Глава 10



Пейдж

По всей кухне были разбросаны рекламные проспекты туристических агентств. Казалось бы, я должна была готовиться к рождению ребенка, расписывать стены в детской и вязать пинетки нежного персикового цвета. Вместо этого я была одержима местами, в которых никогда не бывала. Брошюры яркой радугой были рассыпаны по кухонному столу и дивану. Вспышки алого, бирюзового и золотого манили, а броские заголовки завораживали. Прогрессивные путешественники. На заметку контрабандисту. Цивилизованные приключения.

Николасу это начинало действовать на нервы.

— Господи, что же это такое! — восклицал он, одним взмахом руки сметая ворох глянцевой бумаги со стеклянной поверхности плиты.

— А-а, это… реклама. Набросали в почтовый ящик, — выкручивалась я.

На самом деле я все это заказывала — где за доллар, где за пятьдесят центов. И я знала, что каждый день мне будут приносить рассказ о каких-нибудь новых и неизведанных местах. Я прочитывала брошюры от корки до корки, вслух произнося названия городов, как будто пробуя их на вкус: Дордонь и Пуийи-сюр-Луар, Верона и Хелмсли, Седона и Банф, а также Бхутан, Манаслу, Гхорапани… Беременной женщине нечего было и мечтать об этих путешествиях, включающих длительные переходы или переезды на велосипедах, а также обязательные прививки. Наверное, я и читала эти буклеты именно потому, что в них шла речь о том, что мне было недоступно. Я ложилась на пол посреди своей идеально чистой кухни и представляла долины, напоенные ароматом рододендронов, буйную растительность парков, в которых обитали гуанако, серау и панды. Я представляла, что устроилась на ночевку в пустыне Калахари, что я прислушиваюсь к отдаленному топоту антилоп, буффало, слонов и даже гепардов. Я думала о ребенке, который с каждым днем становился все больше и тяжелее, и мечтала оказаться где угодно, только не дома.

Я знала, что мой ребенок уже достиг восемнадцати футов в длину. Что он умеет улыбаться. Что у него выросли брови и ресницы. Что он сосет большой палец. Что у него есть собственный набор отпечатков пальцев. Что его глаза все еще закрыты тяжелыми веками, и поэтому пока он ничего не видит.

Я узнала об этом ребенке все, что только могла. Я прочла столько книг о беременности и родах, что многое помнила наизусть. Я знала признаки ложных родов. Я познакомилась с такими терминами, как «утоньшение шейки матки» и «расширение шейки матки». Временами я начинала всерьез верить в то, что знание всех до единого фактов о беременности может компенсировать мою несостоятельность как матери.

Третий месяц оказался самым тяжелым. Тошнота прошла и больше не вернулась, но от всего, что я узнала, мне стало трудно дышать. В возрасте двенадцати недель рост моего малыша составлял полтора дюйма. Он весил одну двадцать восьмую долю унции. У него были пальчики на руках и волосяные фолликулы. Он мог дергать ножками и двигаться. У него уже развился крошечный мозг, который мог принимать и передавать сигналы. Бóльшую часть этого месяца я провела с прижатыми к животу руками, словно пытаясь защитить и удержать то, что росло внутри меня. Ведь когда-то, очень давно, у меня уже был малыш, которому тоже было двенадцать недель. Я пыталась избегать сравнений, но мне это плохо удавалось. Я твердила себе, что должна радоваться тому, что тогда я не знала всего того, что знала сейчас.

Причиной того, что я сделала аборт, было то, что я не готова была стать матерью. Я не могла дать ребенку ту жизнь, которой он заслуживал. Но я не могла и отдать его на усыновление. Это означало бы, что мне придется вынашивать всю беременность и тем самым опозорить отца. Сейчас, семь лет спустя, я почти убедила себя в том, что все эти причины были очень и очень уважительными. Но иногда, сидя посреди своей «почти белой» кухни, я проводила пальцами по рекламным буклетам и спрашивала себя, так ли уж все изменилось. Да, теперь у меня есть деньги, чтобы растить этого ребенка. Я могу купить изумительную мебель для детской и яркие игрушки. Но два факта все еще были против меня: у меня по-прежнему не было матери, и я убила своего первого ребенка.

