День наступал жаркий и тихий, раскаленное солнце уже стояло над садом и начинало припекать спину. Петр выкупался, смотал ольховую удочку, достал из воды пойманного карпа и пошел домой.
За этот год многое здесь изменилось. Ему казалось, что лощины расползлись, избы стали ниже, зато новые кирпичные постройки в центре села выделялись своими высокими крышами.
Поднявшись на взгорок, Петр пересек пыльную дорогу, и, войдя в прохладные сени, отдал матери карпа, а сам пошел в дом.
Вскоре пришла Дарья Петровна, высокая худая женщина лет сорока восьми, с большими сильными руками. Подойдя к Петру, она молча поцеловала его чуть дрогнувшими губами.
— Садись, свашенька, гостюшкой будешь, чайком угощу, — сказала мать.
Дарья Петровна села против Петра, а мать стала накрывать на стол.
— Спасибо, сваха, да я ведь не чай пить пришла, — ответила Дарья Петровна. — Как там мой Васятка живет, служит? Что же это он не приехал. Может, что напроказничал, так ты уж расскажи без утайки.
— Да нет, ничего у него. Я в другом подразделении служил… Вот и приехал…
Дарья Петровна сидела недолго, но за это время успела расспросить обо всем: как их кормят и как они спят, как живут и чему их обучают, если не секрет. Не настаивала только она, чтобы Петр рассказывал про сына, больше всего она боялась услышать о нем что-нибудь плохое.
— Спасибо за все, извиняюсь. Чужой радости не нарадуешься. Ты уж приходи ко мне, посмотри, как живу, — пригласила она Петра на прощание.
Служить в армию Петра Грушицкого, рослого худощавого парня, призвали вместе с Василием Воронюком. Их направили в одну часть.
Воронюк, сын Дарьи Петровны, был сначала зачислен номером расчета. Но это длилось недолго: у него появилась какая-то болезнь и его перевели в хозяйственное подразделение. Там он выдал себя за плотника, потом устроился штукатуром.
Петр встречал Воронюка редко, но зато каждый раз находил в нем перемены: низкорослый, узкоплечий Васька Воронюк становился пухлым и краснощеким, грузнел и раздавался во все стороны.
— А ты, земляк, худеешь, — шутливо замечал Петр.
— Уметь надо, — улыбался тот, показывая мелкие зубы.
Они расходились чужими, будто между ними не было того, что так часто объединяет солдат-земляков.
Ефрейтор Грушицкий работал в ремонтной мастерской. В ту зиму морозы стояли крепкие, по всему лесу будто бы шла стрельба: трещали деревья, и даже звезды в ночной синеве, казалось, разбрасывали искры.
Больше всего боялись в это время аварий в котельной. Ведь тогда вышла бы из строя вся система отопления, трубы могли лопнуть.
И вот однажды, в конце февраля, Петр был в это время в клубе и танцевал с бойкой черноглазой телефонисткой, его вызвали.
Вся смена собралась у погашенной топки. На одном котле тянуть долго нельзя, рискованно: в случае его аварии промерзнет и выйдет из строя теплотрасса.
Петр подошел к открытой тяжелой дверке, похожей на люк, и, сунув руку вовнутрь, недовольно поморщился.
— Хватает, нелегко придется.
— Колосники слишком далеко, почти что в зоне догорания, на четвереньках надо добираться, — заметил Куликов, скуластый, чуть рябоватый солдат, лучший слесарь ремонтной бригады.
— Что же делать, товарищ ефрейтор, ждать пока остынет топка?
— Да вы что, на улице тридцать градусов, а он — ждать? На это часов восемь надо, а то и больше, — горячо возразил Петр.
Об аварии узнали в городке, и понеслись телефонные звонки, люди спрашивали, просили, требовали тепла.
Петр собрал свою смену и приказал готовить колосники, противогаз и сырые доски.
— Я полезу первым, Куликов сменит. Рядовой Ванин будет стоять наготове, в случае чего. Ясно?
Петр Грушицкий надел противогаз, старую прогоревшую телогрейку, набросал в топку досок и полез через люк.
Сухой раскаленный воздух сразу охватил его. Резина быстро накалилась и обожгла щеки. Он не выдержал — сорвал противогаз. Через каждую минуту он высовывал в люк голову и жадно глотал воздух. Лицо заливало потом. Первый колосник засел так, что Петр долго не мог его вытянуть. Кто-то, заглянув в топку, прокричал:
— Бросайте, чего там! Ждать будем.
