Да, сеньор, мы любили. Теперь, когда против нас были все человеческие законы, теперь мы по-настоящему любили друг друга. Мы были слиты воедино, словно души, представшие в аду великому Данте:
Di pari, сото buoi, che vanno a giogo[46].
Впрочем, сравнение с волами не совсем удачно; мы более походили на других животных, не столь медлительных, но проказливых и хитрых. Так началось наше странствие по запретным тропам; куда-то заведут они нас? Недели три я с некоторым страхом задавал себе этот вопрос; затем предоставил судьбе решать его. Бедная судьба! Где ты теперь, неутомимая распорядительница человеческой жизни? Уж не собираешься ли ты сменить лицо и кожу, манеры, имя, и — кто знает? — может быть… На чем же мы остановились? Ах да — на запретных тропах. Итак, сказал я себе, будь что будет. Наша судьба любить друг друга, иначе как же объяснить вальс и все остальное? Виржилия рассуждала так же. Однажды она призналась мне, что испытывает угрызения совести; я усомнился в ее любви. И Виржилия, обняв меня своими ослепительными руками, прошептала:
— Я люблю тебя. Такова воля неба.
Это не были слова, брошенные на ветер, нет. Виржилия верила или почти верила в бога. Она, правда, не слушала мессу по воскресеньям и в церковь ходила только по большим праздникам, если были свободные места на скамьях для избранной публики. Но каждый вечер, ложась спать, Виржилия молилась, сонно и не очень истово, но молилась. Она боялась грома; во время грозы, заткнув уши, она бормотала подряд все известные ей молитвы. В ее спальне помещался прелестный резной алтарь палисандрового дерева высотой в три вершка, на котором стояли три статуэтки святых. Все это держалось в тайне от ее приятельниц — Виржилия клеймила святошами всех сколько-нибудь верующих знакомых дам. Одно время я подозревал, что Виржилия стыдится своей набожности, что ее вера — явление того же порядка, как, например, нижняя фланелевая сорочка, которую потихоньку носят на всякий случай. Впрочем, я, наверное, ошибался.