Я изо всех сил прижималась животом к краю кухонного стола и морщилась от боли. Мой живот был круглым, но твердым, как камень. И он, похоже, обладал тысячами нервных окончаний. Мое собственное тело изменило очертания и представляло для меня постоянный источник опасности. Я то и дело застревала между столиками и стульями в ресторане или в узких проходах автобусов. Я уже не понимала, где и сколько мне нужно места, и только усилием воли заставляла себя верить в то, что это скоро изменится.

Я не находила себе места. Натянув ботинки, я вышла на крыльцо. Шел дождь, но мне было все равно. Это мой единственный выходной за всю неделю. Николас был в больнице, но я должна была куда-нибудь пойти. Все равно куда, даже если это место не будет называться Ява или Борнео. Меня все время одолевало желание двигаться. Ночами я крутилась в постели и ни разу не проспала восемь положенных мне часов подряд. Приходя в офис, я мерила шагами приемную. Даже если я садилась, чтобы почитать, мои пальцы продолжали подрагивать.

Я накинула, не застегивая, пальто и зашагала по улице, а остановилась, только дойдя до центра Кембриджа. Я стояла под плексигласовым навесом станции метро рядом с чернокожей женщиной с тремя детишками. Она положила руки мне на живот, как теперь делали почти все, с кем мне приходилось общаться. Я обнаружила, что беременная женщина является достоянием общественности.

— Тебя часто тошнит? — спросила она, и я покачала головой. — Значит, у тебя будет мальчик, — заключила она и вытащила своих детей под дождь. Прыгая по лужам, они направились к Массачусетс-авеню.

Я накинула на голову шарф и снова шагнула в дождь. Пройдя по Брэттл, я остановилась у крошечной игровой площадки возле церкви. Там было мокро и пусто. На горке еще не растаял выпавший на прошлой неделе снег. Я отвернулась и пошла дальше, пока витрины магазинов и кирпичные фасады зданий не сменились обшитыми вагонкой жилыми домами в окружении мокрых и голых деревьев. Я шла и шла, пока не поняла, что направляюсь на кладбище.

Это было знаменитое кладбище с захоронениями революционных солдат и удивительными надгробными памятниками. Больше других мне нравилась тонкая каменная плита, покрытая трещинами и зазубринами и гласившая, что под ней покоится тело Сэйры Эдвардс, погибшей от пули, которую в нее выпустил мужчина, не являвшийся ее мужем. Могилы располагались без всякого видимого порядка, очень скученно и походили на кривые зубы старца. Некоторые памятники упали да так и остались лежать. Их быстро оплели лианы и кустарники. Местами виднелись отпечатавшиеся на мерзлой земле следы ног, заставлявшие задаться вопросом, кто, кроме меня, посещает это безрадостное место.

В детстве я часто бывала на кладбищах с мамой. Мы подолгу сидели на гладких горячих плитах и даже устраивали на них пикник.

— Это единственное место, где я могу думать, — говорила она мне.

Иногда она просто молча сидела среди могил, иногда навещала места погребения почти незнакомых людей.

Мама писала некрологи для «Чикаго трибьюн». Бóльшую часть времени она проводила на телефоне, записывая информацию для самых дешевых некрологов, которые набирались мелким черным шрифтом и выглядели примерно так: «Палермо из Арлингтона. 13 июля 1970 года. Антониетта (Риццо), любимая жена покойного Себастьяна Палермо, любящая мать Риты Фритски и Энтони Палермо. Процессия из погребального бюро Делла Россо, 356, Саут-Мейн-стрит, Чикаго, понедельник, 9.00, погребальная служба в церкви Непорочного зачатия Девы Марии, Чикаго. Приглашаются друзья и родственники. Погребение на кладбище Хайленд Мемориал, Ривердейл».

