15

Напророчил-таки Разумей: на масленицу вместе с другими одногодками призвали в армейские лагеря и обоих Николаев Зябревых. Служили они не на Маньчжурке, а в Подмосковье, в кавалерии. Служили оба справно, дружно и совсем недолго. На другой год, под самую Троицу, первым вернулся домой Николай Зимний. Деревня несколько удивилась, что тезки уходили на службу вместе, а пришел пока один. Отец Вешка, Иван Лукич, перепугавшись, учинил допрос счастливому сослуживцу.

— Сам того захотел! — просто, однако с видимым сожалением стал объяснять Зимок задержку своего тезки. — Я-то в строевом эскадроне вкалывал: чучела клинком рубал да в походы ходил. И на парадах-смотрах доставалось… А Николка твой, дядь Иван, ковалем к армейской кузнице пристроился. Там иная служба и пот не густой. Да и начальство не строгое. Ни тебе ранней побудки, ни плаца, ни строевых учений — собачь подковы коням да рубай кашу с маслом… Понял? Считай, как дома…

— Выходит, таким и служить дольше? — все еще сокрушался Иван Лукич судьбой сына.

— Да не-ет! — решил успокоить Зимок отца тезки. — Вот как дело вышло: перед самой нашей отправкой домой целым эшелоном табун лошадей в полк доставили. Из кыргызских степей… А их тут же ковать надобно, строевых коней из них делать. Сейчас там горячо полковым кузнецам — в четыре руки, небось, ухнали наколачивают… Обкуют, и Николка тоже вернется.

— Ну, ежели так, пущай, конешно… Кони — тоже солдаты. Подковы — их главная амуниция, — с нежной раздумчивостью согласился Иван Лукич и, слегка успокоившись, ушел в свою кузницу.

Зимок не соврал — Николай Вешний вскоре тоже вернулся из армии. Однако с роковым запозданием: домой пришел он на второй день женитьбы своего соперника на Клаве Ляпуновой. Поутру он сошел с поезда на родной станции Лазарево и зашагал полем, бодро и радостно. В руках — армейский сундучок с подарками невесте Клаве, отцу и даже деду Разумею с теткой Евдокией. К своей избе он шел мимо кузни. И обалдел Вешок когда заметил скопище народу возле нее. Сердце вздрогнуло: «Что-то с батей?» Но нет, отец стоял поодаль, у кузнечного камня, покуривая и горько улыбаясь.

Толпа разодетых баб, девок и ребят ржала завистливым смехом во все глотки. В то самое время из прикопченых, заляпанных машинным маслом воротец кузни ряженые выводили найденную «ярку». Это была Клава. Она тоже смеялась, но как-то бесшабашно и полоумно. В глазах и ушных мочках одним цветом ядовито горел янтарь. За ее спиной в смоляном лоске мотались чуть-чуть недоплетенные косы. От захлебистого хохота под зеленой атласной кофтенкой бугристо вздымалась грудь. Ноги ее ступали по земле вяло, бессильно, будто с легкого пьяна. Вешок, не поверив тому, что случилось, натуго закрыл глаза. А когда открыл — все обернулось жестокой явью. Через шаг, другой Клава вдруг подняла голову и увидала Николая. В пыльных сапогах, в линялой от солнца гимнастерке, в кавалерийских галифе с кожаным подбоем на ляжках и в фуражке с малиновым казачьим околышем, он показался ей чужеродным пришельцем. Некстати и нежданно вышла эта встреча. Клава оборвала собственный смех и с легкой икотцей в голосе проговорила сама себе:

— Дура! Так это ж Ко-о-ля пришел…

И ничуть не теряясь, тихим шагом, с женским достоинством подошла к Вешку, положила ему руки на плечи и, заглянув в глаза, бесстыдно поцеловала в губы.

— Ты же на свадьбу мою пришел, дружочек…

Толпа стихла, умолкли ряженые, не зная, что делать дальше. Клава мягко оттолкнулась от груди Николая и с щемящей мольбой сказала ему:

— Приходи к нам! Сегодня все гуляют… И ты погуляй.

На другом конце Лядова, у Клавиной избы нежно и зазывно страдала Митина гармонь, скликая людей на пиршество и веселье…

Когда ряженые увели «ярку» к жениху. Иван Лукич, со стариковской слезой облобызав сына, увел его в избу. Николай, стискивая зубы до непрошеной боли, послушно вошел в дом. Невеликий срок он прожил до армии в новой избе, и она ему показалась не такой уютной, как старая, в которой скороталось его детство. Поставив сундучок на лавку, он стал оглядывать, будто совсем чужие, беленую печь, окна в желтых сосновых переплетах, мамину икону Спаса в углу под самым потолком с полотенечным спуском, никем не стиранным с самой кончины родительницы.

— У нас теперь хорошо, сынок, — не поняв настроения сына, совсем невпопад стал похваляться Иван Лукич.

— А что, отец, девки-то в кузнице делали? — с раздражением спросил Николай.

— Дык по обряду так, сынок, — обрадовался отец голосу Вешка и стал объяснять: — Ярку Клавку прятали там… Па-а-те-ха, ей-бо. Упросили меня пустить ее в кузню, чтоб подольше искали, ярку-то. И чтоб выкуп понаваристее взять за нее. Вишь, и мне красненькая перепала, — Иван Лукич, разжав кулак, показал скомканную денежную бумажку.

