Весь день с тополей летел пух, теперь он осел, запутался в траве, ветер согнал его к обочине дороги, и в темноте казалось, что это лежит спет. Над городком висела сумрачная тишина. Слышно было лишь, как за лесом, точно на краю земли, тревожно вскрикнула электричка и, плавно перестукивая колесами, покатилась, будто под гору.
Еська Ерошин сидел на перилах веранды, а я мыл пол. У моих ног стоял помятый тазик. В нем плавала тряпка — кусок старой гимнастерки, должно быть, рукав. В темной и густой воде играли лунные отблески, и она казалась черной, как нефть.
Еська — так мы звали его между собой — о чем-то думал, наверное, о доме. Мы оба прослужили всего лишь полгода, так что до конца было далеко. Мысленно я попытался представить этот конец, и у меня сжалось в комок сердце. Видно, от предчувствия — ведь окажусь же я когда-нибудь в своей деревне; а может, и оттого, что этот конец был еще так далек и так туманен. Я выхватил из тазика тряпку и быстро стал домывать веранду. Тряпка билась в моих руках, рассыпая брызги. А Еська сидел, молчал и покуривал. Потом он встал, по-хозяйски обошел веранду, ткнул носком сапога в угол и сказал:
— Сухой угол-то. Кто так моет!
Он опять сел на перила, обхватил руками колено и положил на него голову. Я домывал углы. Постепенно у меня заныла поясница. Я с трудом выпрямился и, выжимая тряпку, спросил Еську.
— Слушай, Еська, почему ты не хочешь соревноваться?
Еська, как говорят, и ухом не повел. Я знал, что он не ответит. В тишине было слышно, как капли одна за другой звучно срывались с тряпки в темную воду. Еська вздохнул и повернул недовольное лицо в мою сторону.
— Ох, до чего же вы мне надоели. Ну сам подумай: какое твое дело?
— Да нет, почему? Все соревнуются, — ответил я смущенно и, точно боясь своих слов, добавил: — На гражданке все так.
— На гражданке! Что ты понимаешь в этой гражданке. — Еська посмотрел на меня. — Вот скажи, ты в ресторане был? Ну хотя бы разок!
— Нет, не был. У нас есть клуб, столовая. Да зачем нам ресторан, — пытался оправдаться я. По моему убеждению Еська был в чем-то выше меня. Всю жизнь он прожил в городе, хорошо знал автомашину и не раз говорил, что у его «предка», это отца, значит, есть «Волга». Многое он делал не так, как мы. На занятиях Еська либо спал, либо чистил ногти и тайно от начальников носил перстень. Даже шинель, нашу солдатскую шинель, он надевал без ремня, поднимал воротник и бродил сгорбившись, пока не попадался на глаза офицеру. В нашем взводе он появился совсем недавно, с месяц. Я знал, что его сняли с транспортной машины, объявили выговор и перевели на боевой тягач. Вина его была в том, что он подвез до станции женщин и собрал с них деньги. Там, в транспортном взводе, было свободнее. Почти каждый день Еська бывал в рейсах. У нас он капризничал, был недоволен. Ему не нравилось быть на дежурстве: постоянно заботиться о тягачах и целыми днями торчать в автопарке.
— Я устал от машин, — небрежно говорил он нам.
Я спустился с веранды и стал домывать ступеньки. В коридоре кто-то протопал тяжелыми сапогами. Дверь слабо взвизгнула и открылась, из темноты показалась чья-то голова. Присмотревшись, я узнал солдата Самохина, нашего комсгрупорга. Его белая голова даже в темноте светилась. Еська взглянул на Самохина, но тут же отвернулся. Самохин был раздет до пояса, вышел лишь в шароварах и сапогах. Он скрестил на груди толстые руки и долго смотрел то на меня, то на Еську.
— Что, за него моешь? — спросил Самохин.
Еська, конечно, понимал, что сейчас дело дойдет до него, но не подал вида, продолжал сидеть.
— Как тебе, Кирилов, не стыдно. Ты моешь, а этот лоботряс сидит.