Каждый день мама принимала десятки подобных звонков. Она все время твердила, что ее не перестает удивлять количество смертей в Чикаго. Придя домой, она оттарабанивала имена покойников, запоминание которых давалось ей так же легко, как некоторым людям удается запомнить телефонные номера. Она никогда не ходила на могилы этих маленьких, незаметных людей. Во всяком случае, преднамеренно. Время от времени редактор позволял ей написать настоящий некролог. Таких некрологов обычно удостаивались местные знаменитости. Они печатались в тонких рамочках, как и новости. ГЕРБЕРТ Р. КУОШНЕР, обычно гласил заголовок, БЫЛ ТЕХНИКОМ ВОЕННОЙ ЛАБОРАТОРИИ. Такая работа нравилась маме больше всего.

— У меня есть возможность рассказать об этом человеке, — радовалась она. — Он был членом Ассоциации моряков, служивших на сторожевых кораблях. Он участвовал во Второй мировой войне, воевал на противолодочном корабле.

Мама писала такие истории дома, сидя за кухонным столом. Она часто жаловалась на сроки сдачи материала, считая, что, учитывая характер статей, устанавливать сроки просто смешно. Когда некрологи появлялись в газете, она аккуратно вырезала их и хранила в фотоальбоме. Меня очень интересовал вопрос, что случится с этим альбомом, если наш дом загорится, а мы все погибнем. Я была уверена, что полиция решит, что мама была серийным убийцей. Впрочем, исчезнув, она оставила свою коллекцию нам с отцом.

Каждую неделю мама составляла список известных людей, которым она посвящала некрологи. А потом, в субботу, то есть в ее выходной, мы шли на ближайшее кладбище и искали свежие могилы. Мама становилась на колени перед могилами людей, о которых она почти ничего не знала и которым еще даже не успели поставить памятники. Она набирала полную пригоршню рыхлой коричневой земли и медленно просеивала ее через пальцы.

— Пейдж, — отведя плечи назад, окликала она меня, — сделай глубокий вдох. Что это за запах?

Я озиралась вокруг и видела кусты сирени или форзиции, но не решалась сделать глубокий вдох. В кладбищах было что-то такое, что заставляло меня дышать очень осторожно, как будто в случае малейшей оплошности воздух мог внезапно закончиться.

Однажды мы с мамой сидели в тени японского клена. Мы только что навестили могилу некой Мэри Т. Френч, библиотекаря городской библиотеки. Мы съели приготовленного на барбекю цыпленка с картофельным салатом и беззаботно вытерли пальцы о юбки. Потом мама растянулась на старой, поросшей травой могиле, положив голову на плоское надгробие. Она похлопала себя по бедрам, приглашая меня тоже прилечь.

— Ты его раздавишь, — озабоченно сказала я, и мама послушно отодвинулась.

Я села рядом с ней и положила голову ей на колени, чувствуя, как лучи солнца скользят по моим закрытым векам и по моей улыбке. Ветер трепал мамину юбку и щекотал мне шею.

— Мама, а куда попадают люди, когда умирают? — неожиданно поинтересовалась я.

Мама сделала глубокий вдох, из-за чего ее тело надулось, как подушка.

— Я не знаю, Пейдж, — призналась она. — А ты что об этом думаешь?

Я провела рукой по прохладной траве.

— Может, они под землей? Может, они сейчас смотрят на нас снизу вверх?

— Может, они на небе и смотрят на нас сверху вниз? — возразила мама.

Я открыла глаза и смотрела на солнце, пока перед моими глазами не вспыхнули яркие оранжевые, желтые и красные огни, похожие на фейерверк.

— А какое оно, небо? — спросила я.

Мама повернулась на бок, и я соскользнула с ее коленей.

— Жизнь такая трудная штука, — ответила она, — что мне очень хочется верить в то, что небо такое, каким мы хотим его видеть.

