3

… В девятьсот пятом, в том суровом, порубежном в истории России, году, на верхнем конце захолустной деревеньки Лядово, в курной осиновой избенке, майской порой, в Николин-день, в первый день выгона коней в ночное, седьмым по счету, а значит — счастливым, народился мальчик. Поп Уровского прихода, в церковь которого привезли крестить ребенка, как полагается по святцам, назвал новорожденного Николаем. В том же году, но уже в студеном декабре, на нижнем конце Лядова, в каменном доме, и тоже седьмым, в день Николы-зимнего явился на свет другой мальчик. Тот же поп нарек его также Николаем, не приняв во внимание ни однофамилие Зябревых, ни одноименность отцов Иванов. Никакого дела до случившегося совпадения не было и всей деревне: авось, кто-либо из них помрет. Церковный звонарь Васюта, мастак на прозвища, окрестил мальцов на свой лад: одного Николая обозвал Вешком, второго — Зимком. И с тех пор все лядовцы так и звали их с самого сызмальства.

Народившиеся тезки, кому на радость, а кому на горе, росли здоровыми и совсем недурными по нраву и телесному складу ребятами. Такими росли они вопреки голодухам и порухам, войнам и революциям, какие переживала тогдашняя Россия. Задурили оба Николая лишь тогда, когда, бросив школу с ее заманчивой грамотой, заженихались. И не сами они в том виноваты, как заметила деревня, а взбудоражила парней Клавка Ляпунова. Выросла она в добрую девку и заневестилась, да так незаметно, будто у всех за глазами, — никто и не видел как. На деревенских вечорках и праздничных посиделках, если кто и видел ее, то в подростковой ватажке, что увивается обычно под окнами избы, где гуляют. А тут — дело было на Покров-день — Клава явилась уже на правах взрослых девиц. Гуляли в тот раз в просторной избе Любы-повитухи, хитрющей бабы, умевшей взять свое за погулянку так же лихо, как и за принятого ребеночка. Еще она пробавлялась сводничеством. За тайную полушку она умела, как говорили в насмешку, сосватать и козла с телушкой. Люба жила бобылкой. Мужа-пьяницу согнала со двора, не нажив еще и детей. Тот запил сдуру еще хлеще, погрозился убить ее, но не посмел. Уехал в Сибирь, как нахвастался он приятелям, за золотом и там сгинул…

Так вот, явилась Клава. Приспела пора, осмелела и явилась, как первый покровный снежок на голову. Она без малой робости переступила порог хозяйки Любы и низко-низко поклонилась:

— Мир вам, добрые люди!

— Милости просим, — не сразу и вразнобой ответили девичьи голоса. Ребята смолчали.

— Примите в игрища, любезные, не корите меня и не гоните, — во второй раз поклонилась Клава, степенно прошлась к свободному месту на лавке и села.

Не привыкшие к такому почтению, девушки и парни поначалу как-то оторопели, перестали щелкать семечки и украдчиво уставились на гостью. Одета она была в легкую баранью полушубку, хорошо продубленую, по бортам и краям украшенную полосками синего сукнеца с искрящим бисером под снежок. На ладных ногах фасонисто сидели в меру высокие сапожки с лисьей оторочкой и в латунных бляхах. На плечах, накинутый с некоторой небрежностью, красовался цветастый полушалок с шелковой бахромой по краям.

