Глава LXIV СДЕЛКА

Я долго бродил по городу и вернулся домой в девять часов. Спать я не мог и тщетно старался занять себя чтением и писанием писем. Около одиннадцати я начал раскаиваться, зачем не пошел в театр, и даже готов был уже одеться и пойти, но, взглянув на часы, понял, что попаду в театр к шапочному разбору; к тому же мое появление там было бы продиктовано слабостью: «А вдруг я уже наскучил Виржилии?» — подумал я. Эта мысль разом охладила мои чувства к ней и привела меня в такое ожесточение, что я готов был тут же бросить Виржилию и даже убить ее. Я видел, как она сидит, облокотившись на барьер ложи своими великолепными обнаженными руками — руками, которые принадлежали мне, мне одному, — и все взгляды устремлены на нее, на ее роскошное платье, обнажающее молочно-белую шею и грудь, на гладко уложенные, согласно моде того времени, волосы, на брильянты, сияние которых уступает блеску ее глаз… Такой я видел ее в своем воображении, и мне было нестерпимо сознавать, что там, в театре, на нее смотрят другие. Потом я мысленно раздел ее, снял с нее драгоценности и шелка, жадными и нетерпеливыми пальцами растрепал ей волосы и не знаю, сделалась ли она прекраснее и правдивей, но она вновь стала моей, только моей, единственно моей возлюбленной.

На следующий день я не выдержал; уже рано утром я был у Виржилии; она встретила меня с красными от слез глазами.

— Что с тобой? — спросил я.

— Ты меня не любишь, — последовал ответ, — и никогда у тебя не было ко мне ни малейшего чувства. Вчера ты обращался со мной так, словно ненавидишь меня. И если бы, по крайней мере, я знала, в чем моя вина. Но я не знаю. Почему ты не скажешь мне, что произошло?

— А разве что-нибудь произошло? По-моему, ничего.

— Ничего? Ты обращался со мной хуже, чем с собакой…

При этих словах я схватил ее руки и стал покрывать их поцелуями; две крупные слезы выкатились из ее глаз.

— Ну перестань, перестань! — повторял я.

У меня не хватило духу упрекать ее, да и в чем я мог бы ее упрекнуть? Разве она виновата, что муж ее любит? Нет, нет, — она тут ни при чем; просто я не могу не ревновать ее к мужу, и в его присутствии мне порою трудно притворяться веселым. Я подтвердил, что в его поведении и в самом деле чувствуется какая- то неискренность, и вновь стал убеждать ее, что лучший способ избавиться от вечного страха и тягостных сцен — это принять мое вчерашнее предложение.

— Я думала об этом, — живо откликнулась Виржилия. — О домике, где мы могли бы быть с тобой вдвоем, уединенном, укрытом в саду, на какой-нибудь тихой улице, не так ли? Прекрасно, но зачем нам для этого куда-то бежать?

Это было произнесено невинным и спокойным тоном человека, у которого в мыслях нет ничего дурного; улыбка, тронувшая углы ее губ, носила тот же оттенок крайнего простодушия. Я в негодовании отодвинулся от нее:

— Ты никогда меня не любила!

— Я?

— Да, ты эгоистка! Что тебе мои страдания! Твоему эгоизму нет предела!

Виржилия разразилась слезами; боясь, чтобы не услыхали слуги, она прижала к губам платок и старалась удержать рыдания. Этот взрыв отчаяния привел меня в замешательство. Стоило кому-нибудь услышать ее, и все пропало. Я наклонился к ней, взял ее за руки, шептал ей самые нежные слова из тех, что говорятся в минуты близости, умолял ее подумать о грозящей ей опасности. Страх заставил ее утихнуть.

— Я не в силах, — произнесла она спустя несколько мгновений, — не в силах оставить сына; если же я возьму его с собой, он отыщет меня на краю света. Я не могу, лучше убей меня или дай мне умереть! О, боже мой! Боже мой!

— Успокойся, тебя могут услышать!

— Пусть слышат. Мне все равно!

Она никак не могла успокоиться. Я умолял ее забыть обо всем, умолял простить меня: да, я обезумел, но начало и конец моего безумия в ней, в ней одной… Виржилия вытерла слезы и протянула мне руку в знак примирения. Мы улыбнулись друг другу и вскоре снова заговорили об уединенном домике на тихой улице…

Загрузка...