И вот я иду по другому кладбищу и мне приходит в голову, что моя собственная мама, может быть, уже на небе. Если оно, конечно, вообще есть и если она умерла. Возможно, она похоронена в каком-нибудь штате, где не бывает снега. А может, и вовсе в другой стране. Мне захотелось узнать, кто приносит на ее могилу лилии и кто заказал надпись на памятнике. И говорилось ли в ее некрологе, что она была любящей матерью Пейдж О’Тул.

Я часто спрашивала отца, почему она уехала, и всякий раз он отвечал мне одно и то же:

— Потому что она так захотела.

Годы шли, и постепенно из его слов уходила горечь, но от этого его ответ не становился правдоподобнее. У моей мамы была застенчивая улыбка и широкие юбки. Она умела лечить царапины и ушибы одним поцелуем и рассказывала сказки не хуже Шахерезады. Мама не могла просто так меня бросить. Я предпочитала думать, что какие-то неведомые силы просто вынудили ее нас покинуть. Быть может, она оказалась вовлечена в какой-то международный заговор, и ради защиты близких ей пришлось изменить свою личность и скрыться. Одно время я была уверена, что она оставила моего отца ради большой любви, и почти готова была простить ее за это. Возможно, ей просто не сиделось на месте. Возможно, она отправилась на розыски какого-то очень близкого ей человека.

Я проводила пальцами по гладким надгробиям и пыталась представить себе мамино лицо. Наконец я увидела совершенно ровную могильную плиту и легла на нее, прижав руки к жизни в моем животе и глядя в ледяное небо. Я лежала на земле, под дождем, пока холод не пробрал меня до костей.


***

Больше всего на свете мама ненавидела открывать холодильник и видеть пустой кувшин для сока. В этом всегда был повинен отец. Я была слишком маленькая и не могла сама себе налить сока. Не то чтобы он делал это преднамеренно. Обычно его голова была забита другими вещами, и поскольку это не относилось к числу его приоритетов, то он никогда не проверял, сколько лимонада осталось в кувшине. Он просто совал его обратно в холодильник и захлопывал дверцу. Как минимум три раза в неделю я заставала маму возле открытого холодильника. Она размахивала голубым кувшином и кричала:

— Неужели так трудно развести банку концентрированного сока и засунуть ее в холодильник? Что мне теперь делать с этими остатками?

Пустяковую оплошность она раздувала до масштабов крупного скандала. Если бы я была постарше, то за этими симптомами я бы заподозрила гораздо более серьезную болезнь. Но мне было всего пять лет, и я все принимала за чистую монету. Она решительно направлялась в мастерскую, чтобы предстать перед отцом и, тряся у него перед носом кувшином и не обращаясь ни к кому из присутствующих, поинтересоваться, что она такое сделала, чтобы заслужить такую жизнь.

В тот год, когда мне исполнилось пять лет, я впервые узнала о существовании такого праздника, как День матери. Разумеется, я и до этого клеила какие-то открытки, и, вне всякого сомнения, подарок маме преподносился и от моего имени тоже. Но в этот год мне захотелось подарить ей что-то, что шло бы от самого сердца. Отец предложил нарисовать картинку или приготовить сливочную помадку, но все это было не то. Все это вызвало бы у мамы улыбку, но даже в пять лет я понимала, что ей необходимо что-то такое, что могло бы хоть немного смягчить ее боль.

Я также знала, что у меня в рукаве имеется козырный туз — папа, который способен сделать все, что бы я ни придумала. Однажды я уселась на старой кушетке у него в мастерской, подтянув колени к самому подбородку, и заявила:

— Папа, мне нужна твоя помощь.

Отец был занят приклеиванием резиновых лопастей к шестеренке для хитроумного изобретения, которое должно было отмерять корм для цыплят. Он сразу же оставил свое занятие и с самым серьезным видом обернулся ко мне. Я объясняла ему свой замысел, а он медленно кивал. Ему предстояло изобрести устройство, которое подавало бы сигнал о том, что в кувшине осталось совсем мало лимонада.

Отец наклонился вперед и взял меня за руки.

— Ты уверена, что это именно то, что нужно маме? — переспросил он. — Быть может, лучше купить какой-нибудь красивый свитер или духи?

