В Пиньяне нас уже ждали. На этот раз — женщина, вся отекшая, лежала на кровати и громко стонала. Ее огромный живот занимал половину кровати.
— Спокойно, женщина, — сказал доктор, положив ей руку на лоб. — На каком ты месяце вздутия?
— На восьмом, — ответила она, продолжая стонать.
Поскольку я знал, что нужно делать в таких случаях, я попросил принести дров, разжег огонь в печи и стал ждать, приготовив большой лист табака.
— Как тебя зовут? — услышал я голос доктора у себя за спиной.
— Мария, — ответила женщина.
— Зачем я спрашиваю… — пробормотал доктор себе под нос.
Когда огонь в печи достаточно разгорелся, я разворошил дрова, отодвинул щипцами пару угольков в сторону и принялся вертеть над ними лист табака, словно мясо на вертеле. Листку предстояло нагреться, но не сгореть. Поскольку у меня уже был опыт в «поджарке табака», как называет этот процесс доктор Монардес, то очень скоро лист был готов. В свое время для достижения нужного результата мне нужно было два-три листка, но постепенно я добился большой ловкости в этом деле. Перебрасывая горячий листок из одной руки в другую, я подошел к кровати и осторожно положил его на пупок.
— Ох! — произнесла женщина.
— Это сеньор да Сильва, — представил меня доктор, — мой помощник. Этот листок сейчас тебя согреет, вытянет жидкость наверх и через пупок тепло проникнет точно туда, куда надо.
Но желанного эффекта не случилось. Обычно дело не ограничивалось только одним листком табака. Женщина продолжала стонать, и доктор, выждав немного, дабы увериться, что лист не поможет, сунул руку в карман и вынул оттуда сигариллу.
— Женщина, — сказал он торжественно, тремя пальцами держа, словно копье, нашу панацею у нее перед глазами — это сигарилла. Я попрошу тебя вдохнуть немного дыма, задержать его во рту, не глотая, и сразу выдохнуть. И так два-три раза. А потом сглотнуть слюну. Помни, совсем чуть-чуть, — снова повторил доктор, протягивая ей зажженную сигариллу, — иначе ты можешь нанести вред плоду.
— А что, если она возьмет да скинет? — встревоженно спросил меня муж женщины, который вместе со мной наблюдал за происходящим из дальнего угла комнаты.
— Ну, — сказал я, склонив голову набок, как обычно делаю в подобных случаях. — Как это так — скинет! Это тебе природа, а не фунт изюма. Это сила!
Мне вспомнился сонет Пелетье «L’Amour des amours», в котором он описывает, как молодая еще планета Земля на бегу наскочила на небесное тело в виде медузы и непроизвольно родила Луну. «Выпала из утробы малютка невинная» — вот его точные слова. Разумеется, речь идет о Луне — это она невинная. Иначе Земля должна была родить другую планету. Поэтому Марс, от которого Земля была беременна, был весьма обижен, разочарован и раздосадован. Он отвернулся от нее, а потом вообще охладел. С тех пор оба, некогда пылавшие любовью друг к другу, держатся на расстоянии, а Луна, рожденная преждевременно, кружит неживая в пространстве. Но нигде не говорится, что же произошло с той самой Медузой. Когда я впервые прочитал об этом, то в нетерпении пролистал книгу до конца, надеясь найти упоминание о Медузе, но ничего не нашел. Однако я не сдался и спустя какое-то время вновь прочитал внимательно каждую строчку и опять ничего не обнаружил. Зато открыл для себя прекрасного поэта. Как говорится, нет худа без добра.
Сигарилла сделала свое дело. Женщина успокоилась, боль стихла, капли пота струились по ее лицу. Она лежала на кровати с большим белым животом, вздувшимся, как… может быть, как щит Ахилла, как белый холм над рекой, как мраморный бочонок, как стог сена… Природа наполнила ей утробу и раздула женщину до предела. «Как это ужасно, — подумалось мне, — быть настолько близким к природе, настолько тесно связанным с ней. Она не уступит ни на йоту и никогда не пожалеет тебя. Если только табак не сомкнет свои корявые пальцы у нее на горле».
— Утихомирился, — сказала женщина, положив руку себе на живот чуть выше табачного листа.
— Конечно, как же ему не утихомириться… — покивал головой доктор. Потом он повернулся к мужу и сказал: — На всякий случай я тебе оставлю сигариллу, вдруг понадобится. Но смотри, не выкури ее! — строго предупредил он мужчину.
— Как же я могу ее выкурить! — ответил он и принялся рассуждать на эту тему. Доктор, поджав губы и не скрывая досады, слушал этот поток слов, пока я не выдержал и не прервал его:
— Хватит, замолчи, мы приехали не для того, чтобы все это выслушивать.
И он замолчал. Не хватало только из-за этого болтуна упустить нашего полоумного Лопе!
