18

Версты через две ходу перед ними открылись шири и дали родимой лядовской сторонки. Из-за горизонта, где утренне-сизо щетинился разумеевский лес, глядел рассвет, который сулил хороший день крестьянского лета. Полевой накат в росном лоске привел их к неоглядному массиву спелой ржи. Это были уже не с межевыми отметинами осьминники, а колхозное поле. И Николай немало удивился такому обновлению. Спелая рожь, нестойкая от перегруза, клонилась к ногам и просилась под косу. Стояла предстрадная пора, впереди — горячая работа, совсем не такая, как в шахте или на чугунке — своя, земная, хлебная работа…

— Куда мы идем? — с неожиданной опасливостью спросила Мотя, очнувшись от неизъяснимых наваждений.

— Домой, к людям! — с восторгом откликнулся Николай. Отшагнул с дороги в сторону, к ржаной стене, сапогом привалил хлебный островок к земле, словно холстинку подстелил, и позвал Мотю: — Садись, покурим.

— Да я ж не курю, Коля, — с виноватой усмешкой отказалась Мотя, присаживаясь рядом на приваленную рожь.

— Скажешь, и не пьешь, а?

— И не пью, — не сморгнув, ответила она. — А ежели курю и пью — так это из-под силы. От вашего брата разве отобьешься…

— А у тебя муж был? — с тревожной пытливостью спросил Николай.

— Нет!.. Робеночек был, а мужа не было, — со вздохом призналась Мотя.

— А где же он, робеночек-то, — зачем-то передразнил Николай, налегнув на «о».

— Я погубила его, Коля… — начала было рассказывать она и запнулась, как-то скукожилась и стала маленькой, не похожей на себя. И хотя в глазах было сухо, Николай видел, что Мотя плачет.

Он понимающе умолк, ни о чем более не расспрашивая. Блеклый рассвет уже размазался по влажному небу, и вот-вот грянет день. Полевые птицы, видно, уже с молодняком в стылом воздухе так и сяк нарезали невидимые полетные трассы, настраивались на свою утреннюю игру. Наслаждаясь окрестной прелестью, Николай, пожалуй, впервые с сердечной жалостью подумал о потерянном времени в армии, на шахте и последние, даже считанные дни на железной дороге. Вот — рукой подать — родной дом, милый, любящий и несчастный отец, наконец своя Лядовка с чудаковатым, заторканным и работящим народишком, словно это — богомольный север, а не разбитное примосковье…

— Я дальше не пойду с тобой, Коля, — сказала вдруг Мотя и, подхватив свой узелок, решилась было бежать назад, к проклятущей чугунке.

— Стой, дура! Куда тебя несет? — грубо, но с заботной стойкостью Николай остановил ее.

— Мой пачпорт у станционного начальника остался — с испугом, как бы спохватившись, пожаловалась Мотя.

— На кой ляд он тебе, пачпорт-то?

— А как же? Заарестуют без него. Я же… беспризорка, — опустила глаза Мотя и, прихорашиваясь, заперебирала пуговки на кофте.

— Я тебя в свой паспорт запишу, когда заимею его, — не без смущения, однако с жесткой определенностью сказал Николай. — Женой запишу!

Мотя заморгала сухими глазами и с бабьей доверчивостью проговорила в ответ:

— Пущай бы так, да не пара я тебе, Коля. Моя жизнь к твоей не подойдет.

— Это что ж у тебя за жизнь такая? — хотел пошутить Николай, но тут вдруг, в первый раз за все дни знакомства, пришел на ум вопрос: «В самом деле, что за человек Мотя? Кто и откуда она?» — и теперь уже с неведомым доселе волнением стал дознаваться у нее обо всем, и она пугливо-податливо и без малой хитрости, словно на первой исповеди, потянула черную, обрывчатую, с тугими узлами веревочку рассказа о своей, совсем еще не длинной, жизни.

… Сама она с Поволжья. В известное время голод увел от нее на тот свет близкую и дальнюю родню, жестоко осиротив и обездолив ее, десятилетнюю девочку. Какой-то мужик, из зажиточных, взял Мотю в батрачки, но и сам, не удержавшись на голодной волне и убоявшись повального мора, вскоре, пока был при силах и запасах, отправился в сытные края. Накануне отъезда с краюшкой полутравяного хлеба, словно обузу, мужик сдал исхудалую Мотю на пароход знакомым людям. Плавая по Волге, она посудомойничала, была на побегушках, а малость повзрослев, кочегарила, грузила лес и товары на других пароходах, пока не продали ее, как бы шутейно, за четверть водки рыболовецкой артели. Кабала-кабалой было жить в такой артели. Нужда крутила, но от голодной смерти Мотя убереглась. Там, в рыбацком стане, и родила она ребеночка. Родила, не зная от кого и зачем. Но отрадным лучиком в ее жизни тогда засветился белявенький мальчонок, явившись на свет.

— Хвореньким, однако, народился малышок, — печально пожаловалась Мотя. — И наречь не успела, как загубили его… А может, бог наперед прибрал, чтоб не мучился со мной, и сама не пойму теперь, как вышло…

— А как погибель-то случилась, Мотя? — с горячим участием, но безжалостно пытал и дальше Николай свою спутницу, не чуя, что бередит ее душу.