Первым нашелся, что надо было сделать в этот момент, Николай Зябрев, по прозвищу Вешок. Разметая лаптями подсолнечную шелуху, наплеванную на пол, он вспуганным коршуном метнулся из своего угла, где обычно молчаливо отсиживался на вечерках, на середину избы. В отцовском кожухе, с подпаленными полами, Вешок всем показался в этот миг великаном, подстать своему отцу, мастеру большой руки кузнечного и шорного дела. Николай, вскинув руку к потолку, лихо крутанул колесико висячей лампы-десятилинейки, и фитилек возгорелся гуще прежнего. Обливная абажурная тарелка над стеклом тут же разбросала горячий свет по лицам и одежкам парней и девок. Разбросала вроде бы на всех поровну и лишь чуть поярче, как всем показалось, кинула полоску на Клаву. Озарилась та ярким бликом, и все, будто только теперь, узнали в ней любимую внучку лесника Разумея Ляпунова, по деревенской мерке — зажиточного и прижимистого старика. Это он ее выходил такой красавицей на лесной воле и обрядил всем на зависть боярышней из несказанной сказки. Узнали Клаву и всяк по-своему, себе же вопреки, вздохнул: авось не королева еще…

Девки вновь защелкали подсолнухами, ребята полезли в карманы за табаком и папиросами — у кого что было. Прежнего спокойствия, однако, не наступило. Николай Вешний во второй раз тронул колесико лампы и еще наддал свету. Но на это уже никто не обратил внимания, кроме хозяйки Любы-повитухи. Заметив прибавку света и приняв это за ребячье баловство, она вышла из спальни и пригрозила:

— За карасин надбавлю! Не лишкуйте попусту…

Тут же возник другой Зябрев — Николай Зимний. Спрыгнув, ровно петух с насеста, с подоконника итальянского окна, нагловатой походкой он приблизился к хозяйке, порылся в кармане поддевки и, нашарив полтинник, подбросил серебро к потолку перед самым носом повитухи:

— Мы не купцы, на расчет не жадны, тетка Любаха. Держи надбавку! — Зимок, притянув к себе руку хозяйки, лихо, чтоб видели и слышали все, шмякнул по ее мясистой ладони полтинником: — Пусть горит, как людям желается!

Выходка Николая Зимнего показалась затейной, и все одобрительно захохотали. Не понравилась эта выходка лишь другому Николаю — Вешку. Он тонко почувствовал, как быстро внимание присутствующих на вечеринке перешло теперь к его тезке. Украдкой глянул на Клаву и, раздосадованный, молчком ушел в свой угол, сел на перевернутую квашню и стал закуривать.

Пока ждали гармониста Митю-кривого, ни песен ни забав не затевали. Случилась никому ненужная тишина. Лишь в углах горницы витал таинственный перешепот влюбленных парочек да сухо постреливали на горячих зубах семечки. Под матицей нутряным пылом пыхтела во все свои десять свечей лампа.

Вешок сквозь густель табачного дыма украдчиво зырился на Клаву, как на призрак. То ли от крепкой цигарки, то ли от чего-то еще по всему телу колюче загуляла неведомая доселе дрожь. А в голове кружливой спиралькой стали нанизываться одна на другую необыкновенные думы и желания. Они то возносили Вешка в загадочную высь, то опять усаживали на хлебную квашню тетки Любахи. Изредка он взглядывал и на своего тезку, на Зимка. Тот, прижавшись спиной к дощатой перегородке, стоял столбом напротив Клавы и в открытую, как повиделось Вешку, палил в нее сизым огнем из своих глаз, как из двуствольного дробовика.

Клава ничего этого не замечала, или уже хитрила — делала вид, что не замечает. Она была весьма довольна тем, как без насмешек и оговора ее приняли в компанию, и быстро освоилась. Из кармашка полушубка она достала горстку семечек, а откуда-то из глубины за пазухи, чуть ли не из-под самых грудей, как повиделось обоим Николаям, другой рукой она вытянула батистовый носовичок. Усевшись повольнее, Клава принялась с таким же треском, как и другие, щелкать подсолнухи. С той лишь разницей, что шелуху она не сплевывала на пол, как все, но аккуратно снимала с пухленьких губ в ладошку.

— Вот это да-а! — в полный голос изумился Зимок. Он отпрянул от перегородки и, важно заложив руку за борт поддевки, зашагал по горнице. Тень его чудовищной громадиной металась по стенам и полу и в этом было что-то угрожающее для всех, будто ее хозяин готовился вытурить из избы всех лишних.