— Нет, батя. Мы подороже востребуем! — Вешок сдернул с чуба кавалерийскую фуражку и аэропланом запустил ее в угол. Ремень повесил на гвоздь, что был вколочен в притолоку, сбил полыневым веником пыль с сапог и стал умываться. По тому, как он гремел рукомойником, отец понял, что сын задумал что-то нехорошее.

— На деревне свадьба, сынок, ну и пущай веселуются. А у нас тоже радость, — стал по-своему утешать Николая отец, подавая свежий рушник. — Скоко в разлуке с тобой были? Почитай, боле года. И вот свиделись. Это — всем радостям радость.

— Ну, коль радость, то и врежем за радость! — сорвался не на свой голос Вешок, настраивая себя на горько-веселый лад, чтоб как-то не обидеть отца.

Николай достал из сундучка бутылку, купленную по дороге в Москве, потребовал стаканы и хлеба. Пока отец возился с нехитрой закуской, Вешок перебрал подарки, приобретенные на скудные солдатские сбережения: бусы чистого стекла, словно чьи-то слезы, нанизанные на суровую нитку и нежно подкрашенные жидковатой лазурью; газовая косынка и атласные ленты для Клавиных кос. И еще — снизка булавок и шпилек. Тоже для нее. Все это Николай упрятал на дно сундучка, под чистое исподнее белье. Упрятал как совсем ненужное. Потом он бережно вытянул синюю рубаху-косоворотку в белый горошек, подошел к отцу и распялил ее на его широченных плечах.

— Это тебе, отец! Гляди, какая, будто кобеднишняя.

— Ах, славно как. Сроду и не носил такую, — только и осилил сказать Иван Лукич. Умильная слеза выбежала на дрожащую щеку старика.

— Ну, ну, — пощунил сын отца.

Иван Лукич промокнул новой рубахой глаза и залопотал с какой-то нелепой восторженностью:

— Мы теперича на ять заживем, сынок. Изба у нас новехонькая. Ты службу отслужил — чиво не жить! У нас ведь, я, кажись, писал тебе, еще в прошлом годе колхоз сорганизовался. Это заместо коммуны, значит. Антон Шумсков на радостях ажник кобылу свою запалил, когда из района мчался с бумагами и вестью, что в Лядове дозволено создать колхоз… В колхоз-то наши мужики быстро сошлись, без особой канители, а вот за падшую кобылу Антон и до се какие-то принудительные платит. Потеха — и только!.. Но зато сам он теперь у нас навроде как Михаил Иваныч Калинин в Кремле — первый староста и председатель. Повеселел наш партиец опосля коммуны, чиво говорить. Да и всем мужикам, сказывают, скоро полегчает — дай только срок. Отсеялись ноне миром, сообча, значит. Бог даст, с хлебушком будем…

Николай, не слыша отца, разлил в стаканы водку, стукнулся своей посудиной об отцовскую и молча выпил. Без роздыху он тут же осушил и второй стакан, пучком луковых перышек окунулся в солонку, засунул зелень как поподя в рот и сочно захрумкал.

— Ты, батя, допивай свое, а я…

— С отцом бы побыл, сынок. Сколь не видались, — с тревожной мольбой, как-то безголосо попросил Иван Лукич, ни на чем, однако, не настаивая.

Подпоясав ремнем гимнастерку, Николай вышел на улицу и уже с крыльца услышал свадебный шум. Он понял, что гуляли не в избе, а в саду, под сине-белым простором неба. Время клонило к полдню, и солнце со своих летних переделов высоты рассыпчато палило во всю свою вселенскую мощь. И в этом, жестко-сухом его сиянии Николай почуял неведомую доселе зловещность природы. Он не узнал ни солнца, ни родной деревни, ни отцовской кузницы, что стояла во все года, какие прожил здесь и какие надо было жить впредь. Даже трава, дорога, пыль на ней, дурнина обочь дороги и все, что в эту минуту заметалось туда-сюда под его взглядом, было уже не таким, как в недавнем детстве. Чем больше он не узнавал прежнего Лядова, тем сильнее ему казался шум свадьбы. Гремела она, как запоздалый речной паводок, — бурливо, блескуче и мутно, с какой-то ненужной и чужой силой.

Ты полынушка, полынька,

Полынь, травка горькая… —

вырвался из общего людского гомона беззаботно-печальный девичий голосок. Будто из неволи вырвался — с отчаянием и безнадежностью. Николай, узнав голос, закрыл глаза и будоражно тряхнул головой, словно освобождаясь от наваждения. Он шатко сошел с крыльца и направился к кузнице. За ее углом, в старых, уже заматерелых лопухах, закапанных дегтем, Вешок нашарил ржавый тележный шкворень и, словно с булавой, пошел с ним на людской шум, на девичий голос, на ненужную силу, чтоб все разнести в прах. Но ему дали окорот деревенские силачи — связали вожжами и на колхозной председательской бричке привезли домой, привезли унизительно обессилевшего и молчаливого. Отец услышал от него единственное слово:

— Прости!..

Загрузка...