Я нашла «Мерси», когда уже совсем отчаялась. Этот ресторанчик был расположен на одной из невзрачных улочек Кембриджа. Его облюбовали студенты и преподаватели, которым импонировали его непритязательная обстановка и простое меню. У меня в кармане лежала последняя двадцатка. Накануне вечером я окончательно осознала, что ни один человек в здравом уме не примет в дом няню без рекомендаций и что красивых глаз и тощего портфолио недостаточно для поступления в художественную школу. Вот так в пять тридцать утра я расправила плечи и вошла в «Мерси», отчаянно надеясь, что Господь, в существовании которого я сомневалась всю свою жизнь, мне поможет и это место станет моим спасением.
Ресторанчик оказался совсем небольшим. Внутри пахло тунцом и моющим средством. Я подошла к стойке и сделала вид, что изучаю меню. Из кухни вышел крупный чернокожий мужчина.
— Закрыто, — буркнул он, развернулся и снова исчез.
Я не отрывала глаз от меню. Чизбургеры, котлеты из мидий, закуски ассорти.
— Если у вас закрыто, то зачем вы открыли дверь? — поинтересовалась я.
Мужчина ответил не сразу. Вначале он подошел и остановился напротив, опершись мускулистыми руками о стойку по обе стороны от меня.
— Мне кажется, тебе пора в школу, — сказал он.
— Мне восемнадцать лет, — ответила я, вздернув подбородок в точности так, как это делала Кэтрин Хепберн в старых черно-белых фильмах. — Я хотела узнать, нет ли у вас вакансии.
— Вакансии… — медленно повторил мужчина, как будто впервые услышал это слово. — Вакансии. — Он сощурился, и тут я заметила шрам, который показался мне похожим на колючую проволоку. Он извивался вдоль щеки и прятался где-то в складках шеи. — Тебе нужна работа.
— Ну да, — отозвалась я.
По выражению его глаз я поняла, что ему не нужна официантка, тем более такая неопытная, как я. Мне также было ясно, что и в судомойке он не нуждается.
Мужчина покачал головой.
— Для этого слишком рано, черт возьми. — Он поднял голову и уставился на меня. Я знала, что он видит перед собой тощую и растрепанную девчонку. — Мы открываемся в шесть тридцать, — добавил он.
Я могла бы уйти и вернуться на прохладную станцию метро, где провела последние несколько ночей, прислушиваясь к жалобным скрипкам уличных музыкантов и безумным выкрикам бездомных. Но вместо этого я взяла из папки с меню забрызганный жиром лист бумаги с перечнем вчерашних фирменных блюд. Обратная сторона оказалась чистой. Я извлекла из рюкзака черный маркер и принялась за единственное занятие, которое мне удавалось хорошо. Я нарисовала мужчину, который только что отказал мне в работе. Я рисовала его с натуры, поглядывая в ведущий из обеденного зала в кухню коридорчик. Мужчина снимал с полок огромные емкости с майонезом и мешки с мукой, и под их тяжестью его бицепсы скручивались в тугие узлы. Он явно торопился, и это я тоже изобразила. Наконец я быстрыми штрихами набросала его лицо.
Я откинулась назад, чтобы разглядеть рисунок. Над широким лбом мужчины я нарисовала очертания старой, но крепкой женщины с ссутуленными от непосильной работы и лишений плечами. У нее была кожа цвета контрабандного кофе, а спину рассекали воспоминания о старых шрамах, которые сплетались в уже совершенно отчетливый шрам на лице мужчины. Я не знала эту женщину и не понимала, почему она появилась на моем рисунке, который к тому же получился не самым лучшим образом. И все же это было нечто. Я положила бумагу на стойку и вышла за дверь. Ждать.
Я верила в то, что рисую очень хорошо еще прежде, чем у меня проявилась способность отображать на бумаге чужие тайны. Я просто знала это, как другие дети знают, что они хорошо играют в бейсбол. Сколько я себя помню, я всегда что-нибудь малевала. Отец рассказывал мне, что однажды, когда я была совсем маленькая, я взяла красный карандаш и провела одну непрерывную линию по стенам всего дома, пропустив только те места, где что-нибудь стояло, а также дверные проемы. Он сказал, что я сделала это просто так, развлечения ради.