— Что «да», Коля? — полюбопытствовала одна из девок.

— А то «да», чтоб в потолок плевались, а не на пол, — деланно съязвил парень. — Ишь, лузги понасыпали, как на маслобойне. А я за вас, понимаешь, полтиннички выкладывай тетке Любахе… То за керосин, то за уборку и за избу тоже…

Как все поняли, перебрехал для того, чтоб выхвалиться перед Клавой. Но разоблачить его никто не осмелился. Поняв это, слегка устыдился и с видимой озабоченностью заговорил о другом:

— Что-то Митрий задерживается…

Вешок, разгадав хитрости тезки, тоже не сводил глаз с Клавы. Он тоже видел не только платочек, в какой она складывала шелуху полузганных семечек. Он видел то, чего, как ему казалось, никто не видел: как манерно, совсем не по-девичьи, двумя пальчиками, оттопырив мизинец, Клава ставила попиком каждое семечко на чуть выступавший клычок и рушила его, обнажая при этом весь ряд горевших белым сахаром зубов. И это показалось Николаю чем-то необыкновенным и сокрушило его. Чтоб не видеть гуляющей по стенам и полу отвратительной тени Николая Зимнего, он вышел на улицу.

Из высоченных глубин седого неба блаженно сеялся ранний пухлявый снежок, высветляя избяные крыши, костлявую обнаженность деревьев, умолкшую деревенскую дорогу с провальными ухабинами и наволочными комьями подмороженной грязи. Белесая половинка луны рогоносой лодчонкой всегдашне верно правила к неведомым берегам, роняя свой непорочный свет на грешную землю. Временами луна зарывалась в лучину снежных облаков и, пропадая сама, низводила до аспидной пустоты все неземное. Тогда с непривычным замиранием перехватывало дух, и Николай с непонятной растерянностью принимался раскуривать в кулаке цигарку до огневой боли, чтоб не думалось ни о луне, ни о Клаве, ни о керосине жадной повитухи, ни о тенях на стене вдруг опостылевшего тезки Николая Зимнего.

На задворках хозяйской избы фыркнула, не понять откуда объявившаяся, лошадь. Николай пошел поглядеть. Возле давно завалившегося от ненадобности сарая (тетка Люба давно не водила никакой живности) стояла колесная тележка, в оглоблях — мухортый, но крепконогий чалый меринок лесника Разумея. Николай узнал и самого хозяина. Напяливая на морду лошади торбу с овсом, тот вполголоса поругивал коня, что фыркает и тем обнаруживает себя и старика.

— Дед Разумей! — притворно весело окликнул Николай лесника. — С луны что ли съехал, а?.. Здравствуй!

— С нее… Ай, видел как? — тем же шутейным макаром отговорился старик, явно недовольный разоблачением.

Приладив торбу, Разумей неожиданно для Николая, поздоровался с ним за руку. Парень догадался, отчего гордый и хитрющий Разумей снизошел до панибратской милости: старик сам привез внучку Клаву на первую, в ее девичьей молодости, погульную вечеринку и теперь боялся за нее, как невольный грешник за свою душу.

— Ты, дед Разумей, как в старинушку, чуть не на рысаках, будто господскую барышню на бал прикатил, Клаву-то? — съязвил Николай.

— Не твоей башке думать об этом, — не приняв шутки, обиделся Разумей и стал ворошить сено в тележке, чтоб помягче улечься и как-то теплее скоротать время. Накинув на плечи тулуп и не зная как отвязаться от парня, полез за кисетом. Закурил и помягчел душой: — Возил я, милок, и господ — было время. Чтоб им ни дна, ни покрышки… А теперь заимел право и внучку родную на лошадке покатать. Что ж тут такого?..

— Да я так, — засовестился Николай. — Оно, конечно, можно, ежели тебе дозволяется по-господски…

— Ноне — все господа, — неуклюже защищался Разумей. — Я за тем приехал, чтоб догляд иметь. А то я знаю вас, паскудников…

— Ну, это ты зря, дед.