Я покачала головой.

— Я думаю, ей нужно что-то такое… — Я замолчала, пытаясь подобрать правильные слова. — Ей нужно что-то такое, от чего ей станет легче.

Отец смотрел на меня так пристально, что мне показалось, будто он ждет, чтобы я что-то добавила. Но потом он крепко сжал мои руки и наклонился еще ближе. Наши лбы соприкоснулись. От него приятно пахло жвачкой «Ригли».

— Значит, ты тоже это заметила, — сказал он.

Он сел на кушетку и усадил меня к себе на колени. Он улыбнулся так заразительно, что я почувствовала, что невольно начинаю подпрыгивать.

— Это должен быть сенсор с каким-нибудь громким сигналом, — предложил он.

— Да, папа, да, — с энтузиазмом согласилась я. — Этот сигнал должен звенеть и звенеть. И он не позволит тебе просто сунуть кувшин в холодильник и уйти.

Отец рассмеялся.

— Впервые в жизни мне предстоит изобрести нечто, что только добавит мне работы. — Он обхватил мое лицо ладонями. — Но оно того стоит. Да, еще и как стоит!

Целых две недели каждый вечер мы с папой работали над этим изобретением. Сразу после ужина мы мчались в мастерскую и испытывали всевозможные гудки, свистки и электронные сенсоры и микрочипы, реагирующие на различную степень погружения в жидкость. Время от времени мама стучала в дверь подвала.

— Что вы там делаете? — вопрошала она. — Мне тут скучно одной.

— Мы делаем чудовище Франкенштейна! — кричала я в ответ, старательно выговаривая длинное странное слово, которому меня научил папа.

Отец тут же начинал грохотать молотками и греметь гаечными ключами. Одним словом, поднимал ужасный шум.

— Тут невообразимый беспорядок, Мэй! — вопил он, с трудом сдерживая смех. — Мозги и кишки, и кровь. Лучше тебе этого не видеть.

Наверное, мама догадалась. В конце концов, несмотря на многочисленные угрозы, она так ни разу и не вошла в подвал. В этом отношении мама была как ребенок. Она никогда не подсматривала и не подслушивала, чтобы узнать, какой подарок ей приготовили на Рождество. Она любила сюрпризы и не хотела их испортить.

Мы закончили соко-сенсор в ночь накануне Дня матери. Отец опустил тонкий серебристый прутик в стакан с водой и начал пить. Когда на дне стакана осталось меньше дюйма воды, прутик начал пищать. Это был высокий, резкий и невероятно противный звук. Мы решили, что только такой сигнал способен вынудить человека немедленно наполнить кувшин соком или лимонадом. Сенсор не успокоился, пока мы снова не наполнили стакан. Вдобавок все это время верхний конец прутика светился красным, освещая наши с папой пальцы, восторженно стискивающие стакан.

— Это то, что нужно, — прошептала я. — Теперь все будет хорошо.

Я и в самом деле верила, что теперь мама не будет каждый день закрываться в спальне уже в четыре часа дня и перестанет смотреть на закрытую входную дверь, как будто ожидая появления святого Петра.

Отец подал голос так неожиданно, что я подпрыгнула от испуга.

— Во всяком случае, это будет начало, — сказал он.

В это воскресенье сразу после церкви мама куда-то ушла, но мы этого почти не заметили. Как только дверь за ней затворилась, мы извлекли из шкафов тонкую скатерть и красивую посуду и накрыли искрящийся праздничный стол. К шести часам ужин был готов: на столе красовался ростбиф в ароматной подливе, над зелеными бобами поднимался аппетитный пар.

В половине седьмого я начала ерзать на стуле.

— Папа, я хочу есть, — пожаловалась я.

В семь часов отец позволил мне пойти в гостиную и включить телевизор. Выходя, я оглянулась и увидела, что он оперся локтями о стол и закрыл лицо руками. К восьми часам на столе не осталось ни следа от праздничного ужина. Даже перевязанный ленточкой пакет, который мы положили на мамин стул, исчез.