Когда мне было пять лет, я прочитала в «Телегиде» объявление о конкурсе. Надо было нарисовать черепаху из мультика и прислать ее в редакцию. Победителю оплачивали обучение в художественной школе. Мои каракули увидела мама. Она сказала, что никогда не рано обеспечить себе место в колледже. Именно она отправила рисунок по указанному в объявлении адресу. Когда мы получили письмо, в котором меня поздравляли и предлагали поступление в Национальную художественную школу в местечке под названием Виксбург, мама схватила меня на руки и сказала, что нам привалила удача. Она заявила, что я, вне всякого сомнения, унаследовала ее талант, а за обедом гордо продемонстрировала письмо отцу. Он ласково улыбнулся и сказал, что они рассылают такие письма всем, кто готов выложить деньги за какую-то липовую школу. Мама выскочила из-за стола и закрылась в ванной. Тем не менее она повесила письмо на холодильник, рядом с рисунком, который я нарисовала пальцами. Письмо исчезло в тот день, когда она от нас уехала. Я всегда спрашивала себя, зачем оно ей понадобилось. Может, потому что она не могла забрать с собой меня?
В последнее время я очень много думала о маме. Гораздо больше, чем за все предыдущие годы. Отчасти это объяснялось тем, что я натворила перед тем, как уйти из дома, отчасти тем, что я ушла из дома. Я не знала, как к этому отнесся отец. Я спрашивала себя, сможет ли Господь, в которого он всегда непоколебимо верил, объяснить ему, почему его покидают близкие и любимые женщины.
Когда в шесть часов десять минут черный гигант появился в дверном проеме, полностью заполнив его своим могучим телом, я, честное слово, уже знала, каким будет результат. Он был явно встревожен и смотрел на меня, открыв рот. В одной руке он держал рисунок, а вторую протянул мне, помогая подняться на ноги.
— Завтрак начинается через двадцать минут, — сказал он. — Я так понимаю, ты не имеешь ни малейшего представления о том, как надо обслуживать столики?
Лайонел, так звали мужчину, привел меня в кухню и подал мне тарелку с гренками. Пока я ела, он представил меня посудомоечной машине, грилю и своему брату Лерою, шеф-повару заведения. Он не спрашивал меня, откуда я родом, и не говорил о зарплате, как будто мы уже обо всем договорились. Ни с того ни с сего он сообщил мне, что его прабабушку звали Мерси и что до гражданской войны она была рабыней в Джорджии. Именно ею была занята голова Лайонела на моем рисунке. Ресторанчик назвали в ее честь.
— А ты, наверное, ясновидящая, — закончил Лайонел, — потому что я никому и никогда о ней не рассказывал. Все эти умники, которые у нас обедают, уверены, что на вывеске ресторана красуется некое философское изречение. Потому и ходят.
Он ушел, а я задалась вопросом, почему белые люди называют своих детей такими именами, как Хоуп, Фейт и Пейшенс[1], которые они никогда не оправдывают, в то время как черные матери дают дочерям имена Мерси, Деливеранс, Салвейшен[2], и тем всю жизнь приходится смиренно нести свой крест.
Лайонел вернулся и протянул мне чистую и выглаженную розовую форму.
— Я не собираюсь с тобой спорить, если ты утверждаешь, что тебе восемнадцать лет, но выглядишь ты точно как школьница, — заметил он, окинув взглядом мой темно-синий свитер, гольфы и плиссированную юбку.
Он отвернулся, а я переоделась, использовав в качестве ширмы огромную морозилку из нержавеющий стали. Затем он показал мне, как пользоваться кассовым аппаратом и балансировать подносом, уставленным тарелками.
— Не знаю, зачем я это делаю, — пробормотал он, но тут в закусочной появился мой первый клиент.
Оглядываясь назад, я понимаю, что, конечно же, Николас должен был стать моим первым клиентом. Судьба любит такие шутки. Как бы там ни было, но именно он в это утро отворил дверь ресторанчика, явившись даже раньше двух постоянных официанток. Он сразу направился к дальнему от входа столику. Николас был таким высоким, что ему пришлось сложиться несколько раз, чтобы за него уместиться, после чего он немедленно развернул свежий номер «Глоуб». Газета приятно похрустывала и пахла свежей краской. Он не обращал на меня внимания все время, пока я наливала ему бесплатный кофе, и ничего не сказал даже после того, как я расплескала напиток на размещенную на третьей странице рекламу бостонского универмага «Филен». Когда я подошла за заказом, он, все так же не отрываясь от газеты, коротко бросил:
— Лайонел в курсе.
Когда я принесла ему тарелку, он кивнул. Когда ему захотелось еще кофе, он просто поднял чашку и не опускал до тех пор, пока я не подошла, чтобы ее наполнить. Он не оборачивался к двери, когда звон колокольчика возвестил вначале о появлении постоянных официанток Марвелы и Дорис, а затем еще семи человек, по очереди явившихся в закусочную за своим завтраком.