Еську это, видно, задело: он соскочил с перил и в два прыжка оказался против Самохина. Я не видел его лица, его глаз и его подбородка, но я знал, что они заострились: и лицо, и нос, и подбородок. В первые минуты Еська молчал, должно быть, от гнева, но потом самоуверенно и гордо заявил:
— Слушай, Самохин, не твое дело. Понял?
— Не ерепенься… Нечего на паровоз с палкой бросаться.
— Это кто. Ты паровоз?
— Не я, а мы. И ты всякие свои замашки брось. Привык баклуши бить, учти, тут этот номер не пройдет. Ты такой же солдат, как и он. Бери тряпку и мой пол.
— Мой, мой… — пробубнил Еська.
Они почти что столкнулись, Еська развернулся острым плечом, Самохин — всей грудью, широкой, крепкой. Я знал, что Еська не бросится в драку, да и куда ему против Самохина. И тот не думал его трогать. А говорил он то, что хотел бы сказать я. Вернее, это жило во мне смутно, но жило. И хотя я подчинялся Еське, но все же внутренне бунтовал. Бунт, правда, был скрытый. Я, видно, не мог говорить в глаза правду.
— Воспитывать, значит, меня будете, — стал высказывать свои мысли Еська с пренебрежением. — Питать духовно. А я как-нибудь сам, без духовных отцов обойдусь. Ну, не взял соцобязательства, не взял. Судить будут?
— Да никто тебя судить не будет.
— Тогда воспитывай! — выкрикнул Еська.
— Глупо это, Еська. Очень глупо.
— Однако ушел, — заключил Еська, когда Самохин закрыл за собой дверь.
Я вылил грязную воду. Луна подплыла к темному облаку и вползла в него, словно в тенистый омут. Вокруг стало темно и печально. Мне хотелось почему-то извиниться перед Самохиным не то за себя, не то за Еську.
Самохин в нашем взводе был в почете. В Ленинской комнате на одном из стендов висела большая фотография. На ней он был сфотографирован со всей бригадой, на заводе. Их было шесть человек, добились звания бригады коммунистического труда. Самохин не походил на себя, его вытянутое скуластое лицо казалось моложе, глаза смотрели просто и доверчиво. Сначала во взводе мы его не замечали, был он как и все, но постепенно стал выделяться. Он отличался исполнительностью и службу нес так, будто бы давно был в армии.
Жизнь наша, казалось, шла однообразно. Днем мы уходили в автопарк, готовили тягачи, проводили регламентные работы и тренировались. Мы должны всегда быть в боевой готовности. Будь то зимой, летом, утром или ночью — тягач обязан заводиться с пол-оборота. В том, пожалуй, была соль нашей службы.
Мы жили дружно, и только Еська, неизвестно, почему, но в каждом из нас он видел своего противника. Интересы взвода, которыми мы жили, были ему, как он говорил, непонятны.
Однажды, когда готовили тягачи, походная кухня привезла обед. Мы побежали к бачкам, подставили алюминиевые котелки и, пристроившись кто где, начали есть. Еська недовольно фыркнул, ткнул в густые щи ложкой.
Солдат-повар положил большой черпак, размером с шапку, и, вытирая о фартук покрасневшие руки, уверенно подошел к Еське. Еська дал ложку. Повар взглянул на него, попробовал щи.
— Ешь, лучше не сварю.
— Правильно, щи как щи, — поддержали ребята, — Он думал, в ресторан попал. У тебя, случайно, цыпленка там нет?
Под дружный перезвон ложек смеялись солдаты, ели щи и поглядывали на Еську. Попов, сибиряк, сказал довольно громко:
— Конечно, в транспортном он на вольных харчах был. С женщин по двугривенному соберет, вот тебе и обед. Слушай, друг, добавь-ка. Я, например, люблю щи.
Еська вскипел, бросил ложку и рванулся к Попову, но Самохин успел схватить его за руку.
— Сядь, Ерошин. Правда-то небось глаза режет.
Еська сердито блеснул глазами, но покорился. Понимал, что здесь, перед всем коллективом, он бессилен. Солдаты продолжали спокойно есть. Попов прошел мимо Еськи с горячими щами. Повар принялся раскладывать макароны, а Самохин каждому подкладывал по куску мяса. Еська с презрением сказал:
— Ну и что — брал, брал деньги. А вас заело. Ничего, Еська не пропадет.