Когда мы вышли наружу, доктор сказал мне:
— Гимараеш, позволь сделать тебе замечание. Ты не должен был затыкать ему рот. Да, наша больная — женщина, но платит тебе он. Никогда не забывай, кто платит. В конце концов, для нас важен именно он.
— Да заплатит он, никуда не денется, черт бы его побрал.
— Да, так, но тем не менее… Впредь не забывайся… Это очень важно…
Потом мы уселись в карету и отправились в Севилью. Как-то само собой разговор зашел о женщине.
— Человеческая самка, — сказал доктор, — это любимое оружие Природы. Я абсолютно убежден, что в иерархии всех существ природа поставила ее на самую вершину, гораздо выше того места, что отведено тебе или мне. Нет существа, которое бы стояло выше самки. Ты, конечно, можешь сказать, что все самки способны плодиться, и некоторые даже более обильно, чем человеческие. Например, пчелы, гусеницы и т. д. Да, это так, хотя, может быть, и не так… Но не в этом дело. Женщина — она не только приумножает природу, она может поддерживать беседу, петь, играть на музыкальных инструментах, прихорашиваться перед зеркалом… Думать, — продолжил доктор, немного помолчав, — смеяться, плясать. Невероятно!
— Но природа и ее не жалеет, и ее мучает, — возразил я. — Настолько она безрассудна.
— Нет, нет, не из-за этого, — ответил доктор. — Ты должен понимать такие вещи, если хочешь стать хорошим врачом, — он назидательно поднял палец кверху. — Природа оказывает воздействие через изобилие. Она создает такое множество существ, что может позволить себе быть безразличной к каждому из них в отдельности. Человеческих самок, например, так много, что даже если половина из них вдруг исчезнет, ничего особенного не произойдет, разве что станет чуть потише.
Я вдруг вспомнил, как Хесус воскликнул в театре: «Святые угодники! Моя жена мертва, она отказалась стирать!»
— Могут появиться и неудобства, — заметил я.
— Не такие уж большие, — ответил доктор. — Во всяком случае, останется достаточно женщин, чтобы природа могла и дальше приумножаться. Словно листья на деревьях, не так ли, Гимараеш? Разве кто-то обращает внимание на один листок? Даже если все листья опадут, на следующий год они появятся снова.
— Но есть редкие, уникальные явления, — снова возразил я.
— Да, несносный старик Платон тоже так говорит, — кивнул доктор Монардес. — Между прочим, надо отметить, что все старики несносны по вполне понятным причинам. Но эту мысль я разовью как-нибудь в другой раз. Что же касается того, о чем ты говоришь — что ж, природа все равно расстанется с некоторыми из своих созданий, поскольку не знает, как их приумножить и вообще, что с ними делать. Так что нет смысла и говорить об этом. В том-то все и дело, что секрет — в изобилии, в нем же — и разгадка. И жизнь, и смерть объясняются стремлением к изобилию. Поэтому нельзя говорить о каком-либо особом смысле чего-то. За исключением, разумеется, медицины.
— Ваша мудрость, сеньор, тоже имеет склонность к изобилию, она полна смыслов, — заявил я. Я уже занял стойку, характерную для ситуации, когда меня что-то очень впечатляет. Я перенял ее у Васко да Герейры. Он утверждал, что стойка очень древняя и была известна еще в античности, а придумал ее некий Роден, если я не ошибаюсь. Этот Роден был греком по национальности. Я не знаю, откуда все это было известны Васко да Герейре. Предполагаю, что он узнал об этом во время плавания с Магелланом. Три года в открытом море — очень большой срок. Каждый станет рассказывать о том, что он когда-то видел, слышал, читал или о чем размышлял. Если подумать, что человек за пять минут или максимум за полчаса может рассказать о том, что с ним происходило на протяжении целого года, оторопь берет. Начнешь рассказывать и неминуемо сделаешь вывод, что жизнь была прожита зря.
— Изобилие, Гимараеш, — продолжил доктор Монардес, окрыленный, как мне показалось, моей реакцией, — это тайна всего сущего. Иначе изобилие стало бы единственной целью, но поскольку…
— Сеньоры, — раздался в этот момент голос Хесуса, который остановил карету, — я пойду… Не могу больше терпеть.
Он прошел мимо нас какой-то странной походкой, пересек дорогу и присел в высоких зарослях травы.
«Неужели и это тоже склонно к изобилию?» — подумал я.
— Хесус, — выкрикнул доктор Монардес, — Чего ты полез в траву? Еще подцепишь там какого-нибудь клеща…
— Не могу же я с…ть на дороге, сеньор, — ответил тот. Его задница неясно виднелась в уже опустившихся сумерках, белея среди травы, как старая, стертая временем серебряная монета в куче навоза, как сказал бы Пелетье (может быть).