Поев, он аккуратно положил вилку и нож на край тарелки, что немедленно выдало в нем человека с хорошими манерами. Газету он свернул и оставил на столе. И только после этого первый раз посмотрел на меня. У него были самые светлые голубые глаза из всех, которые я когда-либо видела. Возможно, это объяснялось контрастом с его темными волосами, но мне показалось, что я смотрю сквозь него и вижу небо за его спиной.
— Послушай, Лайонел, — произнес он. — Разве ты не знаешь, что закон запрещает нанимать на работу детишек, пока они не выбрались из подгузников?
Он слегка улыбнулся, давая понять, что ничего не имеет против меня лично, и вышел за дверь.
Быть может, сказалось напряжение первого часа моей работы официанткой, быть может, все объяснялось недосыпанием… Одним словом, я почувствовала, что к моим глазам без всякой видимой причины подступают слезы. Я не имела права реветь в присутствии Дорис и Марвелы и ринулась убирать с его столика. В качестве чаевых он оставил десять центов. Десять вшивых центов. Многообещающее начало, ничего не скажешь. Я опустилась на потертое сиденье и потерла виски. «Не смей реветь!» — сказала я себе. Подняв голову, я увидела, что Лайонел повесил нарисованный мною портрет на кассовый аппарат. Собрав все силы, я встала и положила свои первые чаевые в карман. В моих ушах вдруг зазвучал резкий ирландский акцент отца и его любимая фраза: «Нет ничего постоянного, все может измениться в любую секунду».
Через неделю после самого ужасного дня в моей жизни я ушла из дома. Наверное, я с самого начала знала, что сделаю это. Я просто ожидала конца семестра. Я и сама не знаю, зачем мне это понадобилось. Успехами я похвастаться не могла. Последние три месяца мне было так плохо, что я ни на чем не могла сосредоточиться, а частые пропуски занятий не могли не сказаться на оценках. Скорее всего, я просто хотела убедиться в том, что могу закончить школу, если захочу. И я это сделала, пусть и с двумя D — по физике и религии. И я встала вместе с остальными одноклассниками, когда отец Дрэхер попросил нас подняться, я вместе с ними передвинула кисточку на шапочке справа налево, а затем поцеловала сестру Мари Маргарету и сестру Алтею и сказала им, что да, я собираюсь поступать в художественный колледж.
Это было почти правдой, учитывая, что на основании моих оценок школа дизайна в Род-Айленде уже приняла меня на первый курс. Но это случилось еще до того, как земля начала уходить у меня из-под ног. Я была уверена, что отец успел внести часть суммы за обучение в осеннем семестре. Я писала ему записку и спрашивала себя, вернут ли ему эти деньги.
Мой отец — изобретатель. За долгие годы он придумал множество интересных штуковин. К сожалению, ему частенько не везло, и он хоть немного, но опаздывал с изобретением. Взять хотя бы прищепку для галстука, снабженную свернутой в рулон пластиковой салфеткой. В обеденный перерыв эта салфетка разворачивалась и защищала костюм. Он назвал прищепку галстуком-аккуратистом и был уверен, что его ждет шумный успех. Однако оказалось, что нечто очень похожее уже ожидает регистрации в бюро патентов. То же самое произошло с незапотевающим зеркалом для ванной, непотопляемой цепочкой для ключей, соской-пустышкой с контейнером для жидких лекарств. Думая об отце, я всегда вспоминаю Белого Кролика и пытающуюся угнаться за ним Алису.
Отец родился в Ирландии и бóльшую часть жизни провел, пытаясь избавиться от соответствующих ярлыков. Ирландское происхождение его абсолютно не смущало. Скорее наоборот — он им гордился. Но он стыдился статуса ирландского иммигранта. Когда ему исполнилось восемнадцать, он переехал из Бриджпорта, ирландского района Чикаго, в небольшое предместье, населенное по большей части итальянцами. Он никогда не пил. Одно время он безуспешно пытался освоить носовой выговор обитателей Среднего Запада. Но что касается религии, то тут он был непреклонен. Он верил так пылко, как будто духовность текла у него в жилах, а не была принята разумом. Мне часто приходило в голову, что если бы не мама, то он стал бы священником.
Отец всегда верил в то, что Америка — это лишь временная остановка на его пути обратно в Ирландию, однако никогда не говорил, надолго ли он сюда прибыл. Родители привезли его в Чикаго, когда ему едва исполнилось пять лет. Но хотя он и вырос в городе, его память навсегда сохранила воспоминания о холмах графства Донегол. Мне очень хотелось знать, что он помнит на самом деле, а где начинается воображение. Тем не менее я всегда увлеченно слушала рассказы отца о родных местах. В тот год, когда от нас ушла мама, он научил меня читать, пользуясь простыми учебниками, основанными на ирландской мифологии. Пока другие дети читали о Берте и Эрни, Дике и Джейн, я знакомилась со знаменитым ирландским героем по имени Кухулин и его приключениями. Я прочитала о святом Патрике, избавившем остров от змей, о Донне, боге мертвых, указывавшем душам умерших путь в подземное царство, о василиске, от чьего зловонного смертоносного дыхания я пряталась под одеялом.