— Замолчи, парень, — перебил его кто-то. — Аппетит портишь! И кто его нам во взвод подсунул?
Еська вздрогнул, повернулся, я видел, как побледнело его лицо, глаза сощурились и застыли.
Солдаты пообедали и разошлись к тягачам.
В колонну Еську взяли, но условно. Ежедневно он тренировался, выезжал на специальную площадку, ставил учебный полуприцеп и делал состыковку. Для этого нужен был меткий глаз, твердая рука и расчетливость водителя.
— Тоже мне, придумали, — говорил недовольно Еська, — да я один больше вашего наездил.
— Езда езде — рознь. На шарабане тоже можно ездить. Ты в рейс сходи, — говорил ему Самохин.
Как-то вся авторота в субботний день отправилась полоть кукурузу. Из городка вышли строем. Еська шагал в последней шеренге рядом со мной. Он наступал на пятки Абдурахманову и, как гусь, шипел:
— У, салага, ходить не может.
Рота прошла деревню, свернула за крайними избами в поле и остановилась на меже. Еська, как только распустили строй, повалился на траву.
— Выдумали, глотай тут пыль.
— Что ты все скрипишь, — не выдержал я. — Ты хоть раз держал тяпку в руках?
— Я и без нее проживу. Дай докурить.
Кукурузное поле было разбито на участки. Приехал на машине бригадир в кирзовых сапогах и зеленых выгоревших шароварах. Он вскочил в кузов и стал раздавать нам тяпки.
— Берите, берите — это тоже оружие. А я думал, товарищ капитан, не придете. Рук у нас не хватает. Корма готовить надо, ферму заложили, хотя бы перекрытия до осени поставить. С утра до ночи крутимся. Спасибо вам заранее, вы уж постарайтесь.
Наш капитан, худой и высокий, заверил:
— Пришли, бригадир, значит, сделаем.
Он первый снял с себя гимнастерку, сложил ее и, поплевав на руки, стал на борозду.
— А ну, орлы, вперед! — весело крикнул капитан.
По всему полю раздался хруст, зашаркали в сухой рассыпчатой земле тяпки, падала подрезанная трава, а лопушистые стебельки кукурузы торжественно тут же расправляли свои плечи. Мы гнали по две борозды, и там, где не успевал один, помогали другие. Мимо, совсем рядом, проходили электрички, люди с любопытством смотрели на нас из окон. Мы, раздетые до пояса, работали не разгибаясь. Самохин перескакивал со своей борозды на Еськину и, повернувшись назад, кричал:
— Ерошин, веселей руби!
Еська изнывал от жары, ему хотелось пить, устали руки. Он приседал на корточки и проклинал все на свете.
— Давай, давай, жми! — приостанавливался и кричал наш комбат. — Самохин, что там у тебя? Подтянись!
Мне казалось, что мы бежим длинную и бесконечную дистанцию. Стоило одному вырваться вперед, как другой тут же настигал его. Конец поля, где стояли кусты, был еще далеко. Он мне казался спасательным берегом. Там мы приляжем, переведем дыхание, а потом с таким же азартом пустимся в обратное «плавание». Рядом с нами работало второе отделение — вечные наши соперники. Наконец, ребята достигли кустов и бросились в траву. Она была пахучей и мягкой, чуть холодноватой. Не отдыхал лишь Самохин, он повернул обратно и стал полоть Еськину борозду. Я тоже пошел помогать. А когда мы встретились с Еськой, он взглянул на меня и виновато улыбнулся.
Весь день мы работали с азартом, несколько раз обгоняли второе отделение, правда, отставали и сами. Еська тоже увлекся, ему, видно, передалось наше волнение. Когда мы прогнали последнюю борозду, второе отделение было позади. Мы, стоя на меже, принялись кричать, подбадривать их. Капитан тоже стоял с нами и смеялся. Солнце склонялось, утопало за лесом, а небо над нами было чистое, голубое. Вся рота выстроилась, и капитан объявил нам благодарность. Еська стоял рядом со мной. Я видел, как его тонкое белое лицо вспыхнуло краской. Он толкнул меня в бок локтем.
— Смотри, — сказал он, — как гребешком прочесали. Бригадир не узнает!