— Зря, не зря, а теперешние парубки на всякие проказы ловки, — не скрывая стариковской опасливости, ответил Разумей. — А Клавушка моя, почитай, ребенок ишо: супротивничать ни силов, ни снорову нетути покамест. А вам, басурманам, сразу бы лапать…

— Авось, не телушку на ярмарку привез, со своей ценой, — сам не зная зачем, Николай принялся подзадоривать старого лесника. — Ведь не на показ только привез. А хлопцы, придет пора, цену сами поставят…

— Не охальничай! Ухарь-купец нашелся, — сердито прикрикнул Разумей, распаляя свою цигарку.

Старику явно не понравился развязный разговор, какой затеял Вешок, и он повернул его на иной лад.

— Ты што куришь-то? — отмахиваясь от Николаева дыма, спросил он парня. — Вонища, как от горелой мякины. Закури моего табачку — посластись.

Николай, бросив окурок в снег, охотно закурил всеми хваленого разумеевского самосаду.

— Бери весь — помни деда, — ни с того, ни с сего вдруг раздобрился Разумей и насильно сунул кисет с табаком в руки Николая. — Бери, бери, еще дам — будет случай…

Вешок, оторопев, принял подарок, не понимая толком, зачем и почему? Но тут же все и разъяснилось. Лесник, притянув к себе за борта полушубка Николая, заговорщически, вполголоса пролепетал ему:

— Ты, паря, вижу, здоровущий малый, при силе. Так прошу тебя: присмотри за Клавушкой, чтоб никто не надсмеялся над ней из дружкой твоих… А табаку, сколь хочь, дам тебе…

Николай не успел ничего сказать — послышался шум у порога избы. Ребята привезли на салазках Митю-гармониста. Оставив старика с его таинственной просьбой, Вешок побежал помочь ребятам. Он как-то играючи подхватил на руки гармониста и внес в избу. Другие принесли Митину гармонь и костыли. Гулом радости встретила горница самого дорогого посидельщика.

Митя был бы совсем красивым, если б в левом глазу не сидело незрелой горошиной проклятое бельмо да не висела бы плетью покалеченная нога. Глаз у Мити с малолетства такой, а вот правую ногу погубил на шахте. Видно, сослепу угодил под вагонетку. Уродом вернулся в Лядово, к матери, заботливой и угодливой во всем старушке. За увечье шахта платила невеликие деньги, и жил Митя, в основном, гармонью. Играл на свадьбах и на крестинах, на проводах и встречах солдат, на посиделках и на любых других сходбищах и гулянках. Цену не ломил, но платили ему нежадно и тем был доволен и сыт. Музыку он любил с невыразимой страстью, хотя постигал ее самоучно. Другой его страстью были шашки. На деревне не было, пожалуй, ни одного мужика и старика, знающих мало-мальски толк в них, которых бы Митя не истязал принуждением играть с ним. Когда бывал изрядно выпившим и на него находила шашечная тоска, он насыпал в карманы пешек, совал за пазуху клетчатую фанерку, становился на костыли и выбредал на деревню. Зачумленный азартом, он свирепо озирал избяные ряды и выискивал себе «жертву». Отказываться было рискованно — Митя грозил одной неотразимой карой: «Спалю! Ночью приползу на карачках и спалю. Выбирай: пожар или дамки?».

Митя был верен себе и на этот раз. Как только гармониста усадили на его всегдашнее место — на старинный изрядно рассохшийся сундук для обиходного тряпья, он, с жеманством бывалого игрока, разложил фанерчатую доску с черно-белыми клетками, расставил боевым порядком шашки и, ладя под мотивчик похабной песенки, пропел:

— А ну, кому желается и кому хочется нужник получить?!

— Ты, Митя, лучше бы нам на гармони поиграл, — притворно захныкали девки.