Больше всего отец любил рассказывать мне об Оссиане, сыне Финна Макула, легендарном воине и поэте, влюбившемся в Ниамх, дочь владыки морей. Несколько лет они жили в любви и согласии на прекрасном острове в океане, но Оссиан не мог забыть о своей родине. Как говаривал отец: «Ирландия у ирландцев в крови». Когда Оссиан сказал жене, что хочет вернуться домой, она одолжила ему волшебного коня и предостерегла, чтобы он ни в коем случае не спешивался, потому что в мире смертных прошло уже триста лет. Но Оссиан упал с коня и превратился в древнего старца. И все же его ожидал святой Патрик, распростерший ему свои объятия, точно так, как когда-нибудь ему предстояло распахнуть их для нашей троицы, а потом только для нас двоих — отца и меня.
После бегства мамы отец как мог старался сделать мою жизнь полноценной, а это означало церковно-приходскую школу и исповедь по субботам, а также изображение распятого на кресте Иисуса, подобно талисману висевшее на стене у меня над кроватью. Отец не замечал противоречий католицизма. Отец Дрэхер учил нас любить соседей, но не доверять евреям. Сестра Евангелина учила нас изгонять нечистые мысли, хотя нам было отлично известно, что, прежде чем уйти в монастырь, она в течение пятнадцати лет была любовницей женатого мужчины. Не говоря уже об исповеди, означавшей, что ты можешь делать все, что угодно, потому что, несколько раз прочитав молитву Богородице и «Отче наш», можно было вновь стать девственно чистым и безгрешным. Довольно долго я тоже в это верила, пока из первых рук не узнала, что некоторые события оставляют в душе неизгладимый след, смыть который не в силах ни одна молитва.
Любимым местом во всем Чикаго для меня оставалась папина мастерская. Здесь было пыльно и пахло древесными стружками и авиационным клеем, а также хранились сокровища вроде старых кофемолок, ржавых дверных петель и розовых хулахупов. Все вечера папа пропадал в подвале. Мне часто приходилось силой вытаскивать его оттуда, чтобы заставить хоть что-нибудь съесть. Порой мне казалось, что старшая в доме я, а не он. Он работал над своим самым последним изобретением, а я сидела на пахнущем плесенью зеленом диване и делала уроки.
В мастерской отец полностью преображался. Все его движения обретали кошачью грацию. Он подобно магу выуживал из воздуха какие-то колесики и шестеренки, и на моих глазах из них рождались всевозможные приспособления и безделушки. Если он и говорил о маме, то только в мастерской. Иногда он застывал, глядя вверх, на треснутый четырехугольник ближайшего окошка. На лицо отца падал свет, странным образом превращая его в глубокого старика, и я замирала и начинала считать годы, спрашивая себя, сколько же на самом деле прошло времени.
Отец так ни разу и не сказал мне: «Я знаю, что ты сделала». Он просто перестал со мной разговаривать. Вот тут мне все стало ясно. Он был явно встревожен и словно торопил время, чтобы я поскорее уехала в колледж. Я вспомнила слова одной из своих одноклассниц. Она говорила, что у девушки на лице написано, что у нее уже был секс. Быть может, это касалось и абортов? Что, если отец прочитал это у меня на лице?
После того, как это случилось, я ожидала ровно неделю, надеясь, что приближающийся выпускной вернет нам былое взаимопонимание. Но церемония далась отцу с большим трудом. Он меня так и не поздравил. Весь вечер он как потерянный бродил по нашему дому. В одиннадцать часов мы сели смотреть ежевечерний выпуск новостей. Главным сюжетом была история женщины, ударившей своего трехмесячного малыша по голове банкой консервов. Женщину забрали в психиатрическую клинику. Ее муж твердил, что он должен был это предвидеть.
Когда новости закончились, отец подошел к своему старому столу и извлек из верхнего ящика синюю бархатную коробочку. Я улыбнулась.
— Я думала, ты забыл, — сказала я.
Он покачал головой, настороженно всматриваясь в мое лицо. Я провела пальцами по бархату, надеясь увидеть внутри бриллианты или изумруды. Там оказались четки, искусно вырезанные из розового дерева.
— Я подумал, — тихо произнес он, — что они могут тебе пригодиться.
В ту ночь, собирая вещи, я сказала себе, что делаю это ради него. Я не хотела, чтобы он до конца жизни терзался из-за моих грехов. Я взяла с собой только самое необходимое и оделась в школьную форму, рассчитывая, что это поможет мне смешаться с толпой. С юридической точки зрения я не сбегала из дома. Мне уже исполнилось восемнадцать, и я могла делать все, что пожелаю.
