19

Иван Лукич встретил сына с испуганной радостью, не зная, куда посадить, чего сказать, о чем спросить. Без меры засуетился и, чтоб как-то ублажить сына радушием, пытался зачем-то улыбаться. Но уж лучше бы он этого не делал — лицо тут же морщинилось и казалось иссеченным сечкой и смотреть на него было страшновато. «Сдал, постарел и подурнел отец», — невесело отметил для себя Николай.

— Вот, батя, родню нашел! — с излишней веселостью представил он Мотю.

— Нашел и — слава богу. Давно пора, — благодушно отозвался Иван Лукич, догадавшись что случилось. — Теперича, сказывают, все молодые так-то: ни тебе попа, ни родительского благословения. Штемпель в пачпорт — шлеп и вся недолга. А у кого нет такого документу — и так сойдет, — авось не на веки вечные. Одно слово — свобода. Стыду не надо…

— Да не ворчи ты, — будто в шутку, обиделся Николай.

— Нет, нет! Зачем же, — испугался Иван Лукич. — Я к тому, что мне теперича хорошо и покойно будет… Дедом, бог даст, и сделаете меня, — отец улыбнулся и опять на лице зачернелись трещины. — Неча боле по свету рыскать. Делов и дома невпроворот… И внучата — великая радость, а? — только теперь Иван Лукич долго, со стариковской прикидкой, открыто и прямо посмотрел на Мотю. — А ты, дочка, не зорюй щечками-то, стыду тут никакого нету. Дело житейное…

За завтраком Николай узнал от отца обо всем, что произошло в Лядовке и за армейский год его отсутствия и за тот год, который был отдан шахте и недолгим скитаниям.

Колхоз обустраивался жестко, с большими потугами и со всегдашней крестьянской недоверчивостью и безладицей. Но колхоз — все-таки не коммуна, а артельное хозяйство, где все друг у друга на виду и каждый в своем значении и равноправии. Кулаков особых не нашлось, из зажиточных никто не артачился, так что дело обошлось без обрезов и высылок, не как в некоторых других селах, где петухи погуляли по избам и амбарам, и кровушка пролилась, и сирот прибавилось…

— Завтра всем миром косить собираемся. Хлеб поспел — зевать нельзя, — с хозяйской деловитостью проговорил Иван Лукич, сдувая чайный парок с блюдца. — Все поголовно — в поле. Такую мобилизацию объявил Антон Шумсков. Он у нас, как всегда, полный верховодитель — не ослушаешься.

— Все так все. И мы не против, не так ли Матрена батьковна? — обратился Николай к Моте, чтоб как-то ее ободрить, хотя ей и без того показались милыми существами и отец, и изба, и совсем какой-то домашний Николай. Все необыкновенно уютно ложилось на ее уставшую душу. — Мы что, обсевки, что ли?

— Я как ты, Коля, — согласилась Мотя, хотя еще толком и не разобралась, что и когда надо делать.

— Одно худо у нас, Николка, — с нутряной заботой стал жаловаться Иван Лукич, — сиротеет Лядовка наша… Народишко-то, особливо молодой, в город подался… Земля, вишь ты, им не по нутру стала, навроде каторги. На шахты текут люди, как ты вот убег. В Тулу тоже и в самую Москву — вон ажник куда. Чуть не в министры черт несет. Везде и всюду чего-то строить задумали. Какую-то социализму, говорил Шумсков. И ничего не попишешь: надо, говорят, а то опять на Расею войной попрут супостаты, ежели пронюхают, что ничего не делаем — на печи лежибочим да табак с вином глушим… А еще сказывал Шумсков об том, что какую-то пятилетку учинять скоро будут. И тоже уйма людей затребуется. А откудова их взять-то? Да все оттудова — из Лядова нашего…

— Не к буржуям же заграничным на поклон идти. Хоть там за гвоздями, за аэропланом каким, автомобилем или за трактором, — как умел, Николай принялся объяснять отцу политграмоту, как он сам усвоил ее еще в армии. — Все надо самим делать!

Иван Лукич с пониманием согласился с сыном:

— Дык, ясно дело своим горбом надоть — так-то надежнее, пользительнее и дешевше должно быть… Да опять же я не об том, сынок, чтоб люди не шли, куда им хочется по теперешней жизни… Меня другое терзает. Зачем, не возьму в толк, люди помирают допреж смерти? Вот какой убыток по сердцу бьет…

Иван Лукич явно свернул в сторону от непонятного ему разговора о том, что и какая сила переиначивает жизнь в Лядовке.