Отец принес мне тарелку мяса, но аппетит у меня пропал. Телевизор был включен, но я лежала на диване, зарывшись головой в подушки.

— Мы приготовили подарок и ужин… — прошептала я, когда папа коснулся моего плеча.

— Она пошла к подруге, — отозвался он, и тут я обернулась, чтобы взглянуть ему в лицо.

Насколько я знала, у мамы не было друзей.

— Она только что позвонила и попросила прощения за то, что так задержалась. И еще она попросила меня поцеловать за нее самую красивую девчушку в Чикаго.

Я молча смотрела на отца, который никогда мне не врал. Мы оба знали, что за целый день в нашем доме не раздалось ни одного телефонного звонка.

Отец искупал меня, и расчесал мои спутанные волосы, и натянул на меня ночнушку. Он подоткнул одеяло и сидел возле моей кровати, пока не решил, что я уснула.

Но я не спала. Я слышала, когда отворилась входная дверь и мама вошла в дом. Я слышала голос отца, который поинтересовался, где ее носило.

— Я что, не имею права побыть немного одна? — возмутилась мама. — Я никуда не исчезла. Я вернулась домой.

Я думала, что сейчас раздастся крик, но вместо этого услышала шуршание бумаги. Это папа вручил маме подарок. Она разорвала упаковку и ахнула. Я догадалась, что она прочла поздравительную открытку, текст которой продиктовала папе я: «Это чтобы мы никогда не забывали. С любовью Патрик. С любовью Пейдж».

Я знала, что мама зайдет ко мне, еще прежде, чем с лестницы донеслись ее шаги. Она распахнула дверь, и в проникшем с площадки луче света я увидела, что она дрожит.

— Все нормально, — произнесла я, хотя это было совсем не то, что я хотела или собиралась сказать.

Она съежилась в ногах моей кровати, как будто ожидая приговора. Я тоже не знала, как мне себя вести, и несколько мгновений молча смотрела на нее. Мама склонила голову, и мне показалось, что она молится. Я замерла. А потом я просто этого не выдержала. Я сделала то, что мне хотелось, чтобы сделала она. Я обняла ее и прижалась к ней так крепко, как будто от этого объятия зависела моя жизнь.

Отец тоже поднялся по лестнице и остановился у двери. Поверх склоненной маминой головы я встретилась с ним глазами. Он попытался улыбнуться, но губы его не слушались. Вместо этого он подошел к нам и положил мне на затылок свои прохладные пальцы, совсем как Иисус на тех картинках, где он исцелял немощных и слепых. Он очень долго не убирал руки, как будто и в самом деле верил, что это способно унять мою боль.


***

Когда я была маленькая, отец хотел, чтобы я обращалась к нему «па», как это принято у девочек в Ирландии. Но я выросла американкой и привыкла называть его «папа», а потом, став постарше, сократила это до «пап». Интересно, как станет называть нас с Николасом наш ребенок? Вот о чем я думала, набирая номер отца. По иронии судьбы это был тот же самый телефон-автомат, с которого я позвонила ему, впервые оказавшись в Кембридже. На автовокзале было холодно и пусто.

— Па, — обратилась к нему я, преднамеренно используя это обращение, — я по тебе скучаю.

Голос отца тут же изменился, как менялся всегда, когда папа понимал, что говорит со мной.

— Пейдж, девочка моя, — сказал он. — Второй звонок за одну неделю! Это не просто так! Должна быть какая-то причина.

Я не понимала, почему мне так трудно это произнести. Я не понимала, почему не сказала ему раньше.

— У меня будет ребенок, — сказала я.

— Ребенок! — Улыбка отца заполнила все паузы между словами и звуками. — Внук! Вот это причина так причина!

— Роды в мае, — продолжала я. — Где-то на День матери.

— Так и должно быть, — тут же откликнулся отец и рассмеялся. — Насколько я понял, ты не только что об этом узнала. В противном случае я так и не сумел объяснить тебе насчет птичек и пчелок.

