Существует много организаций вроде «Свободных Нидерландов», которые изготовляют фальшивые документы, снабжают нелегалов деньгами, обустраивают места, где можно прятаться, а скрывающейся христианской молодежи помогают получить работу; какие благородные и бескорыстные люди: рискуя жизнью, они помогают другим и спасают других!
Вернувшиеся евреи должны благодарить Бога за полученную помощь и не требовать большего. Из-за того же самого мы потеряли людей, которые были гораздо лучше их… Без сомнения, голландцы испытывали огромное сочувствие к евреям, поскольку те подвергались преследованиям со стороны нацистов. Сейчас же евреям следует избегать излишеств и ограничивать себя.
Хотя Амстердам освобожден, мир мало чем отличается от войны. Из окна вагона виден все еще военный облик города, сплошь мрачные фасады. На заброшенных железнодорожных ветках ржавеют громадины паровозов. Облака кажутся густыми, как грязь, да и весь пейзаж от края и до края страны довольно уныл, словно бы краски выдают по талонам, как хлеб, молоко и уголь. По окну стекают капли дождя. Поезд, пусть и с нарушением расписания, со скрипом подъезжает к Центральному вокзалу.
Она сама «организовала» себе тетрадь. Вставила между двумя картонными квадратами листы бумаги — самой скверной, самой тонкой, самой низкосортной за всю историю существования скверной, тонкой, низкосортной бумаги. Но чернила на ней должны держаться. И авторучку «организовала». Организовать — это, знаете, не то же самое, что украсть. Это значит добыть предмет первой необходимости, чтобы обеспечить жизненную потребность, а такая потребность перевешивает все остальное: она теперь это хорошо знает. Прекрасная ручка. Блестящая, с круглым толстеньким кончиком пера, марки «Монблан». Но с ней возникают неожиданные трудности. Эта блестящая ручка, как выясняется, на удивление упряма: она отказывается складывать слова. Не желает даже касаться бумаги своим прекрасным толстеньким перышком. Она ложится в ее руку, но от бумаги отстраняется.
Когда-то Анна верила, что у нее есть дар. Быть писателем. Верила, что у Бога относительно нее есть грандиозный план — и ее дневник стал средоточием этого плана. Но их больше нет — этих слов, этих страниц. Как нет и веры в божественный план. Все это у нее отняли душным августовским утром, когда Тысячелетний рейх прогромыхал по ступенькам их убежища. Как же ей не понять простую истину: случившееся настолько сокрушило ее, что всякий раз, когда она берется за перо, вместо слов на бумаге появляется лишь размазанная по листу клякса.
Неотапливаемый переполненный вагон пахнет дефицитом мыла. Пассажиры, укутанные от сквозняков, пялятся в пустоту, не замечая залитого дождем мира за окном. Потертые сумки и чемоданы: что не пролезло само, запихали силой. Утомительный стук колес действует усыпляюще. Кажется, все в вагоне больны. Все страдали. Вся Европа нездорова. Ее собственный картонный чемоданчик, стянутый ремнем, стоит на полу зажатый между коленями. Это все, что у нее есть, хотя на самом делей содержимое чемодана она тоже не может назвать своим. Расческа, зубная щетка. Немного одежды. Администрация помощи и восстановления ООН выдала ей удостоверение личности со штемпелем и отпечатками ее больших пальцев, а также небольшим фото, чтобы она могла пересечь границу Нидерландов. Но для нее это все равно что фальшивый паспорт. У нее больше нет личности — лишь лагерный номер, выколотый на запястье.
Рассматривая размытое отражение в оконном стекле, она обращает внимание, что у нее отросли волосы. Что лицо стало полнее. Темные глаза стали осторожными, взгляд — напряженным. Пока она выздоравливала, ей сровнялось пятнадцать, но осознала она это несколькими неделями позже. Календари давно перестали иметь значение.
Пыхтя, паровоз замедляет ход, и она напрягается, наполняясь пульсирующим предчувствием. Нет, это не радость от возвращения домой — ее колотит страх. Что такое дом, она уже не знает. Ее семьи больше нет. А разве без семьи может существовать дом?
Знакомые виды Амстердама вызывают у нее странное отчуждение. Черепичные крыши, часто поврежденные, заклеенные окна невысоких голландских домов вдоль эстакады. Две башенки и барочный купол собора Святого Николая на фоне грязного неба. Она возвращается в мир, который уже отчаялась увидеть, и все кажется знакомым и пугающе чужим одновременно.
Опустив взгляд, она видит чистую страницу тетрадки. На щеку сползает слеза, но она и не думает ее утирать — лишь с нажимом опускает перо на бумагу, и на ней образуется круглое синее пятнышко, как прыщ. И тут же ручка повинуется и начинает скользить по бумаге.
Анна Франк была лишь заключенной, пишет она. Порождением лагерей. И если она теперь зовется «перемещенным лицом», то не потому, что ее жизнь переместилась — это ее сердце перестало быть ее собственным. Ее душа и все, что раньше составляло ее сущность, тоже переместились.
