Я просыпаюсь в своей собственной кровати в объятиях Николаса, и я не имею ни малейшего представления, как здесь очутилась. «Быть может, — думаю я, — все, что со мной произошло, это просто страшный сон». Я почти убеждена, что, войдя в детскую, я увижу спящего в кроватке Макса, но потом вспоминаю больницу и прошлый вечер. Я накрываю голову подушкой, чтобы отгородиться от наступающего дня.
Рядом со мной лежит Николас. Белые простыни контрастируют с черными волосами, и он кажется мне бессмертным. Его глаза открываются, и вдруг я вспоминаю события ночи. Руки Николаса скользят по моему телу, как бегущая линия огня. Я вздрагиваю и пытаюсь завернуться в простыни. Николас откидывается на спину и закрывает глаза.
— Наверное, это было неправильно, — шепчу я.
— Вероятно, да, — коротко бросает Николас. Он трет ладонью подбородок и продолжает: — В пять часов утра я звонил в больницу. Макс крепко спит, но основные показатели в норме. Прогноз благоприятный, так что все будет хорошо.
Все будет хорошо. Мне очень хочется в это верить, но прежде я должна увидеть Макса. Я не успокоюсь, пока он не улыбнется и не протянет ко мне ручонки.
— Нам можно будет его сегодня увидеть? — спрашиваю я.
Николас кивает.
— В десять часов, — говорит он и, вскочив с постели, натягивает яркие трусы. — Тебе нужна эта ванная? — тихо спрашивает он и, не дожидаясь ответа, шлепает в конец коридора, где находится еще одна ванная, поменьше.
Я подхожу к зеркалу и потрясенно смотрю на свои красные глаза и темные круги под ними. Я оглядываюсь в поисках зубной щетки, но ее нигде нет. Конечно же, Николас выбросил ее еще несколько месяцев назад. Я беру его щетку, но у меня так дрожат руки, что щетка с громким стуком падает в раковину, оставив на ней жирный синий след пасты. «Когда я успела стать такой беспомощной?» — спрашиваю я себя.
Я вдруг вспоминаю дурацкий список, составленный в день бегства из дома. Что я там написала? Я тогда считала, что умею менять подгузники и готовить смесь. Я знала, как убаюкать сына. Но что я умею делать сейчас? Я роюсь в ящиках под раковиной и в самом углу, за электробритвой, которой Николас так ни разу и не воспользовался, нахожу свою старую косметичку. Я извлекаю из нее синюю подводку для глаз, бросаю колпачок в унитаз и начинаю писать на зеркале. Я научилась ездить верхом. Я умею скакать галопом и преодолевать препятствия. Я стучу карандашом по подбородку. Я могу признать, что я не такая, как моя мать. На зеркале больше нет места, поэтому я продолжаю писать на белом столике. Я умею рисовать, чтобы излечиться от боли. Я умею соблазнять собственного мужа. Я умею… Я останавливаюсь и думаю о том, что должна составить совершенно другой список. Я беру зеленую подводку и продолжаю писать, гневно перечисляя все, на что я не имею права. Я не имею права забывать. Я не имею права повторять одни и те же ошибки. Я не имею права так жить. Я не имею права брать на себя вину за все на свете. Я не имею права сдаваться.
Мои слова оплетают нагую ванную комнату сложным узором замысловатых сине-зеленых завитушек, и я вхожу во вкус. Я беру бледно-зеленый шампунь и наношу жирные мазки на белые кафельные стены. Розовой помадой я рисую сердечки, сливной бачок покрывается оранжевыми спиралями. Николас появляется, когда я заканчиваю рисовать синие волны с играющими в них зелеными дельфинами. Я съеживаюсь, ожидая, что он начнет кричать, но он улыбается.
— Шампуню, похоже, конец, — говорит он.
Николас отказывается от завтрака, что меня вполне устраивает, хотя еще нет и восьми часов. Может, нас и не скоро пустят к Максу, но я буду чувствовать себя намного лучше, зная, что мой малыш рядом. Мы садимся в машину. Я недоумеваю при виде сдвинутого в сторону сиденья Макса и жду, пока Николас заведет машину и выедет на дорогу. Но он замер и смотрит на руль так завороженно, как будто видит его впервые.
— Пейдж, — говорит он, — прости меня за эту ночь.
Я невольно вздрагиваю. А чего еще я от него ожидала?
— Я не хотел… этого делать, — продолжает Николас. — Просто ты была в таком состоянии… И я подумал… О черт, я не знаю, что я подумал! — Как будто решившись на что-то, он поднимает голову. — Этого больше не повторится.