Мы сложили затупевшие тяпки и пошли через поле, поднимая пыль. Еська впервые запел вместе с ротой.
Служба ракетчика полна неожиданностей. Как говорил капитан, мы должны спать, а во сне тягач видеть. Правда, мы приняли это в шутку, но сами-то знали, что в этом есть большая доля правды.
Однажды мы готовились к отбою, старшина привел роту с прогулки, еще раз назвал боевые расчеты и распустил нас. В казарму никто не пошел. Курили на улице, весело светились огоньки папирос, в сухом воздухе стоял дым. Весь день припекало солнце, к вечеру появились тучи, они взмыли лохматой горой на горизонте и лишь изредка освещались слабой молнией. Она вспыхивала бледно внутри туч, которые незаметно ползли все выше и выше. Теперь они накрыли полнеба и застыли. Мы поднимали головы и ждали грозы. Но вместо грозы взвыла сирена. И-эх, понеслась! Противогазы, карабины, подсумки, стук, толкотня, топот ног на веранде. Мы мчались к своим тягачам. На этот раз выходила наша колонна.
Еська шел вторым, за «козликом» комбата. Темнота густела, красные стоп-сигналы перемигивались, тягачи надрывались, гудели. Первая вспышка молнии озарила лес голубым огнем, колонна словно выпрыгнула из черноты и застыла на месте, но уже через секунду опять рухнула в темноту. Стоп-сигналы будто налились кровью, они стали ярче, отчетливее, а мрачная стена леса приблизилась.
Дорога поднималась в гору. Я выглянул из кабины, темнота обрывалась пропастью совсем рядом, свет фар прижимался к земле, раскосо бил вдоль дороги. Деревни спали. Спелые, тяжелоголовые подсолнухи отдавали поклоны из-за высоких изгородей, старая церковь поднималась ввысь и исчезала колокольней во мраке. Мы въехали в полосу дождя. Теперь он бил в стекло кабины, вода стекала прозрачной пленкой, видимость ухудшилась. Я снимал пилотку и протирал стекло. Колонна сбавила скорость, а когда стала спускаться вниз, под гору, мне показалось, что тягачи вместе с ракетами проваливаются куда-то в пропасть. Красные точки стоп-сигналов да усы дальнего света ползли внизу, на дне пропасти, и гасли за поворотом.
Дождь вскоре перестал, я опустил стекло, свежий травянистый запах ворвался в кабину. Мотор нагрелся, ногам было жарко. Тягач дрожал, опять карабкаясь на подъем. Ведущий «козлик» сделал левый поворот и покатился в темноту ночи. Однако с Еськой что-то произошло, он развернулся, тягач глянул в поле и вдруг застыл. Я видел, как ракета покачнулась и медленно поползла набок. Казалось, Еськин тягач схватила тяжелая рука и потянула его, стараясь опрокинуть. Первым выскочил Самохин. Еська было открыл кабину, но Самохин сунул его назад. Тягач взревел и уперся. Левое колесо полуприцепа поднялось над дорогой, а правое скользило по глинистой обочине в темную пропасть кювета. Я схватился за брезент и повис на ракете, со мной рядом повисли ребята. Капитан крикнул из темноты:
— Лебедку, давайте лебедку!
А ракета все ползла, оставались сантиметры, и, если она рухнет, то, пожалуй, ни Самохин, ни Еська не выскочат. Мы висели как груз, как противовес, стараясь предотвратить катастрофу. Подошла лебедка, капитан набросил трос и махнул рукой. Трос натянулся, полуприцеп застыл на месте. А мы все еще висели над землей, схватившись за чехол.
Лебедка осторожно потянула трос, полуприцеп тронулся, колесо стало опускаться на дорогу. Капитан приказал нам отойти, Самохин отвел тягач в сторону. Еське капитан приказал сесть в «козлик», а сам повел тягач дальше.
На вышке, точно маятник, раскачивается часовой, иногда лезвие штыка вспыхивает светом. Мы сидим на боевом дежурстве. Городок покинули еще в субботу и теперь каждый день спрашиваем у повара:
— Как там, что нового на Большой земле?