Последние три часа в родительском доме я провела в мастерской, подбирая слова для прощальной записки. Я провела пальцами по его последнему изобретению. Это была поздравительная открытка. Когда ее открывали, она начинала напевать песенку, а стоило нажать на угол, и она надувалась, превращаясь в воздушный шар. Отец считал, что на эту открытку будет хороший спрос. Единственное, что его беспокоило, так это музыка. Он не знал, что случится с микрочипом, когда открытка превратится в шар.
— Я прихожу к выводу, — заметил он накануне вечером, — что то, что ты держишь в руках, уже ни во что не должно превращаться.
В итоге я просто написала: «Я тебя люблю. Прости. У меня все будет хорошо». Перечитав записку, я спросила себя, есть ли в этих словах хоть какой-то смысл. Было похоже, что я прошу прощения за то, что я его люблю. Или за то, что у меня все будет хорошо? В конце концов я бросила ручку. Я знала, что несу за него ответственность и рано или поздно мне придется сказать ему, где я нахожусь. Пока я и сама этого не знала. Наутро я отнесла четки в ломбард и за половину вырученной суммы купила билет на автобус, который должен был увезти меня как можно дальше от Чикаго. Я изо всех сил пыталась поверить в то, что меня здесь уже ничто не держит.
В автобусе я придумала для себя легенду и рассказывала ее всем, кто мной интересовался. Во время очередной остановки в Огайо я решила, что покину автобус в Кембридже, штат Массачусетс. Это было достаточно близко к Род-Айленду и звучало гораздо скромнее, чем Бостон. А кроме всего прочего, мне нравилось само это название, вызывавшее ассоциации с английскими джемперами, черными мантиями выпускников и другими приятными вещами. Я решала, что задержусь здесь, чтобы заработать денег и поступить в школу дизайна. То, что судьба создала на моем пути очередное препятствие, вовсе не означало, что я должна отречься от своей мечты. Я уснула, и мне приснилась Пресвятая Дева. Я спрашивала себя, что заставило ее поверить явившемуся к ней Святому Духу. Проснувшись, я услышала звуки скрипки, показавшиеся мне голосом ангела.
Я позвонила отцу из автомата в подземном переходе автобусной станции на Брэттл-сквер. Я позвонила за счет абонента. Слушая гудки в трубке, я смотрела на лысую старуху с вязанием в руках, расположившуюся на приземистой скамье неподалеку, и виолончелистку, которая вплела блестки в свои многочисленные тугие косички. Затем я попыталась прочитать граффити на дальней стене перехода, но тут отец снял трубку.
— Слушай, — сказала я, не дав ему и рта раскрыть, — я никогда не вернусь домой.
Я ожидала, что он начнет возражать или признается, как в отчаянии целых два дня обшаривал улицы Чикаго. Но отец лишь негромко присвистнул.
— Никогда не говори никогда, девочка, — ответил он. — Когда-нибудь эти слова к тебе вернутся.
Я стиснула трубку так, что пальцы побелели. Отец был единственным человеком, кому я была нужна, и, похоже, мое исчезновение его совсем не обеспокоило. Что с того, что я не оправдала его надежд? Неужели это заставило его забыть восемнадцать последних лет? Я ни за что не осмелилась бы уйти из дома, если бы в глубине души не была уверена в том, что он всегда будет меня ждать, а значит, истинное одиночество мне не грозит.
По моей спине пробежала дрожь. Что, если я и в нем ошиблась? Я молчала, не зная, что сказать.
— Может, ты все же скажешь, куда уехала? — спокойно продолжал отец. — Я знаю, что ты добралась до автостанции, но подробности твоих дальнейших странствий скрыты в тумане неизвестности.
— Как ты это узнал? — ахнула я.
Отец засмеялся, и этот звук окутал меня мягким и уютным покрывалом. Мне всегда казалось, что его смех относится к числу моих самых первых воспоминаний.
— Я тебя люблю, — ответил он. — Или ты во мне сомневалась?
— Я в Массачусетсе, — произнесла я, почувствовав себя значительно лучше. — Но больше я тебе ничего не скажу. — Виолончелистка взяла смычок и провела им по животу своего инструмента. — Насчет колледжа я пока ничего не знаю, — добавила я.
Отец вздохнул.
— Незачем было сбегать, — пробормотал он. — Ты могла обратиться ко мне. Всегда можно…
В этот момент мимо прогудел автобус, заглушив остаток фразы. Я не услышала последних слов отца, и это меня вполне устраивало. Это позволяло не признаваться себе в том, что я не хочу слышать, что говорит мне отец.
