7

Когда Разумей вошел в избу, в святом углу уже чадила угрюмая лампадка. Стоя на коленях, неистово, со слезливым причитом молилась Прасковья.

— Будя! Расхлюпалась! — заорал на нее Разумей.

Жена, в последний раз долбанувшись лбом об пол, со страхом поднялась и, разинув рот, ждала, что прикажет старик. Лесник, бросив плеть у порога, подошел к стене, где висело ружье.

— Поздно поклоны бить, — он снял с деревянного штыря одностволку, переломил ее, с подоконника взял патрон, вогнал в казенник и снова повесил ружье на место. — Это еще не все грехи. Будут еще похлеще, — твоих молитв не хватит, мать.

— Што стряслось-то? Чей ребеночек-то? — дрожащим голосом стала допытываться растерянная Прасковья.

— Чей! Чей! — лесник поднял руки над головой, будто собрался колотить жену. — Твой да мой! Вот чей…

Прасковья, как пришибленная, плюхнулась на лавку, неистово запричитала, творя неведомую молитву во спасение.

— Иди, Параша, в Лядово и покличь Матвея! Немедля!

Разумей, хоть и говорил приказным тоном, однако зла как и не было — заступила обида и растерянность. Заложив руки за спину, он шаркал из угла в угол горницы, не находя дела. Прасковья хотела отговориться — сумерки уже загустели до непроглядности, а она боялась ночного поля, как чужого света. Но ослушаться мужа она не посмела — суетно засобиралась в дорогу.

— Гостинчика бы какого снести, да нет ни рожна, — потужила она.

— Придёт, я его, сукиного сына, здесь угощу, — кивнул на ружье старик.

Прасковья не стала перечить. Накинув полушалок, отыскала подожок за печью и бесшумно выплыла из избы. Разумей вышел на крыльцо проводить жену.

— Ты, мать, про мальца — ни гу-гу. Смотри у меня, — предупредил он.

— А что ж я скажу? — заробела старушка.

— Прикажи: я велел — и все тут. А будет ортачиться, скажи, что, мол, отец помирает, сказать что-то хочет… Чтоб к солнцу тут был!

Прасковья, перекрестившись, сошла с крыльца и богомольным шажком поплелась в деревню. Собаки увязались, как всегда, проводить до поля. Разумей сел на крылечный приступок и задумался. Глядя вослед жене, пожалел ее и хотел вернуть: четыре версты по темну — дорога долгая. А для пугливой Прасковьи, представил он себе, и вовсе адский путь. Ночного поля она боялась пуще леса. Как степной человек боится леса, так и лесной страшится пустого поля. Старик, задрав голову, оглядел небо и успокоился — вот-вот должна была взойти ранняя луна… Когда возвратились собаки, Разумей вошел в избу, вздул фонарь и отправился в сарай. Деловой доски не нашлось, и он из старых горбыльных обрезков, — на скорую руку, сколотил крошечный гробок. Но, разглядывая свою поделку, устыдился ее неуклюжести. Со зла на себя долбанул о верстак, и горбылистый ящик рассыпался в прах. В углу сарая стоял рассохшийся рундучок с обрывками старой истрепанной сбруи. Разобрав его, из подходящих досок Разумей принялся ладить другую домовинку для внука. Теперь он, не торопился, и все выходило, как хотелось. Работа растянулась не на один час и все это время мерещилась в глазах лесника распластанная крестом на траве Лизка, нищая незнакомка. «Уж не померла ли она с испугу?» — дурманил голову страшный вопрос. Он корил сам себя и за то, что не спросил, каким именем нарекла она свое чадо, как поминать его потом. Сколотив гроб, Разумей поставил его на стол под образами рядом с тельцем малыша и тут же с фонарем вышел на волю. Словно лешая сила подхватила его и потащила из лесу, на овражную тропку, к Лизке, туда, где, должно быть, насмерть засек плетью невинного человека. Собаки было увязались за хозяином, но он так пнул сапогом вожака, что тот взвыл от обиды, а все другие, поджав хвосты, разбежались по кустам. На коне бы лучше и быстрее, но Разумей и не вспомнил о нем — так велико было желание скорее увидеть девку, непременно живую, привести ее в дом, накормить, по-отцовски приласкать и утешить. Иначе — тюрьма, каторга, мука.