— Нет, не повторится, — тихо повторяю я.
Я обвожу взглядом улицу, на которой когда-то собиралась прожить бóльшую часть своей жизни. Но я не вижу ничего конкретного вроде деревьев, машин и фокстерьеров. Вместо всего этого я вижу завихрения цвета на картине безумного импрессиониста. Зеленые, лимонные, розоватые полосы заняли место известного мне мира. Их края соприкасаются и сливаются, и все разнообразные краски перемешиваются.
— Я был не прав, — продолжает Николас. — Что бы ни случилось, Макс должен быть с тобой.
Что бы ни случилось… Я поднимаю на него глаза.
— А ты? Как насчет тебя?
Николас смотрит на меня.
— Я не знаю, — отвечает он. — Честное слово, не знаю.
Я киваю, как будто получив устраивающий меня ответ, отворачиваюсь и смотрю в окно. Николас сдает назад, и мы выезжаем на дорогу. Занимается холодный осенний день. Повсюду виднеются следы ночных безумств. Улицы засыпаны яичной скорлупой, окна домов измазаны кремом для бритья, на деревьях развеваются рулоны размотанной туалетной бумаги. «Скоро тут наведут порядок?» — спрашиваю себя я.
В больнице Николас спрашивает о Максе, и ему говорят, что его перевели в детское отделение.
— Неплохо для начала, — бормочет он, хотя я вижу, что он явно разговаривает не со мной. Он идет к лифту, и я спешу за ним. Распахиваются желтые двери, и нас обдает запахами антисептика и свежего белья. Мы делаем шаг внутрь.
Передо мной возникает видение. Я иду по кембриджскому кладбищу с Максом, которому что-то около трех лет. Он бегает между могильными плитами и выглядывает из-за памятников. Сегодня у меня нет занятий. Скоро я наконец-то получу степень бакалавра. Я заканчиваю Симмонс, а не Гарвард, и это не имеет никакого значения. Макс как завороженный проводит пальцами по растрескавшимся и выщербленным старинным плитам.
— Макс! — окликаю я, и он подбегает ко мне, падая на колени и пачкая о траву колени комбинезона.
Мы кладем альбом на плоский могильный камень какого-то революционного солдата, и я протягиваю Максу веер карандашей на выбор. Он берет темно-розовый, темно-зеленый и фиолетовый. Я останавливаюсь на темно-красном и оранжево-желтом цветах. Макс начинает раскрашивать маленькую лошадку, нарисованную мною для него. Это шетландский пони, на котором он будет кататься летом, когда мы поедем в гости к его бабушке. Я накрываю его пухлую ручку своими пальцами и осторожно веду карандашом вдоль линий рисунка. Я чувствую, как под его шелковистой кожей струится моя кровь.
Двери лифта с шипением открываются, но Николас стоит, как будто его пригвоздили к полу. Я ожидаю, что он возьмет ситуацию в свои руки, но ничего не происходит. Я поворачиваю голову и смотрю на него. Я впервые вижу его в таком состоянии. Всегда хладнокровный и невозмутимый, Николас боится того, что нас ждет впереди. Мимо лифта проходят две медсестры. Они заглядывают в кабину и начинают перешептываться. Могу себе представить, что они о нас подумали. Впрочем, мне нет до этого никакого дела. Вот еще один пункт для моего списка достижений: я могу твердо стоять на ногах, даже если окружающий мир рушится у меня на глазах. У меня это так хорошо получается, что я вдруг осознаю, что у меня хватит сил, чтобы поддержать кого-то еще.
— Николас, — шепчу я.
Он моргает, и я понимаю, что он напрочь забыл о моем присутствии. Тем не менее он с облегчением вздыхает. Он явно рад меня видеть.
— Все будет хорошо, — говорю ему я и улыбаюсь, кажется, впервые за долгие месяцы.
Челюсти лифта начинают смыкаться, но я наваливаюсь на них всем своим весом, и они замирают.
— Труден только первый шаг, — уверенно говорю я и тянусь через разделяющее нас пространство, чтобы сжать руку Николаса. Он с готовностью стискивает мою ладонь в ответном рукопожатии. Мы вместе выходим из лифта и делаем первые шаги по коридору. У двери палаты Макса мы останавливаемся и смотрим на спящего сынишку, на его розовые щечки и ровное дыхание. Нам с Николасом некуда спешить, и мы спокойно стоим на пороге и ждем, когда проснется наш сын.