— У меня первой нотой идут шашки! — всерьез заявил гармонист.

— Христом-богом просим…

— Вот бы с кем я срезался! — Митя охально цокнул языком и первым двинул белый кругляшок пешки, как бы приглашая этим любого парня к игре.

— Это с кем же, кем? — отозвалась вдруг из спальни хозяйка и сердито постучала кулаком в гулкую перегородку.

— Да с богом Христом, тетка Люба, охота мне в дамки сразиться! — с бесшабашной бойкостью ответил Митя, кивая на образа в святом углу.

— Ты уже сразился, Аника-воин: смотришь боком и ходишь скоком, — с укоризной съязвила повитуха.

На том шутки и кончились. Николай-Зимок с неохотой, а больше потому, чтобы скорее проиграть на утеху Мите и услышать гармонь, а с ней, может, и голос Клавы, согласился сыграть с ним. Он подошел к сундуку и, двинув черную пешку встречь белой, хлопнул по плечу гармониста:

— Давай первой нотой, раз так. Ходи веселей!

— Не горячись! — осадил Митя охочего до быстрой игры Зябрева.

Играл он молча и вдумчиво. Все как-то попритихли, ожидая конца игры: как и Зимку, многим хотелось скорее послушать, как поет Клава Ляпунова, поглядеть, как танцует и пляшет она. В тишине по-прежнему трещали семечки на зубах, в углах давились дымом привыкающие курить молодые ребята.

Случившееся затишье вскоре взволновало хозяйку и она неожиданно высунулась из своей спаленки, словно кукушка из часов. Пощурясь на пылко горевшую лампу, подошла и слегка увернула фитиль.

— Стекло треснет — не откупитесь! — погрозилась она, незнамо кому, толстенным красно-желтым пальцем, похожим на уродливую морковку. Потопталась на середине горницы и, зорко пройдясь взглядом по лицам девок и ребят, не без ехидства удивилась: — А почему песни не играем? Не танцуем, не пляшем?

— Сдаюсь! — вдруг, на радость всем, выкрикнул Коля-Зимок и с показной покорностью протянул руку Мите.

— Э-э, нет! Ты, друг ситный, не Напалеон еще, чтоб от меня утек.

— Твоя взяла, Митрий! Тебе и слава-хвала…

Все дружно захлопали в ладоши, довольные скорым исходом никому не нужной в такой час игры.

— Не-е-ет, женишок хороший, я тебя сейчас другой октавой вдарю — в сартир загоню! Запру, куда надо, тогда и споем-спляшем.

Митя, видно было всем, вошел в ту стадию азарта, из которой вывести его мог только выигрыш с позором для противника. Этого «позору» и желал Николай-Вешок. Не спуская глаз с Клавы, он одну за другой палил цигарки из разумеевского табака. Сбросил с плеч кожух и волосом наружу подложил под себя, на квашню. Без полушубка, в одной косоворотке из черного сатина, он выглядел еще крупнее и походил теперь на бойцовского кулашника.

Бездельную тишину опять взломала хозяйка. Заметив раздетого Вешка и как бы залюбовавшись красивым парнем, она елейным голоском сказала:

— Молодки красные, парубки любые, штой-то вы в овчинах-то паритесь? У меня, чай, изба натоплена. Раздевайтесь-ка, разоблачайтесь, покажитесь друг другу, кто чем красив и мил… Вон, гляньте на Колюху — каков молодец!

В душе Вешка шевельнулся червячок негодования, когда, пожалуй, в первый раз, Люба-повитуха при всей компании назвала его Колюхой. Да еще показала рукой на него, и все посмотрели в его сторону. И он, словно пристыженный чем-то нехорошим, опустил голову и никак не мог сообразить, что ему делать. Еще бы одно слово повитухи, и Колюха-Вешок убежал бы из этой избы навсегда. Но вышло иначе. Когда компания, послушавшись хозяйку, стала снимать верхнюю одежду, все ребята, да и девки тоже, всяк по-своему, хитровато насторожились на Клаву: что из нарядов окажется под ее дубленочкой, какова статью сама, чем украшена она — все горели одним любопытством.