Не по-стариковски проворно Разумей метался по лесным стежкам, отыскивая ту, верную, которая скорее бы вывела его куда надо. Огонь фонаря, то возгораясь до звездного блеска, то затухая до лампадной аспидности — хоть глаз коли. Свет с таинственной яростью выхватывал из лесной тьмы стволы деревьев, лохмы кустов, коряги подгнивших пней, холмики муравьиных жилищ и все это оборачивал в чудища, которые то не пускали, то еще быстрее гнали Разумея. Чутье старого лесника не обмануло, и он верно вышел к месту. С фонарем он потыркался туда-сюда — Лизы нигде не было. «Ушла! Жива, значит!.. Не случилось греха… Не случилось!» — колотун страха помаленьку унялся, и Разумей стал приходить в себя. Он поставил фонарь на то место, где лежала нищенка, и зашарил руками по примятой траве, еще не веря, что тут уже никого не было. Под руку попался сыромятный наконечник плети, сорвавшийся, видно, при ударе. Он отбросил его прочь, как что-то нехорошее. Потом в руках оказалась березовая ветка, оставленная Лизой…

На обратной дороге погас фонарь, и лесник долго блукал по росяному подлеску, прежде чем вышел на знакомую дорогу. Раскосый месяц, уже с низкой, закатной высоты крапил сумеречной пудрой на земную благодать и больше мутил, чем светил.

Домой Разумей воротился измокший до нитки, обессиленный. Когда вошел в избу, к нему вернулись прежние страхи за нищую Лизку, за сына Матвея, за покойную кроху — внука. Словно от дурного предчувствия, безжалостно забил росяной озноб, и старик, не попадая зуб на зуб, накинул на плечи давно изношенную поддевку и повалился замертво на лавку. Очнулся он, когда забелело в окошках и заскрипело крыльцо от шагов.

Первым вошел Матвей, за ним еле перевалила порог вконец измотанная дорогой мать. Сын, молодой здоровенный мужик, был выше отца на целую шапку, в плечах чуть не сажень, лицом свеж и мил, глазами востр и только руки никак не нравились отцу. Они, кроме лесной охоты да побить бабу, ничего не умели делать. Сын как-то боком пролез в дверь, встал возле отца и с ленивой ухмылкой, вроде бы недовольный, проворчал:

— Ай помирать надумал, батя?

Отец поднялся и остался сидеть на лавке. Поддевка свалилась к ногам. На плечах, видно, от озноба, слегка парила взмокшая рубаха.

— Не меня тебе хоронить… Вон куда гляди — не мощно проговорил старик, кивая на святой угол. Затеребил рубаху на груди и заплакал. Тут же бухнулась на колени мать и запричитала мутным голоском.

Матвей, еще не понимая в чем дело, подошел к матери, снял с ее плеч волглую от росяного утра полушаль и бережно положил на лавку рядом с отцом. Разумей с открытой злобой глянул в глаза сыну, отер шершавой ладонью слезы на заволосянившихся от старости щеках и, не найдя что сказать, подошел к жене, поднял ее и еле-еле проговорил:

— Встань! Теперь его черед молиться…

Матвей невольно глянул на отца, на чадящую лампадку, на безмолвные лики божьей матери и угодника, греющего персты о лампадное пятно, потом опустил глаза на стол, где стоял крошечный гробик и лежала кучка тряпья.

— Чиво зыришь волком, паскудник?.. Твори молитву, сукин сын! — Разумей бросился к ружью, сорвал его со стены и замахнулся им, словно дубиной. — На колени, греховодник!.. — в злобном неистовстве заорал отец. — Твори молитву!

Мать заслонила сына от удара, отец, выронив одностволку, в бессилии отшагнул к окошку, и лавка спасительно притянула его к себе. Матвей, не испугавшись ни ружья, ни отцовского крика и хулы, подошел к столу и развернул пеленки.

— Лизка!.. — только и сказал он. Глянул на лампадку, но рука не поднялась ко лбу. Угнувшись, прошел к порогу и, не оборотившись, проскрипел зубами: — Задушила, курва голодраная, — не в меру шумно хлопнув дверью, вышел на волю.

— Мать, прибери мальца, чиво ж теперь делать — божья душа, — умиротворенно проговорил Разумей и стал закуривать.

Прасковья с родительской милостью принялась хлопотать с убранством покойника. Обмыла ребеночка, достала из сундука клок залежалого коленкора — берегла его на свою смерть, завернула трупик в чистую белизну и честь-честью уложила в гробик. Разумей нашарил в кармане четыре ржавых и непомерно великих для крохотной домовинки гвоздя и заколотил крышку. Прасковья отыскала за божницей огарочек церковной свечи и, запалив его от лампады, поставила на желтую крышку гроба.

— За батюшкой бы послать, — увлеченная святым делом, умиленно посоветовалась она с мужем.