Петр понимал, что бросить нельзя, нужно торопиться. И, подавая в люк колосник, прокричал:
— Вытаскивайте.
Солдаты приняли колосник, а затем подхватили под мышки Грушицкого.
Придя в санчасть на перевязку, Петр заглянул в стационар. Навстречу по узкому коридору торопливо шел Василий Воронюк. Он переваливался с ноги на ногу и что-то напевал.
— А, земляк припожаловал! — воскликнул он.
— Ты-то как сюда попал? — удивился Петр.
— Уметь надо! В руках, говорю, ревматизм, — так они меня из штукатуров к себе приблизили. На побегушках тут, вроде сбоку припека. Не за освобожденьицем ли пришел? — спросил Воронюк, хитро скосив глаза, и улыбнулся. Две складки подрезали его пухлые щеки. Петр коротко бросил:
— Нет, не за «освобожденьицем».
С тех пор они не встречались, лишь издали Петр видел, как Воронюк часто по вечерам важно сидел на скамейке возле санчасти и самодовольно улыбался. Он, видно, считал себя счастливым.
По дороге к Дарье Петровне Грушицкий вспомнил про это и не знал, как ему поступить: опять, как в прошлый раз, врать, бояться сказать лишнее слово или же раскрыть перед ней всю правду.
Дарья Петровна была во дворе, оттуда доносились редкие и слабые удары топора.
— А, это ты пришел, — увидев его, сказала она, тяжело разгибая спину. — Умаялась я, Петя. Наколоть не наколола, а пот градом. Что ж это я стою, гостя ведь речами не кормят.
— Спасибо, Дарья Петровна, разрешите мне топор.
— Еще что ты надумал, да нечто у меня руки отсохли. Не смотри, что пальцы скрючились, я привыкла. Васятка у меня никогда полена не расколол: все сама.
— Вот и плохо, Дарья Петровна, только топор дайте.
Петр снял тужурку и принялся колоть нарезанные чурки. Дарья Петровна ушла в избу. Вскоре она все же настояла на своем и усадила его за стол перед сковородой с яичницей.
— Садись и не обижай, чем богата, тем и рада. Ты у меня вроде за сыночка посидишь, — губы Дарьи Петровны задрожали и она спрятала их в конец платка. — Третий месяц, как не пишет. Что с ним и почему? Хоть бы словечко. Рос он у меня один, все я его поваживала. Что, бывало, захочет, то для него и было. Вырос он — тут я и спохватилась: какой-то не такой сын стал — и на работу его гоню, и учиться посылаю, а он заартачился — и ни в какую. Одна надежда у меня была, пойдет в армию — опомнится, к труду его приучат. Женщина я, Петр, неграмотная, сама бы начальникам об этом написала, да я не могу. К людям идти стыдно. Так ты уж приедешь и скажи, кто там над Васяткой командует, так, мол, и так, мать просит, чтоб помогли. Боюсь шалопаем вырастет.
Петр понимал беспокойство матери и был удивлен тем, что она, ничего не зная о службе своего сына, так верно угадала неладное. Растет же Васька шалопаем, скрывается за спины товарищей, выдумывает болезни и хитрит. Но рассказать Дарье Петровне всю правду он все же не решился: уж очень не хотелось наносить новую боль огорченной матери.
— Ну что вы, Дарья Петровна, — возразил он.
— Ох, Петя, чует мое сердце, не доглядела за ним, уж больно он хитрый. Мне вот стыдно признаться, да что сделаешь. А это вот гостинцы ему повези. — Она достала из стола зашитый маленький мешочек, вроде посылки, и когда вышли за калитку, подала ему. — Мать, скажи, жива, здорова, пусть не беспокоится.
Они встретились взглядами, и Петр виновато опустил глаза. Да, он был виноват, виноват потому, что молчал, хотя видел проделки Воронюка, знал его мысли.
«Эх, Васька, Васька, все равно не проживешь боком — не удастся. Только вот Дарью Петровну жаль», — думал он, возвращаясь домой.
Словно по команде, осветилась деревня, — зажглись окна. Яркий электрический свет разбил темноту, улица ожила, повеселела. Оглянувшись, Петр сразу не мог найти знакомой избы Воронюка, и только потом понял, что в этот вечер она смотрела ему вслед темными, опечаленными окнами.