— А так: бабы артельские надоумили скорее окрестить дитятку-то, а то и помрет некрещеным — тогда одна маята на том свете ему; и другое говорили, что крещеного-то и бог побережет — оздоровится мальчик. И так и эдак, а деваться некуда было. Да и у самой зеленые круги от горячки не прошли еще. По слабости и согласилась. Как раз — в половодье случилось. Лед тогда сошел, а вода бедовала еще. Не убоялись, однако, бабы — в лодку и поплыли на тот берег, к батюшке. Две бабы осмелели и парня, молодого рыбака, утянули за собой — в кумовья уговорили. Да и на веслах — он же главная подмога… Все и потонули — не нашли даже. На воде-то один малышок мой удержался — свивальничком за уключину зацепился… Вместе с лодкой к берегу прибило его. Вот такая погибель и вышла… Но не смерть крохи сокрушила меня, милый Коля, — Мотя все-таки не удержалась и зарыдала, повалившись на ржаную стенку, забилась в нервических судорогах.

Николай, как мог, успокоил ее, и Мотя договорила:

— Нет, не смертушка сыночка родного поразила мою душу — видно, быть тому. Могилку его не нашла — вот казнь какая выпала на меня. Те мужики, которые закопали его, скоро ушли из артели и показать было некому, жальничек-то. Сама-то и видеть всего не могла — в горячке пылала. А пока очухалась, как ничего и не бывало. Благо, хороший человек нашелся, скосил ножичком завиток с головенки малыша и сохранил для меня — вот и вся отрада моя…

Мотя в растерянных чувствах хотела показать Николаю берестяную коробочку, но тот остановил ее.

— Вот я и сбежала тогда с Волги, с того жуткого места, — продолжая свою исповедь, она заговорила торопливее, пугаясь, что не договорит до конца. Николай был первым человеком в ее жизни, который слушал с участием и переживал ее судьбу, как свою. — Бродяжничала по свету, пока не занесло меня на другую большую реку. Работала я, Коля, и на Днепрогэсе. Пачпорт дали там. Человеком звать стали. И все бы хорошо, да не стерпела. На большую воду без жути глядеть не могла — все лодка с младенцем мерещилась… В Москву стала пробираться. Сказывали, там великие стройки поразвернулись, метро и прочее — руки только давай. Пробираясь, по дороге работала, где и кем попало, лишь бы на одежонку зработать — Москва не рыбацкая артель. Да вот застряла тут, на вашей станции. Жоржик, этот скотинный бородатый дьявол ни пути, ни житья не давал…

— Все! — опрометно вскочил Николай на ноги и тем сбил со слова Мотю. — Все! Хватит всяких Жоржиков любовать!.. И Москва без тебя достроится. Идем домой!

Опять сила поборола силу, и Мотя послушно поплелась за Николаем в сторону Лядова. Всю остатнюю дорогу они молчали. Лишь однажды, сам не зная зачем, вспомнив отца, Николай проговорил:

— Батя у меня хороший!..

Когда вошли в деревню, в избах уже топились печи, в поскотинах мычали коровы, блеяли овцы, просясь на волю. Из конца в конец чистым перекатом текла молотковая стукотня — во дворах отбивались косы. Все как вчера и, наверное, как тыщу лет назад, — приятно подумалось Николаю. Как-то старая Лядовка примет сегодня своего блудного жителя, а с ним — совсем нового человека, никем незнамую Мотю?..

Вон и «конек» на родном крылечке, избяная крыша с опрятным причесом соломы, утренний солнечный лоск на ней… Кузня рядом! Скорее бы фартук на грудь да молот в руки — и куй до задышки, до мозолей, до поту, пока бы душа не разорвалась. Как-то легко и с непривычной веселостью проклокотали эти желания в груди — будто позади не было ни армии, ни свадьбы Зимка с Клавдей, ни коногонства в шахтном подземелье, ни кабалы на чугунке, ни пьяной потасовки в красном пакгаузе.

Неловко охорашиваясь, Николай как бы мысленно оглядел себя и Мотю — будто пришел в гости, а не домой. Зацепился взглядом за Мотин узелок с арбузными семечками.

— Где ты их насобирала? И зачем? — от нечего сказать спросил Николай.

Мотя смутилась и сказала правду:

— Недели две назад на Москву проходил южный товарняк. За полверсты до станции оторвался хвостовой вагон и сошел под откос. Разбился вдребезги. Пошли посмотреть, а там арбузы оказались. Да только красное месиво от них — ничего целого не осталось. Стадо неподалеку паслось. И веришь, Коля, как на праздник сбежались коровы, овцы, козы, телята, станционные ребята — сладкого всем охота. Ну и я ходила туда, вот и насушила…

— Для забавы, что ли?

— Для какой-такой забавы, дурачок. За милый хлебушек порой сходили они, — Мотя тряхнула узелком, словно там не горькие семечки, а редкостные гостинцы-сладости.

— На кой ляд они теперь тебе? — с сытой заносчивостью сказал Николай. — Высыпи птичкам на харчи…

— Нет, Коля, для меня давно каждое зернышко — на вес жизни…

Загрузка...