Николай снисходительно слушал отца, захмелевшего от чая и от невеселых дум. Такое с Иваном Лукичом бывало всякий раз, когда он принимался судить жизнь за ее вывихи, но рассудительности не хватало, чтобы объяснить все это, и он тогда начинал считать покойников, полагая, что людская убыль — самая гибельная потрата на земле.

— Вот взять кума Антипа Суринова, крестного твоего…

— Ай, помер? — встрепенулся Николай.

— Об том речь. Поехал в Тулу к ученому доктору от куриной слепоты лечиться, да под паровоз угодил сослепу. По весне схоронили… Митрюня, помнишь, который пятнадцатипудового бычка через всю Лядовку пронес и бутылку выспорил? Так вот — допился богатырь Буслаюшка, вином захлебнулся… Али взять Прохора Зимцова, конелюба. Когда колхоз зачинался у нас, от каждого двора все тягло затребовали, чтоб до единого копыта — на обчую конюшню. А у него жеребчик с кобылкой — одно загляденье, тебе знамо это. Их-то он свел и слезы не уронил, а вот жеребеночка от них — игрушка и только — хоть на комод ставь да любуйся — отдать не мог, заартачился. Ни в какую. Для красоты умолял оставить. Так нет же — высылкой застращали мужика. А Прошка заместо высылки от обиды в петлю залез. Вот как помирают люди, милок… Еще скажу историю: огородник Степа-холуй из ружья Костика-глупышку волчиной дробью начисто срезал — за одну пазуху огурцов малого порешил. Вишь, как теперича жизнь-то подешевела… Всяко избываются люди. Да ладно бы от старости, с износу бы помирали, а то как-то по насильству все получается да попередь сроку… Вот я как-то посчитал, что за два с небольшим года, пока тебя тут не было, Лядовка наша поусохла душ на тридцать. Будто война какая прошлась по ней. А прибавки, почитай, никакой — три человека. Васюта с Уровок возвернулся, звонарь церковный, знаешь его. Батюшка согнал его с колокольни. Со свечьми зашился: при нехватке сам их делать изловчился — из остатних огарков. Ну и на вино сбывал богомольцам. Прибыток заимел, загордился, перечить стал спьяна старосте и настоятелю самому. До богохульства дело доходило. Ну и погнали его. К колхозу нашему пристрял — фуражиром, вроде как помощником к конюху Финогену. И живет у него же приживалом. Бабка-то Финогенова померла тоже. Вот и старикуют они вдвоем теперича… Вторая прибыль — вот Мотя твоя…

— А третий кто? — пытаясь скорее кончить панихидный разговор, Николай заторопил отца. — Сказывай, да и хватит об этом…

— Сам узнаешь, — пробормотал Иван Лукич, спохватившись, что при новом человеке этого пока говорить не надо. — Зачаевничался с вами, а мне дюжину кос отбить приказал председатель.

Со слов отца Николай понял, что его родная Лядовка живет прежней заботной жизнью, с убылью того, что когда-то считалось добрым и привычным и с настороженностью ко всему новому, что неумолимо вколачивалось, словно раскаленным клином, в людскую жизнь.

— Кубарем заковыркалась житуха наша — чиво и говорить. Один Разумей у нас процветает, ежели по-людски смотреть, — закуривая на дорожку, Иван Лукич решил досказать свое. — К его кордону еще два лесочка прирезали. А он, не будь дураком, себе помощника выхлопотал. И кого ты думаешь?.. В объездчиках-то, аль там, в егерях каких, у него теперь тезка твой, Зимок Зябрев. И все выгодно сладилось: была одна лошаденка, теперь — две. И они — вроде как свои, хоть паши, хоть барином раскатывай на них… Да ишо над нами надсмехается: а вы, говорит, колхознички, социализму стройте! Да и председатель Шумсков об том же толкует, што, мол, эта самая социализма не токмо в Москве и Туле будет строиться, а и повсеместно, даже и нашем Лядове…

Тряхнув плечами, Иван Лукич заспешил в кузню. На дворе раздневилось и в пустые незавешанные окошки густо повалил свет. Будто со стыда, Николай увел Мотю в потемки спальни. Увел на ласковое слово…

Загрузка...