— Конечно, я давно об этом знаю, — виновато сказала я. — Я просто… Я не знаю… Мне нужно было время.

Вдруг меня охватило безумное желание рассказать ему все, что я держала в себе все эти годы, все, что, насколько я могла судить, он и так знал. С моего языка уже готовы были сорваться нарочито небрежные слова: «Ты помнишь тот вечер, когда я ушла из дома?» Я с усилием сглотнула и заставила себя вернуться в настоящее.

— Видимо, я сама все еще пытаюсь свыкнуться с этой мыслью, — ответила я. — Мы с Николасом этого никак не ожидали. Он, конечно, в восторге, а я… Мне просто нужно немного больше времени.

Отец глубоко вздохнул, как будто вспомнил все то, что я так и не набралась смелости произнести вслух.

— Как и всем нам, — пробормотал он.


***

К тому времени, как я вернулась, уже окончательно стемнело. Я медленно шла по улице, заглядывая в освещенные окна домов и пытаясь ощутить царящие за ними тепло и аромат накрытого к ужину стола. В очередной раз не рассчитав размеры своего живота, я оступилась, поскользнулась и была вынуждена опереться на почтовый ящик, дверца которого тут же распахнулась, напомнив мне высунутый почерневший язык. Внутри ящика поверх кипы писем лежал розовый конверт без обратного адреса. На нем значилось имя Александра Ла-Рю, живущего в Кембридже, в доме номер двадцать на Эпплтон-лейн. Все это было написано плавным, кренящимся вправо почерком, почему-то показавшимся мне европейским. Ни мгновения не колеблясь, я огляделась и сунула конверт себе в карман.

Я совершила федеральное преступление. Я не знала Александра Ла-Рю, и я не собиралась отдавать ему письмо. Я зашагала прочь, стараясь идти как можно быстрее. Мое лицо пылало. Что я творю?

Я буквально взлетела по ступенькам, захлопнула за собой дверь и заперла оба замка. Я сбросила на пол пальто и стянула ботинки. Мое сердце колотилось так, что было трудно дышать. Дрожащими пальцами я вскрыла конверт. Те же наклонные длинные буквы. «Дорогой Александр, — было написано на обрывке бумажного пакета, — ты мне снишься. Триш». Вот и все. Я несколько раз перечитала записку, после чего внимательно осмотрела края и обратную сторону обрывка коричневой бумаги, чтобы убедиться, что я ничего не упустила. Кто такой Александр? Кто такая Триш? Я кинулась в спальню и сунула письмо в нижний ящик комода. Я попыталась представить себе, какие сны видит Триш. Быть может, она закрывает глаза и видит, как руки Александра скользят по ее бедрам, ее ногам. Быть может, она вспоминает, как они вместе сидели на берегу речки, сбросив туфли и носки, держа занемевшие от холода ноги в бурлящей ледяной воде. Быть может, Триш тоже снится Александру.

— Вот ты где.

Я вздрогнула, когда в комнату вошел Николас. Я подняла руку, и он обвил мое запястье галстуком.

— Обожаю босых беременных женщин, — сказал он, становясь коленями на край кровати, чтобы поцеловать меня.

Я приподнялась и с усилием села.

— Как прошел твой день? — спросила я у мужа.

Голос Николаса донесся из ванной, заглушаемый шумом воды из крана.

— Иди сюда, тут и поговорим! — прокричал он и включил душ.

Я вошла и присела на крышку унитаза. От горячего пара волосы, выбившиеся из-под заколки у меня на затылке, тут же начали завиваться в кольца. Слишком тесная блуза отсырела и облепила живот. Мне хотелось рассказать Николасу о том, чем я сегодня занималась. О посещении кладбища, о Триш и Александре. Но не успела я собраться с мыслями, как вода выключилась и Николас сдернул с вешалки полотенце. Обернув его вокруг бедер, он в облаке свежего пара покинул душевую кабинку и ванную.

Я поплелась за Николасом в спальню, где он уже вглядывался в зеркало над моим туалетным столиком, для чего ему пришлось нагнуться, и старательно расчесывал волосы моей щеткой.