Николай-Зимок, норовя избежать «позора», заиграл половчее и вскоре, после удачных ходов, которые прозевал Митя, он избавился от «сухарей» и теперь уже подумывал о выигрыше. И, наверное, выиграл бы, если б не суматоха раздевания, если б не подглядел, как сняла с себя полушубку Клава, а подскочивший Коля-Вешок услужливо, совсем по-жениховски, принял шубку и отнес ее на кухонную лавку, куда позволила сложить одежду хозяйка. Зимок, видя все, готов был в эту минуту разметать в прах шашки и послать, куда подальше, самого Митю-чемпиона. Но не сделал ни того, ни другого — стерпел вопреки своему норову. Он сдался, пожал Митину руку и, как бы на правах партнера, попросил гармониста сыграть зачинную песню, чтобы дать обычный ход вечеринке.

— Будет все — как по нотам! — Заверил Митя поверженного противника и стал налаживаться с гармонью.

Тем временем девки, поснимав зимние одежки, стали прихорашиваться, чередом подходя к хозяйскому зеркалу, густовато засиженному с лета мухотой. Клава робко обживалась в новой для нее компании. Она совестливо опускала глаза, когда кто-либо подолгу засматривался на нее, переставала грызть семечки и рассеянно теребила носовичок, просыпая шелуху. Заметив, однако, свою оплошность, тут же поднимала с пола просыпанное и помаленьку успокаивалась. Когда же разделась она, вроде бы даже поосмелела — не только не стала прятать глаза, но как-то осанисто меняла позу, сидя на лавке, слегка кокетничала: на-те, мол, лупите зенки — не хуже вас. Да и в самом деле, было на что поглядеть. На ее батистовой белой кофточке фасонисто сидела венгерка из тонкого синего сукна, расшитая блескучим бисером. К недурной стати хорошо ладилась и юбка, совсем не деревенского покроя. Все это непмановское, — определила на свой глаз Люба-повитуха, все время подсматривающая в выбитый сучок доски спальной перегородки. Бусы из стеклянных кругляшков и сережки со светящимися звездочками под рубин — тоже не из сельской лавки. Но было что у Клавы и от собственной красоты. В распашке венгерки, под батистом, подстать паре спелых яблок, четко угадывались груди. На шее, под левой сережкой, майским жучком присосалась родинка. Вторая, но уже с гречишную крупинку, усоседилась с ямкой на правой щеке. И совсем уж повергла всех смоляная коса, что вывалилась на спину, когда Клава сдвинула полушалок с головы на плечи. Таких кос вроде бы никто из деревенских и не носил в раннюю девичью пору. А тут… Словно нарочно, Клава перекинула тугой жгут на грудь и совсем без надобности, как бы на погляд, стала переплетать и без того хорошо ухоженную косу. Девки с ревнивой молчаливостью вздыхали и отводили глаза от нежданной гостьи. Парни, наоборот, были в глупом восторге и каждый не прочь был поухаживать за красавицей. И всякий прицеливался, как это сделать.

Не понять что творилось и с обоими Николаями. С неразборчивой поспешностью они оценили все прелести в ней и на ней, с той только разницей, что Зимку обе родинки показались щедрыми божьими добавками к красоте Клавы, а Вешок, наоборот, принял их за изъян.

