отец скуп на похвалу. Но он, не произнеся ни одного слова в ответ, подошел к матери, все так же прямо сидевшей перед портретом, и осторожно коснулся руками ее плеч.

— Мама! — Нина Антоновна не пошевелилась. — Мама, это не твое горе, а мое… И очень сильное притом, — негромко, с волнением произнес сын.

Нина Антоновна повернула голову, посмотрела на него и, догадавшись, что сын действительно чем-то сильно расстроен, спросила:

— Что за горе? О чем ты говоришь?

— Люба на днях выходит замуж. Нет, не за меня… За Володю Чугурина.

Володя вместе с Севой окончил школу, а потом медицинский институт и работал теперь, как и его отец, хирургом. Клевцовы хорошо знали Чугуриных.

Нина Антоновна настолько была ошеломлена этой новостью, что окончательно растерялась и, кажется, даже обиделась за сына.

— Почему за Володю?

— Все очень просто: они любят друг друга…

— А как же это? — она показала на полотно.

— А это… это потому, что я ее люблю. Больше, чем она меня когда-то. Но все это теперь ни к чему. Я сам упустил свое счастье…

Стало тихо в мастерской. Нина Антоновна подошла к распахнутому окну и долго смотрела на синеющие заречные дали, не замечая их. Она была поглощена мыслями, не зная, как вести себя в данном случае.

Выручил Клевцов-старший. Он подошел к сыну, обнял его.

— Ничего, ничего, Сева, у тебя еще все впереди. Но знай, что в любви и дружбе надо полагаться на собственный разум и сердце. А теперь, что же, утешай себя тем, что ты у нее останешься в памяти, как первая ее любовь. Это, как медаль, на всю жизнь, — отец добродушно засмеялся.

Сева с грустной улыбкой развел руками.

Загрузка...