— Почему не можешь, — возразил доктор. — Без того вся дорога покрыта фекалиями.
— Не могу, — упрямо повторил Хесус. — Лошади пугаются.
— Мда… Что? — прокричал доктор.
— Лошади! Лошади пугаются, сеньор.
— А, ясно, — сказал доктор, но по его взгляду было видно, что он ничего не понял. Я тоже не понял, но, честно сказать, меньше всего стал бы сейчас размышлять над словами нашего кучера.
— Поторопись, Хесус, — спустя немного времени крикнул доктор. — А то упустим Лопе.
— Иду, иду, сеньор, — ответил Хесус и спустя минуту-другую действительно появился, застегивая на ходу штаны.
— Что ж поделаешь, сеньоры, — сказал он, проходя мимо. — Все мы люди…
— И то правда, — пробормотал доктор. — Где есть одно, там есть и другое.
Я сразу понял, что он хотел сказать, и засмеялся. Без ложной скромности должен заметить, чтобы читатель впредь не удивлялся, что я схватываю на лету, догадываюсь о невысказанном, усваиваю новые знания с потрясающей быстротой и, как утверждают люди, со мной хорошо знакомые, с удивительной проницательностью. Не подумайте, что я хвастаюсь, просто воспринимаю эти свои качества как данность. В конце концов, я не мог бы быть иным, но только таким, каков я есть на самом деле. К счастью, в отличие от многих, мне другого и не нужно. Мысль об этом приносит мне глубокое удовлетворение, несмотря на то, что меня немного мучает моя нынешняя бедность. Но у таких людей, как я, это не продолжается долго. Взять хотя бы доктора Монардеса…
— Севилья, сеньоры.
— Да, действительно.
На сцене «Театра Марии Иммакулаты» Хесус, воздев к небу руки, вопит:
— Святые угодники! Жена моя мертва, она отказалась стирать!
Он принимается рыдать и рвет на себе рубашку, сшитую, наверное, специально по этому случаю из какой-то скатерти в желто-красных квадратиках, взятой в таверне. Потом изо всех сил пинает ведро с водой. Брызги попадают на зрителей, сидящих в первом ряду, и они начинают роптать. Но их недовольство заглушают бурные овации, которые устраивают люди Лопе, сидящие в левом углу партера. Поднявшись с мест, они восторженно рукоплещут. Делать нечего, я тоже следую их примеру. Хесус, улыбаясь до ушей, сбегает со сцены.
Дон Гарсия де Бланко строго отчитывает свою хорошенькую дочь, которая отказывается выходить замуж за хитрого мавра Альфонсо, представившегося аристократом из Арагона, хотя по сути он — мориск[5]из Гранады. Рядом с доном стоит местный священник Родригес. Смиренно сложив руки на груди, он убеждает красивую Марию отдать руку и сердце «аристократу» Альфонсо, потому что хитрый мавр пообещал ему сто дукатов за помощь. Кроме того, они договорились обмануть дона Гарсию, чтобы потом поделить его состояние. Девушка в рыданиях убегает, за ней следуют священник и сам дон Гарсия, в задумчивости положив руку на лоб.
На сцене появляется настоящий возлюбленный Марии — кабальеро Моралес. Он верхом на коне, с обнаженной шпагой в одной руке и знаменем Эрнана Кортеса — в другой. Конь накрыт желтым плащом с красными львами Габсбургов, из-под которого виднеются грязные порванные сапоги Энрике и еще две ноги. Но это не ноги Хесуса. На этот раз ему повезло.
Кабальеро Моралес пламенно говорит о любви. Он рассказывает, что во имя любви сражался в Америке, воевал против турок, берберов, а также в Италии и Нижних землях. Убил много врагов. Под бурные аплодисменты он размахивает шпагой и знаменем Кортеса. Конь в это время скачет от одного края сцены к другому. С моего места на балконе отлично видно, кто в это время имитирует ржанье коня за левой кулисой — разумеется, Хесус. Отличный выбор.
Внизу люди Лопе вскочили на ноги еще с появлением кабальеро и не прекращают хлопать и бурно выражать свои чувства. Я тоже не могу усидеть на месте. Наконец кабальеро Моралес клянется Святой Кровью, что завоюет руку и сердце красавицы Марии или погибнет. После чего он покидает сцену, а я могу сесть. Облегченно вздохнув, я закуриваю сигариллу. В темноте сцена словно отдаляется, долетающие до меня звуки я воспринимаю как далекое жужжание, как журчание потока. Дым обволакивает меня, убаюкивая…
Люди — словно этот маленький, полутемный театр, — думается мне, — где разыгрываются их пьесы. А когда выйдешь наружу, оказываешься в природе. Там все озарено другим светом. Без разницы — день это или ночь, свет совсем иной. Начинаются улицы, дома, Гвадалквивир, мосты вдали, люди, снующие туда-сюда, начинаются холмы, дороги, облака, оливковые рощи, виноградники, реки, ветер… И этому нет конца. Все бесконечно. Природа, одним словом.