— Пейдж? — окликнул он.
Видимо, я пропустила какой-то вопрос.
— Папа, — сказала я, — ты обращался в полицию? Кто-нибудь знает?
— Никто ничего не знает, — ответил отец. — Я подумывал об этом, но мне казалось, что ты вот-вот откроешь дверь и войдешь в дом. Я надеялся на это. — Его голос звучал глухо и тускло. — Я не мог поверить в то, что ты действительно ушла.
— Ты тут ни при чем, — взмолилась я. — Ты должен знать, что дело не в тебе.
— Во мне, Пейдж. Иначе тебе незачем было бы уходить.
Я хотела сказать ему: «Нет, это неправда. Это не может быть правдой, потому что все эти годы ты твердил мне, что я не виновата в том, что она ушла. Это не может быть правдой, потому что мне было очень трудно с тобой расстаться». Но слова застряли у меня в горле. Я не смогла произнести ни слова, потому что по моим щекам потекли слезы. Я вытерла нос рукавом.
— Может быть, я когда-нибудь приеду, — выдавила я из себя.
Отец постучал пальцем по трубке. Он часто так делал, когда я была совсем маленькой, а он отправлялся торговать своими изобретениями. Телефонные провода доносили до меня этот тихий стук. «Ты слышала? — шептал он. — Это звук поцелуя, проникающего прямо в твое сердце».
Автобус из неведомых краев приближался ко мне из темного туннеля станции.
— Я чуть с ума не сошел от беспокойства, — признался отец.
Я наблюдала за тем, как колеса автобуса закрывают от меня ребристое кирпичное здание терминала. Я вспоминала хитроумные штучки, которые папа делал для того, чтобы меня позабавить. Вода из крана сбегала по водостоку и приводила в движение вентилятор, струя воздуха от которого воздействовала на лопасти моторчика, соединенные со шкивом, открывавшим коробку хлопьев и отмерявшим мой завтрак. Отец умел обратить себе на пользу любые неприятности или проблемы.
— Не волнуйся обо мне, — уверенно заявила я. — В конце концов, я твоя дочь.
— Ага, — протянул отец, — но, похоже, от матери ты тоже кое-что унаследовала.
После того как я проработала в «Мерси» две недели, Лайонел стал доверять мне ключи, и я часто закрывала закусочную на ночь. А когда наплыв посетителей ослабевал или пропадал вовсе, как, например, около трех часов дня, он усаживал меня за стойку и просил написать чей-нибудь портрет. Конечно же, я первым делом нарисовала тех, кто работал в мою смену, — Марвелу, Дорис и Лероя, после чего перешла к президенту, мэру и Мэрилин Монро. На некоторых портретах появились сюжеты, объяснить которые я была не в состоянии. К примеру, в глазах Марвелы отражался мужчина с потемневшим от страсти лицом, которого поглощало бушующее море. В изгибе шеи Дорис я нарисовала сотни кошек, причем каждая следующая все больше походила на человека, а у последней было лицо самой Дорис. Пышные очертания персиковых рук Мэрилин Монро, как ни странно, заключали в себе не ее многочисленных любовников, а холмы, покрытые колосящимися пшеничными полями и грустные глаза бигля. Посетители закусочной далеко не всегда замечали эти странные изображения — они были очень маленькими и ненавязчивыми. Но я продолжала рисовать, и, когда я заканчивала очередной портрет, Лайонел вывешивал его на стену над кассовым аппаратом. К тому времени, как рисунки заняли полстены, я наконец-то почувствовала себя своей.
Все это время я ночевала на диване в гостиной Дорис, которую разжалобила моя история о домогательствах отчима. Поэтому, как только мне исполнилось восемнадцать, я забрала все деньги, которые удалось скопить, присматривая за соседскими детишками, и сбежала. Мне нравилась эта история, потому что она была почти правдой, — во всяком случае, в той ее части, которая касалась восемнадцатилетия и побега. К тому же она внушала окружающим сочувствие, что в моей нынешней ситуации было совсем не лишним.
Именно Дорис пришла в голову идея организовать нечто вроде фирменного блюда. Если клиент платил два доллара сверх заявленной цены на индюшиные рулетики, то в придачу получал бесплатный портрет.
— Она классно рисует, — прокомментировала Дорис, наблюдая, как я покрываю лист бумаги извилистыми линиями прически Барбры Стрейзанд. — Все эти Джо Шмо сразу почувствуют себя знаменитостями.