— Да что, деревья вверх растут. Проходную перенесли. Не знали об этом? А где же ваш «интеллигент»?
Мы промолчали. Уткнувшись носом в чашку, кто-то чертыхнулся: чего, мол, привез картошку недосоленную.
— Возьми да посоли!
— Возьми, возьми!
— Что-то вы нервными стали? Одичали тут? — не унимался повар, разливая по тяжелым чайникам густой чай. — Это вы бросьте, у вас боевое дежурство, а вы злитесь.
— Слушай, парень, не тяни душу! — отозвался за всех Попов. — Давай я тебе помогу, только убывай поскорей. Повар, ты хороший, но, если уедешь, будет лучше.
Повар, конечно, был ни при чем. Он просто не знал, что сегодня в политотделе рассматривали дело Еськи. И мы с утра были злые. На кого? Пожалуй, трудно было ответить. Но в душе каждого из нас что-то происходило. Я все же не выдержал и начал разговор первым.
— Вы думаете, Еська тогда испугался? Нет! Ведь он не бросил машину. Так что, ежели разобраться, зря исключили из комсомола.
Ребята сидели молча. Попов бросил окурок в урну и пошел в дежурку. С порога он мне сказал:
— Запомни: в чем человек виноват, за то и отвечает.
— Да, но кто не ошибается! Нельзя же лежачего бить.
— Зачем говоришь, чего тогда молчал? — вскочил Абдурахманов и, взмахнув руками, пошел на меня. Его черные узкие глаза яростно блестели в темноте. — Я все понимай. Зачем, скажи, он руль крутил? Кювет был. Башка работал, чего вез? Ракету вез, оружие вез. В кювет упал, кто отвечай? А стрелять чем? Самохин учил, кому говорил: смотри, Еська, поворот делай! В башку толкал. А он — не хочу. Моя все знал! Кому плохо делал? Себе? Нам! Такой не нужен комсомолец. Пусть поймет. Поймет, сам скажу, ты, Еська, наш! Вот какой человек. Я правду люблю.
— Ладно, Ильяс, чего после драки толковать. — Самохин потянул Абдурахманова за рукав. Тот вырвался.
— Вот разошелся. Ты хорошо говорил. Только мне непонятно, чего Кирилов защищает Еську? Жалко стало?
— Ну да, жалко! Еська, если ты хочешь знать, кое-что понял. А мы помогать должны. Ты думаешь, он совсем конченый?
— Не конченый, но с душком.
— Ну, знаешь, мы тоже не святые.
Спор продолжался даже на вечерней поверке. Самохин шипел мне в ухо до тех пор, пока сержант не повел в нашу сторону недовольным взглядом.
Еська не пришел ни в тот вечер, ни на другой день. Но в сумерках, когда вся колонна стояла на марше и мы ждали очередной команды, на дороге показался Еська. Он хотел было пройти мимо, но раздумал и свернул в нашу сторону. Лицо у него было бледное, уставшее. И взгляд был какой-то чужой, не Еськин. Обычно такой взгляд бывает у людей после долгой болезни. Я взглянул на его тужурку: комсомольский значок был на месте. Поздравлять, конечно, Еську было нельзя, и мы глядели друг на друга, не зная, что делать. Еська помялся, хотел что-то спросить, но его окликнул капитан. Еська подбежал к нему. И они долго о чем-то разговаривали.
Еська вернулся, когда я уже сидел в кабине. Его глаза повеселели.
— Все, сказал тягач готовить. Ты тормоза проверил? — спросил он меня.
— Проверил, но посмотри еще.
Еська сбегал за полуприцеп, проверил тормоза.
— Норма. Работают.
Капитан подал команду. Он стоял рядом с «козликом», затянутый ремнями, с планшеткой через плечо, в пропахшей бензином гимнастерке. Еська на ходу вскочил ко мне на крыло и сжал локоть.
— Витька, ты забудь. Помнишь, на веранде?
— Да брось ты. Чего там…
— Бывай, Витька. Счастливо доехать.
Тягачи выползли один за другим в широкие ворота. Ракеты спокойно лежали под чехлами, слегка раскачиваясь из стороны в сторону. Когда колонна развернулась, я выглянул из кабины. Еська стоял на пригорке и махал нам пилоткой.