Вдруг я замечаю, что все люди вокруг меня стоят, и быстро вскакиваю с места. Сигарилла мешает мне, и я бросаю ее вниз, в партер. Не знаю, что с ней сталось потом. Но зато вижу, что происходит на сцене. Кабальеро Моралес обнимает донью Марию, все так же не выпуская шпагу из рук. Рядом лежит пронзенный коварный мавр. Дон Гарсия де Бланко, подняв руку, торжественно благословляет влюбленных. В стороне Хесус и еще несколько деревенских пинают в зад продажного священника, размахивая знаменем Эрнана Кортеса и постепенно выталкивают его со сцены. В этот момент появляется якобы умершая супруга. «Ну ты даешь, Лопе, — думаю я. — У тебя уже люди воскресают». Но нет, она не умерла, а просто потерялась в лесу. Супруги обнимаются, и она начинает ругать за что-то Хесуса. Кабальеро и Мария, тоже обнявшись, подходят к ним. Кабальеро с улыбкой берет у Хесуса знамя Кортеса и дает ему в знак благодарности две мелкие монеты. Пока Хесус и его супруга раскланиваются, на сцене вновь появляется конь, на этот раз — с шестью ногами. Кабальеро Моралес и Мария взбираются на него, кабальеро произносит несколько напутствий публике, обещая ей счастливую жизнь в будущем. Помахав рукой, оба покидают сцену с правой стороны. Помнится, утром Хесус говорил, что это будет трагедия, но Лопе, судя по всему, в последний момент изменил свой замысел.
После этого дон Гарсия произносит заключительный монолог. Но в тот же момент зрители в партере начинает покидать зал — никто не любит слушать заключительные монологи. Люди Лопе пытаются им помешать, но тщетно — их слишком мало. Нужно отменить эту старомодную практику произносить заключительные монологи. В наше время люди не хотят слушать монологи, они хотят действий. Но артист быстро понимает, что к чему, и заканчивает монолог, выкрикнув: «Да здравствует король!» Все застывают на месте. На сцену взбирается Лопе. Прижав руку к сердцу, он раскланивается. Вскоре к нему присоединяются все артисты. Хесус тоже там, и я бы сказал, что он играл замечательно. Другие тоже играли недурно. В конце концов, и Лопе не так уж плох. Конечно, кое-что нужно усовершенствовать, но некоторые сцены ему удались блестяще. Если немного подумать, то я могу даже точно указать, какие места следует улучшить. Вокруг меня публика неистово аплодирует. Что делается! Доктор Монардес вышел на сцену и жмет руку Хесусу. Я бы тоже вышел, но мое место очень далеко. Я машу, чтобы они меня заметили. Наконец Хесус видит меня и говорит об этом доктору. Оба поднимают руки в приветствии. Я тоже их приветствую. Интересно, где дочери доктора Монардеса? Какой-то идиот ударяет меня по лодыжке. Да, пора направляться к выходу. Этот сброд тебя задавит и глазом не моргнет. Вместе с толпой пробираюсь к выходу, придерживая рукой кошелек с деньгами. И только я успеваю подумать, что это никогда не кончится, толпа выносит меня на улицу. Облегченно вдыхаю свежий ночной воздух. Теплая июньская ночь обволакивает меня, едва уловимый ветерок обвевает лицо, вокруг горят факелы и от людей на землю ложатся длинные колышущиеся тени. Вдали — там, где кончаются дома, — ярко сияют звезды, небо льет на землю прохладу, и этой ночью оно кажется светлее. Ночь Андалусии, Пелетье, небо Андалусии… Как жаль, что ты его никогда не видел… Или видел?
А где мой кошелек? На месте. Комары Гвадалквивира вьются вокруг, в ушах звенит от их противного писка. Я закуриваю сигариллу — и они тут же исчезают. Может быть, уже мертвы. Осматриваюсь по сторонам, пытаясь увидеть среди галдящей толпы доктора Монардеса и Хесуса. Неожиданно в голове всплывает вид тех маленьких островов, что расположены ниже по течению Гвадалквивира, и ласково омываются его водами. Я проезжал мимо и мне всегда было интересно, что там находится и что бы я мог увидеть, если бы находился там и смотрел на дорогу, по которой еду.
И тут я вижу доктора Монардеса и Хесуса. Они выходят из здания, продвигаясь маленькими шажками в клубке толпы, которая, постепенно раскручиваясь, растекается по улице, словно кто-то разматывает этот клубок. Я выкрикиваю их имена и, подняв руку, чтобы они меня заметили, направляюсь к ним.