Мне было немного не по себе. Я чувствовала себя цирковой диковиной, но отклик на объявление, которое мы вложили в меню, оказался на удивление бурным. Чаевых мне теперь доставалось намного больше, чем когда я просто обслуживала столики. Большинство завсегдатаев я нарисовала в первый же день. Сделать эти портреты бесплатными придумал Лайонел. Он же распорядился вывесить их на стену рядом с моими предыдущими работами. Если честно, то я могла бы изобразить большинство этих людей и по памяти. Я уже давно исподтишка за ними наблюдала, пытаясь угадать, чем они живут, а в свободное время дополняя недостающие детали собственным воображением.
Взять, к примеру, Розу, блондинку, каждую пятницу делавшую прическу в парикмахерской неподалеку, а после этого заглядывавшую на ланч в наш ресторан. Она носила дорогие льняные костюмы, классические туфли и обручальное кольцо с бриллиантом. У нее было портмоне от Гуччи, и деньги она складывала в строгом порядке — долларовые бумажки, пятерки, десятки и двадцатки. Однажды она привела с собой лысеющего мужчину, который весь обед крепко держал ее за руку и говорил по-итальянски. Я решила, что это ее любовник, потому что все остальное в ее жизни было уж чересчур безупречным.
Марко был слепым студентом. Он учился в школе управления имени Кеннеди и даже в самые жаркие июльские дни ходил в длинном черном пальто. На его бритой голове всегда красовалась бандана. Он любил с нами играть. «Какого это цвета? — спрашивал он. — Дайте подсказку». И я произносила что-нибудь вроде «Мак-Карти». Он смеялся и отвечал: «Красный». Он приходил поздно вечером и курил сигарету за сигаретой, пока под потолком не повисало серое облако, образуя искусственное небо.
Но больше, чем за другими, я наблюдала за Николасом, имя которого узнала только благодаря Лайонелу. Он был студентом-медиком, что объясняло и то, что он являлся всегда в разное время, и его отрешенный взгляд. Я смотрела на него в упор, потому что он этого просто не замечал, даже если не читал свою извечную газету. Мне все время казалось, что в нем есть что-то странное. Я проработала в «Мерси» ровно две недели, когда до меня вдруг дошло: он выглядит здесь чужим. Он как будто светился на фоне потрескавшихся виниловых сидений клюквенного цвета. Он заставлял официанток быть все время начеку, поднимая стакан, чтобы его наполнили, или помахивая чеком, желая расплатиться. Впрочем, никому из нас его поведение покровительственным не казалось. Я изучала его с увлеченностью настоящего ученого. Я придумывала истории из его жизни, и это неизменно происходило ночью, на диване Дорис. Перед моим внутренним взором всплывали его уверенные руки и светлые глаза, и я спрашивала себя, что за сила влечет меня к нему.
Я уже знала, что такое любовь, как и то, какие последствия она может иметь. После всего, что произошло между мной и Джейком, я больше не собиралась влюбляться, возможно, никогда. Мне не казалось странным, что в восемнадцать лет во мне сломалось что-то мягкое и нежное. Может быть, именно поэтому, когда я наблюдала за Николасом, мне никогда не хотелось его нарисовать. Художник во мне не сразу отметил его мужскую привлекательность: симметрию его упрямого подбородка или шевелюру, сверкающую на солнце многообразием оттенков черного цвета.
Однажды вечером Дорис ушла с работы пораньше. Было уже одиннадцать часов вечера. Прежде чем закрыть закусочную, я решила наполнить солонки. И тут вошел Николас. Он уселся за один из столиков, и я вдруг поняла, что в этом мужчине так долго не давало мне покоя. Я вспомнила, как, когда я училась в школе, сестра Агнес стучала линейкой по пыльной доске, ожидая, пока я придумаю предложение со словом, которого я не знала. Это было слово «величие». Я переминалась с ноги на ногу и молчала, слушая презрительные смешки одноклассниц. Я так и не смогла составить предложение, и сестра Агнес обвинила меня в том, что я снова рисовала на полях тетради, хотя дело было вовсе не в этом. Глядя на посадку головы Николаса и на то, как он держит ложку, я вдруг поняла, что величие заключается вовсе не в благородстве и не в чувстве собственного достоинства, как учили меня сестры. Нет, прежде всего оно являлось умением чувствовать себя уверенно и раскованно в любой обстановке. Величие было именно тем качеством, которым обладал Николас и которым не обладала я, и я знала, что теперь я этого никогда не забуду.
Вдохновленная своим открытием, я подбежала к стойке и начала рисовать Николаса. Я рисовала не только его идеальные в своей симметрии черты, но и его спокойную непринужденность. Поев, Николас полез в карман за чаевыми, и в этот момент я закончила рисунок и сделала шаг назад, чтобы получше его рассмотреть. Передо мной был необычайно красивый человек. Красивее его я никого в жизни не видела. Такие, как он, везде привлекали к себе внимание. На них показывали пальцами и за их спинами перешептывались. Прямые брови, высокий лоб и волевой подбородок недвусмысленно указывали на то, что этот человек рожден для того, чтобы вести за собой других.