Митя, пока налаживался с гармонью, тоже засмотрелся на Клаву, долго не узнавая в ней внучку лесника Разумея. А когда ему тихонько подсказали, он еще раз пробежался взглядом от косы до сапожек ее и во все меха повел «барыню», забыв о заказанной песне Зимком. Девки, как вспуганные громом галки, сорвались с лавок, и старенькая изба Любы-повитухи заходила ходуном, еле удерживая на себе соломенную крышу. Парни, выжидая выхода в круг Клавы, гасили цигарки, поправляли голенища сапог, чубы на головах, пояса на рубахах. А Клава, забыв где она, зачарованно глядела на плясовую круговерть и ее забирала робость: так она еще не умеет. Митя, будто угадывая растерянность Клавы, быстро сменил «барыню» на «дусцеп», а затем сошел на хороводный «Светит месяц», пробовал и другие танцы, какие только знавала его гармонь, но Клава так и не осмелилась выйти в круг. Николай Зимний, сбросив поддевку в угол и широко расстегнув ворот рубахи, словно он собрался драться, а не танцевать, игриво шаркнул к лавке, где сидела Клава, и, припав на колено, протянул к ней руки, приглашая на вальс, который успел заказать Митрию. Николай Вешний, как-то без особой ревности отметил для себя, что у тезки, хоть и небогатого лоска сапоги, но лучше его лаптей, а потому в танцах ему не было резона тягаться. Он по-прежнему смирно сидел ни угретой шубой квашне и лишь наблюдал, что же выйдет у его тезки. Как бы на радость ему, Клава заупрямилась, замахала короткими ручонками, как бы отбиваясь от пчел и обидчиво надула губы. Лицо ее подурнело и тем оттолкнуло Николая Зимнего, но понравилось Вешнему.

Митя, мастак и дока в наладке вечеринок, поняв заминку, «повернул» гармонь на песню. Постучав костылем по боку сундука, потребовал внимания, развел меха и сам же запел:

Из лугу лугу,

Из-за лужечку…

Митин зачин был тут же подхвачен, и песня полилась сама собой:

Ходили-гуляли,

Красные девки,

Рвали-щипали

Со травы цветочки.

Вили-свивали

С огороду веночки…

Клава не отозвалась и на песню — на эту и на другие, какие пытались играть для нее лядовские певуньи. И словно на зло, она принялась снова переплетать косу. Вечеринка не заладилась и всем стало скушно. Сошлись на том, что Клава — неумеха в пении. Тогда одна из бойких девчат, жгуче стрельнув в сторону Клавы обидчивыми глазами, как бы желая поставить на кон и свою судьбу, предложила:

— Давай гадать, девки! Была — не была… Святки ведь…

— Кто ж при женихах гадает? — пристыдила охотницу до гадания хозяйка.

— Тетка Люба, а давай-ка сюда нашу бутылку! — загорелся хитрой задумкой Зимок. — Мы в «поцелуйки» сыграем.

Все согласно захохотали. Тут легко было догадаться: раз не поет, не пляшет Клава — так, может, поцелуй достанется. Зимок этого желал, горел страстью и ошалело верил в удачу. Николай Вешний, наоборот, не хотел такой удачи — даже себе. Ему не нравилась эта игра. В ней он всегда проигрывал. Но, будто спохватившись, вспомнил просьбу деда Разумея: присмотреть за Клавой, чтоб никто не надсмеялся над ней. Вспомнил, но поделать уже ничего не мог — всем захотелось игры в «поцелуйки». Хозяйка вышла из спальни и подала бутылку с изрядно потертыми боками от долголетнего крученья на полу.

— Бери да знай: в винополке она гривенник стоит… Не разгрохайте! — не преминула напомнить тетка Любаха.

Как не хотел «удачи» Вешок, а по жребию выпало начинать ему. Он нехотя вышел на середину горлицы, размел растоптанным лаптем семечную шелуху по сторонам и крутанул бутылку. Пока она вертелась, Клава крепко зажмурилась, будто стеклянная посудина должна была взорваться, и открыла глаза лишь тогда, когда грянул жаркий хохот. Неожиданно для себя она захлопала в ладошки и совсем по-детски рассмеялась — бутылка, замерев, уставилась своей глоткой на гармониста. Коля-Вешок под общий смех чмокнул Митю в потный лоб, вытер губы рукавом рубахи и вернулся на свою квашню…