Сквозь запруженный людьми проход протискивается контролер, нудно выкрикивая следующую станцию: «Амстердам, Центральный вокзал!» Анна вливается в унылый поток пассажиров, торопящихся к выходу. Сердце колотится в груди. Перемещенным лицам в Бельзене выдавали открытки. На одной из таких перед тем, как забраться в кузов британского грузовика, Анна написала записку для Мип, но кто знает, дошла ли она? Слова на бумаге, как и людей, так легко стереть. Люди тоже хрупки. Кто знает, что сталось с Мип? С Беп, Кюглером, Клейманом? Кто знает, что сейчас со всеми?
Поезд проезжает мимо вагонных ангаров и складов товарной станции и подбирается к высокому застекленному зданию вокзала. Затем вписывается между бетонными платформами и останавливается. Она подхватывает чемоданчик за ручку; запах смазки и угольного дыма преследует ее до ступенек платформы и далее в полумрак вестибюля. Шум, отражающийся от перекрытий вокзала, одновременно поглощает и утешает ее. Носильщики толкают тележки с чемоданами. Женщины тащат за собой едва поспевающих детей. Свободные от службы канадские солдаты, освободители Голландии, курят и свистят вслед голландским девушкам в заштопанных платьицах.
В кассовом зале в ряд расставлены столы, а перед ними выстроились мрачные очереди оборванных людей. Трещат пишущие машинки. Бюро социальных услуг Нидерландов пытается навести порядок в хаотичной толпе. Привести в порядок истории отчаяния, печатая их на машинке.
Плотный коротышка-клерк за пишущей машинкой сердито смотрит на бумаги пожилого человека и устало вздыхает: «A-а, очередной еврей. Чудненько. Чего ж тебя не кремировали-то, дядя?» — интересуется он громким, если не сказать грубее, голосом на случай, если старик глуховат. Анна чувствует, как затрепыхалось ее сердце, и испытывает жгучее желание протолкнуться вперед и ткнуть коротышке кулачком в лицо. И она вполне способна осуществить задуманное, но тут кто-то зовет ее по имени: «Анна, Анна! Анна Франк!»
Обернувшись, она, моргая, смотрит на спешащую к ней женщину. Рыжая челка до бровей, исхудавшее лицо, подбородок сердечком, глаза с нависшими веками. «Мип», — шепчет она. И чувствует, как что-то раскрывается внутри.
— Ян, это Анна! — не веря, восклицает Мип. Услышав, как кто-то выкрикивает ее имя на людях, Анна с трудом подавляет желание сбежать. — Ян, это же Анна! — снова вскрикивает Мип, точно в это и впрямь невозможно поверить. — Это Анна Франк! — восклицает она и обнимает ее. — О Анна, подумать только, ты вернулась. Вернулась. Это чудо, — точно молитву, шепчет она.
Объятья Мип пугают Анну. К ней давно уже никто ласково не прикасался, и радость, причиняемая ими, почти убийственна. Многие узники Берген-Бельзена погибли уже после освобождения — не от пуль, а от питательной пищи, которую раздавали «томми». Они умирали с лицами, измазанными шоколадом, консервированным супом и сгущенным молоком. Примерно так же Анна ощущает себя в объятьях Мип. Их так много, что это может убить ее на месте. И Анна высвобождается из объятий.
— О господи, я поверить не могу, — Мип все еще сияет, будто улыбка прилипла к ее лицу. — Мы ходили на станцию каждый день с тех пор, как пришла твоя открытка. И вот ты здесь. Ян! — зовет она.
Высокий долговязый парень с высоким гребнем волос и в круглых, как монетка в десять гульденов, очках спешит из-за столов с потрясенным лицом. На руке у него белая повязка с надписью «Социальная служба».
— Анна? — спрашивает он.
— Ян, ты в это веришь? Это чудо! — снова объявляет Мип, а потом шепчет с явным облегчением: — Мы думали, что потеряли тебя. — Затем она оборачивается, поднимает руку и машет: — Она здесь! Анна здесь!
И Анна тотчас же чувствует, что вот-вот взорвется. Будто она бомба, и этот взрыв снесет крыши с домов и обратит кирпичи в труху. С колотящимся сердцем она видит, как из полосы света от вокзальных окон появляется высокий человек в потертом пальто. Чемоданчик со стуком выпадает у нее из рук, и она бежит ему навстречу, крича:
— Пим!
Он страшно исхудал, стал почти тенью, и поначалу выглядит сбитым с толку и слегка ошалевшим, но тут же его лицо меняется от наплыва чувств, и он кричит с неподдельной болью:
— Моя девочка!
Обхватив руками исхудавшее тело отца, Анна слушает его ликующий голос, а он снова и снова повторяет ее имя:
— Анна, Анна, доченька моя, милая моя, милая Аннелиз.
Это должно было стать мгновением чистого блаженства. Но даже теперь, рыдая в объятьях Пима и ощущая трепет его сердца, она осознает, что ею овладевают какие-то непрошеные, нежеланные чувства.
Приступ ярости сотрясает ее.