Из кухни вышли Лайонел и Лерой. Они несли остатки еды, которые каждый вечер забирали домой, детям.
— Ты знаешь, что делать, — бросил мне через плечо Лайонел, махнув на прощанье рукой и толкая входную дверь. — Пока, Ник, — обернулся он к Николасу.
— Николас, — тихо, едва слышно произнес тот.
Я подошла к нему, держа в руках портрет.
— Вы что-то сказали? — спросила я.
— Николас, — повторил он. — Я не люблю, когда меня называют Ник.
— А-а, — протянула я. — Может, вы еще что-нибудь хотите?
Николас огляделся, как будто только сейчас заметил, что остался единственным посетителем ресторана и что солнце уже давным-давно скрылось за горизонтом.
— Вы, наверное, хотите закрываться, — сказал он. Он вытянул одну ногу вдоль сиденья, а уголки губ приподнял в улыбке. — Слушай, — вдруг перешел он на ты, — признавайся, сколько тебе лет.
— Достаточно, — отрезала я и подошла поближе, чтобы забрать его тарелку.
Я склонилась над столом, все еще держа в руке меню с его портретом, и тут он стиснул мое запястье.
— Да это же я! — удивленно воскликнул он. — А ну-ка, дай посмотреть.
Я попыталась высвободиться. Я не собиралась показывать ему рисунок. Но прикосновение его руки меня полностью парализовало. Я ощущала пульс в его пальцах и впившиеся в мою кожу края ногтей.
По этому прикосновению я поняла, что в портрете есть нечто, приковавшее к себе его внимание, что-то знакомое. Я всмотрелась в рисунок, желая понять, что я сделала на этот раз. На самом краю листа бумаги я изобразила целые королевские династии в высоких, усыпанных драгоценными камнями коронах и бесконечно длинных горностаевых мантиях. На другом краю было сучковатое цветущее дерево. На его верхних ветвях стоял худенький мальчик. В поднятой вверх руке он держал солнце.
— Ты хорошо рисуешь, — прошептал Николас. Он кивнул на сиденье напротив. — Почему бы тебе не присоединиться ко мне? Разумеется, если это не отвлекает тебя от остальных посетителей, — улыбаясь, добавил он.
Я узнала, что он учится на третьем курсе медицинской школы, что он лучший в группе и уже прошел практику по половине обязательных клинических дисциплин. Он собирался стать кардиохирургом. Он спал по четыре часа в сутки. Остальное время он проводил в больнице или на занятиях. Он считал, что на вид мне лет пятнадцать, не больше.
На его рассказ я ответила правдой. Я сказала, что я из Чикаго, что я окончила приходскую школу и поступила бы в школу дизайна, если бы не ушла из дома. Все остальное я оставила при себе, а он и не настаивал. Я рассказала ему, что мне приходилось ночевать на станциях метро и что по утрам меня будил грохот поездов. Я сообщила ему, что научилась балансировать подносом с четырьмя блюдцами и четырьмя чашками кофе и что я могу сказать «Я тебя люблю» на десяти языках.
— Mimi notenka kudenko, — произнесла я на суахили в подтверждение своих слов.
Я сказала ему, что почти не помню своей матери, в чем никогда не признавалась даже самым близким друзьям. Но я не рассказала ему об аборте.
Шел уже второй час ночи, когда Николас собрался уходить. Он взял нарисованный мною портрет и небрежно бросил его на барную стойку.
— Ты и его повесишь? — поинтересовался он, кивая на другие рисунки.
— Если ты не против, — пожала я плечами.
Я взяла черный маркер и задумалась. Вдруг у меня промелькнула мысль: «Это то, чего ты ждала».
— Николас, — тихо произнесла я и написала его имя в верхней части листа.
— Николас, — эхом отозвался он и неожиданно рассмеялся.
Он обнял меня одной рукой за плечи, и несколько секунд мы так и стояли, соприкасаясь боками. Затем он, продолжая поглаживать мою шею, отстранился.
— А ты знаешь, — сказал он, нажимая на какую-то точку, — что если вот здесь придавить посильнее, то человек потеряет сознание?
Он наклонился и поцеловал то место, где за секунду до этого был его большой палец. Прикосновение губ было таким невесомым, что можно было подумать, что мне это просто почудилось. Он вышел так тихо, что я этого не заметила, лишь услышала звон колокольчиков над запотевшим стеклом входной двери. Я стояла, покачиваясь, и спрашивала себя, как я могла снова попасться на этот крючок.