Зеленой юлой крутилась на полу бутылка. Многие уже перецеловались не по одному разу и под общий смех чаще выходило так, что ребятам доставалось целовать своих же приятелей, а девчатам — своих соперниц. Но никого из парней не выводила удача на поцелуй с Клавой. Та даже успокоилась и потеряла чуткость к желанной опасности. И вот — совсем бы никто и не подумал — досталась Клава Петьке-петушку, рыжему мальчишке, которому лишь недавно старшие позволили войти в свою компанию. Правда, он только казался мальчишкой, а годочками он был ровней Клаве. Но так и не свершился всеми жданный поцелуй… Как видели все, бутылка, пущенная Петей, остановилась носом к Клавиным сапожкам. Но в тот же миг коршуном сорвался с лавки Зимок и, будто ненароком, носком сапога пнул бутылку. Та отвернулась от Клавы и нацелилась носом в святой угол, где никого не было, кроме угодника с сострадальными ликом и прикопченной бородой.

— Вон тебе, Петя, с кем целоваться, — не по-мужски съязвил Зимок и пнул пальцем в икону.

— Не богохульствуй! — пристрожила хозяйка охальника.

Выходка Коли Зимнего никому не понравилась, и все потребовали справедливости. Зимок с панибратской снисходительностью положил руку на плечо Пети-петушка и с явной издевкой процедил:

— Целуй, Петя! Я не запрещаю…

Николаю Вешнему захотелось тут же чем-то ответить обидчику. Он тихо, вроде без всяких намерений, подошел к тезке, встал плечом к плечу, как встают для мужского разговора, и с дюжинной силой надавил своим лаптем на сапог соперника. Тот с показной хладнокровностью и совсем безбоязно, но тихо, не для всех, ответил:

— Я понял, Колюха! Но потом скукуемся… — И как будто ничего не случилось, едко улыбнувшись, Зимок подтолкнул Петю к Клаве: — Валяй, Петушок, целуйся, коль досталось…

Клава со школьного мальства знала Петю — в первых классах даже училась с ним, и потому она без стеснения поднялась навстречу пареньку, готовая дружелюбно позволить поцеловать себя. Но Петя то ли сробел, то ли от обиды — никто так и не догадался — подхватил шубенку с шапкой и метнулся вон из избы.

Хозяйка тетка Люба, почуяв неладное, вышла на свет, потопталась для виду — она сегодня сделала все, что требовалось от нее, подошла к часам, поддернула гирьку, тюкнула пальцем по маятнику и широко зевнула:

— Ну, женишочки милые да невестушки любые, будя карасин палить да судьбу спытывать! Петухи давно запели — ночь на утро повернули…

Перекрестясь, повитуха подошла к лампе и увернула фитиль до лампадного света.

На дворе крепкий морозец крутко калил воздух, сонное небо с полунощной ленцой высевало чуть заметный сухонький снежок на притихшие подворья и Лядовское окрестье. Собаки молчали и лишь петухи затевали свои первые песни. Это еще не побудка, а лишь звуковая отметина середины ночи. В природе ощущалась та переломная пора, когда не было еще морозной лютости, какая наступает между рождеством и крещеньем. Рождественские морозы еще не сдали свой караул, а крещенские не приняли смену. После табачного смрада, каким всегда настоена изба Любы-повитухи, ночной воздух был студено чист и свеж.

Лесник дед Разумей увез Клаву с гармонистом на подлесный конец деревни, где они жили по соседству. Влюбленных парочек развели по дворам заветные стежки-дорожки…

Последними избу покинули Зябревы. Разошлись, не разжав зубов и даже не откланявшись, как обычно. Однако шагов через десяток Зимка прорвало-таки, и он, как из дробовика, внезапно выпалил вдогонку тезке:

— Скукуемся! Обязательно!

— Да, сласкаемся! Какой разговор, — равнодушным и согласным тоном откликнулся Вешок.

Загрузка...