— Иди сюда, — позвал он, потянувшись назад рукой и глядя мне в глаза из зеркала.

Он усадил меня на угол кровати и вытащил заколку из волос, после чего принялся расчесывать меня, медленными, ленивыми движениями проводя щеткой по моей голове и шее до самых плеч, теперь, как шелковым покрывалом, накрытых волной волос. Я склонила голову набок и закрыла глаза, чувствуя, как щетка распутывает влажные пряди.

— Как хорошо, — пробормотала я и не узнала собственный голос.

Вот уже ласковые руки снимают с меня одежду, укладывают на прохладное покрывало и продолжают перебирать мои волосы. Собственное тело казалось мне гибким и легким, почти невесомым. Если бы Николас меня не обнимал, я бы наверняка поднялась в воздух и улетела.

Николас приподнялся надо мной на руках и одним быстрым движением вошел в меня. Мои глаза распахнулись от пронизавшей меня боли.

— Нет! — вскрикнула я.

Николас замер и мгновенно отстранился.

— Что случилось? — спросил он, испуганно глядя на меня все еще затуманенными глазами. — Ребенок?

— Я не знаю, — прошептала я.

Я действительно ничего не понимала. Я только знала, что там, где всего несколько дней назад ничего не было, теперь возникла какая-то преграда. Когда Николас вошел в меня, я ощутила сопротивление, как будто что-то выталкивало его наружу с силой, равной силе его желания.

Я подняла на него глаза.

— Мне кажется, нам больше не надо этим заниматься, — нерешительно сказала я.

Николас стиснул зубы и кивнул. В ямочке у него на горле пульсировала вена, и я смотрела на нее, пока он пытался взять себя в руки. Я виновато натянула одеяло на живот. Этот крик вырвался у меня совершенно непроизвольно.

— Конечно, — рассеянно ответил Николас, поднялся и вышел из комнаты.

Я сидела в темноте, спрашивая себя, что я сделала не так. Рядом с собой я нащупала рубашку Николаса. В полумраке спальни мне показалось, что она сияет странным серебристым светом. Я натянула ее через голову и закатала рукава. Щелкнув кнопкой светильника, я извлекла из тумбочки туристический рекламный проспект.

Внизу открылся и снова захлопнулся холодильник, раздались тяжелые шаги, досадливый возглас. Я начала читать вслух, стремясь заполнить своим голосом холодное пространство бесцветной комнаты.

— Земля масаев, — прочла я. — Масаи Танзании хранят одну из последних культур на земле, не тронутых современной цивилизацией. Представьте себе быт женщины из племени масаев, живущей по тем же законам, которым следовали ее предки тысячи лет назад. Она точно так же обитает в хижине, обмазанной глиной и навозом, и пьет молоко, смешанное с коровьей кровью. До наших дней дошли древние ритуалы инициации, такие как обрезание достигших половой зрелости юношей и девушек.

Я закрыла глаза. Все остальное я уже знала наизусть. «Масаи существуют в гармонии со своим мирным окружением и поклоняются силам природы, циклам которой они следуют всю свою жизнь». Желтый свет луны проник в окно спальни, и я отчетливо ее увидела — масайскую женщину, стоящую на коленях у подножия моей кровати. Ее темная кожа светилась, глаза блестели, как полированные ониксы, а уши и шею украшали золотые обручи. Лишь мельком взглянув мне в глаза, она похитила все мои тайны. Она открыла рот и запела ритмичную песню об окружающем ее мире.

У нее был низкий приятный голос, а мотив песни был мне совершенно незнаком. Мой живот как будто подрагивал в такт музыке. Снова и снова она повторяла на своем нежном щелкающем наречии один и тот же зов: «Пойдем со мной. Пойдем со мной». Я прижала ладони к животу, в котором, как светлячок в стеклянной банке, трепетала тоска. И тут я поняла, что это первые толчки моего ребенка, напоминающего мне о том, почему я никуда не могу пойти.

Загрузка...