— В колокола бы еще долбануть!.. — съязвил в сердцах Разумей. Сорвался с лавки и зашагал по избе. — Во все размалиновые звоны: второй Христос родился!

Прасковья прикусила язык, заморгав с куриным страхом и зашептала самодельную молитву.

— От позора хоть самому в преисподнюю лезть… А в тюрьму — еще ловчее!.. — во всех избяных углах дрожал голос Разумея. — На тыщу годов ирод ославил теперь наш Ляпуновский род, — старик пнул дверь и позвал Матвея. Велел нести гроб к Рыжей пасти, самому глухому лесному распадку, что в доброй версте от сторожки. Сам же, захватив лопату и ружье, крадучей походкой поплелся за сыном. Прасковье идти с ними Разумей запретил. С мокрыми глазами она осталась стоять на крыльце, держа в сухонькой ладошке догорающую свечу. Собаки, загнанные хозяином под полог крыльца, заскулили своей собачьей тоской.

Когда пришли к Рыжей пасти, Разумей долго искал подходящее место, а когда нашел — шагах в двадцати от глинистого обрыва, возле убогой застарелой березы — приказал сыну копать могилу.

— Поглубже, поглубже, чтоб зверь не донюхался и не разрыл, — с тихим резоном наставлял отец сына. А когда опустили гроб и засыпали яму, Разумей предусмотрительно насторожил Матвея: — Жальника не нагораживай, дерном покрой, чтоб под единую травку. Глаза у власти не тупей, чем у зверя, найдут и дознаются — тогда тюрьма, хана всем нам… Малой-малой человечек, а и за него ответ большой придется держать. Понял?

Матвей, не переча отцу, все сделал, как было велено. Постояли над могилкой, покурили. Сын никогда не видел, чтоб так ознобно дрожали руки и тело отца. И он попытался успокоить его:

— Не трусь, батя… Я согрешил, мне и кару нести!

— Вот и неси! — взорвался Разумей. Отбросив цигарку, схватил ружье и сунул его в руки Матвея: — Вот и неси, родимый сыночек! За тем я и привел тебя сюда. На последний поклон привел…

Матвей, не понимая слов отца, принял ружье и не знал, что делать дальше.

— Ты мне не сын боле! Я тебе — не отец! — белея лицом, решительным голосом он прогремел на весь лес. Эхо, утробно и с той же силой бессердечия, коротко отдало отцовское проклятие, и звуки тут же провалились в Рыжую пасть лесного распадка. Заступила тяжкая минута раздумий, после которой отец выдыхнул последние слова: — В стволе один патрон — или ты, или я должон сойти туда, — он показал на скорую могилку внука. — Решай, сын: кому позор нести, а кому…

Матвей не дал договорить отцу. Он поднял ружье и с маху своей непомерной силы хрястнул им по горбу убогой березки. Низко поклонился отцу и могиле и зашагал прочь от этого страшного места, и скоро его скрыла густель лесного подроста. Ошалевший Разумей видел тогда сына в последний раз…

Сгинул Матвей. Пропал бесследно. Как-то так вышло, что никто в деревне и не хватился его…

От всех «мобилизаций» спасал Разумей сына, а вот от греха не уберег. Самому отцу хотелось думать, что Матвей ушел в красные отряды. Он сам и распустил слух об этом по ближнему окрестью. Так было спокойнее и на душе и на миру. Но шло время и к этому слуху злой люд примешал другую догадку: сын лесника не в Красной армии, а перебежал к Деникинцам. И там потом, примазавшись денщиком к белому полковнику, уплыл с ним в заморскую державу. Липкой паутинкой вязались и другие разговорчики: в лесу, мол, скрывается Матвей, по виноватости своей от советской власти прячется, кореньем да лесной травкой питается, а глаз не кажет людям — страх не пускает…

Но… время! Это та кочегарка, в которой горит все. Перегорела и судьба молодого мужика Матвея Ляпунова — и золы не осталось ни от слухов и пересудов, ни от самого Матвея. Мать от неизбывной тоски по сыну отдала богу душу — без какого-либо сопротивления. Тем же летом Разумей свез жену на сельский погост. Сноха Евдокия и того хуже — горючих слез не лила по мужу, но скоро ослабела умом и ушла с богомолками. Слоняясь по уцелевшим храмам и, надоедая попам, она поминала Матвея то за упокой, то за здравие. Разумей, объездив весь окрестный свет, лишь к зиме нашел ее и привез домой. Так осиротела внучка Клава. Шел ей тогда десятый годик.

Загрузка...