И вот, все это заросло терном, поверхность виноградника поросла крапивою, и каменная ограда его обрушилась.
В новой квартире ее комната оклеена выцветшими обоями в бело-голубую полоску, на полу — поскрипывающий паркет. Из открытого окна она видит движение по каналу — и часто ловит его запахи. В новой жизни ее отца появилась также новая мебель: софа с плюшевой обивкой, высокое кресло и двуспальная кровать для новобрачных. А старую бугристую развалюху Анны просто перевезли со старой квартиры на Йекерстраат. А французский секретер ее матери, который когда-то украшал угол ее комнаты на Мерведеплейн, остался у Мип. Когда та стала отказываться от подарка, Анна прошептала ей:
— Возьми его, Мип! Пусть лучше достанется тебе, чем ей.
После уроков у велосипедного ангара она схватилась с одной из школьниц, стервозной девчонкой по имени Клэр Бускирк. Однако, прежде чем стычка успела перерасти в серьезную драку, на место примчалась обычно крайне уравновешенная учительница физкультуры мадам Пеербоом и развела их в стороны. На этот раз лицо учительницы было краснее свеклы.
— Боже мой! — в праведном изумлении восклицает она. — Какое непотребство! Драка будущих леди!
— Какая она леди, мадам Пеербоом! — выкрикивает Клэр, и ее маленькое личико кривится гримасой ненависти. — Она просто-напросто еврейка!
— А ты просто-напросто кусок говна! — получает она взамен от Анны.
— Молчать! Обе! — рявкает мадам Пеербоом. — Пошли вон, каждая в свою сторону, если не хотите отвечать перед директрисой.
Анна уходит молча, но она по-прежнему оглушена приступом ненависти.
— Нужно было просто дать ей в морду! — говорит она позже Грит, когда они вместе курят за школой. — И раздавить, как вошь!
Но Грит, похоже, занята своим. И смотрит в другую сторону.
— Что с тобой? — спрашивает Анна.
— Ничего, — отвечает та.
— Ты меня не слушаешь?
Грит пожимает плечами, уставившись на свою сигарету.
— У меня есть для тебя новость.
Анна чувствует тревогу, но пытается это скрыть под маской нетерпеливого любопытства.
— Ну же, говори скорее!
— Не хочу ничего говорить.
— Говори, Грит! — Анна уже командует. — Ты не можешь так вот запросто объявить, что у тебя есть для меня новость, а потом промолчать.
Грит молча поднимает взор к небу.
— Грит!
— Я бросаю школу.
Анна огорошена.
— Что ты несешь? Это просто смешно.
— Ничего смешного. Ты же сама всегда говорила, что школа — просто потеря времени.
— Для меня, но не для тебя, — отвечает Анна, пытаясь обратить слова в шутку. — Тебе необходимо образование, милая, — говорит она, поглаживая кудри подруги.
Грит едва заметно улыбается.
— Я выхожу замуж, — говорит она, но радости в ее голосе нет.
Анна от волнения сглатывает. И повторяет:
— Замуж?
— Да.
— Замуж, — снова повторяет Анна, чувствуя, как к ней возвращается злость. — За кого?
— Как это за кого? А ты-то как думаешь?
— Я не знаю. — Она берет сигарету из пальцев Грит и добавляет: — Иногда трудно уследить за всеми парнями, с которыми ты этим занимаешься.
Грит вспыхивает и уже тверже говорит:
— Вот уж не думала услышать от тебя такую мерзость.
— Извини! — автоматически говорит Анна, не вкладывая смысла в сказанное. — Это потому, что ты застала меня врасплох. Значит, это канадец?
— Его зовут Альберт.
— Ты от него забеременела?
— Нет. Он сделал мне предложение, и я согласилась. Зачем ты наговорила мне кучу гадостей? Не стоило тебе рассказывать. — Грит говорит это как бы самой себе, встает и подхватывает свой ранец с книжками. — Я знала, как ты отреагируешь.
Неожиданно Анна чувствует что-то вроде раскаяния.
— Грит, извини меня! — говорит она на этот раз искренне. Но слишком поздно. Грит уже вывела свой велосипед. — Грит, ну прости!
Девушка останавливается, вытирает слезы, но на подругу не смотрит.
— Прощай, Анна! — Грит садится на велосипед и выезжает на улицу. — Я пришлю тебе открытку!
Расстроенная, Анна подъезжает к книжной лавке, но не обнаруживает в ней Нусбаума. Дверь на замке, шторы задернуты. Она нерешительно стучит, но слышит с другой стороны только мяуканье, своего рода брюзжание, но никак не господина Нусбаума. На двери нет записки, только слабые следы зачистки от краски — след анонимного требования к евреям убираться прочь.
И вот она уже катит на велосипеде, сама не зная куда, по набережным каналов, уводящим ее от прежних забот. Ни мыслей, ни устремлений, ни чувств. Но, остановившись возле короткого металлического мостика, чтобы закурить сигарету, она вдруг видит Беп, выходящую из ветхой приканальной забегаловки. Беп! Ей хочется позвать девушку. Хочется подбежать к ней и крепко ее обнять. Но она вспоминает о том, что рассказал ей Кюглер. Что Беп слишком тяжело дружить с Анной.
Стоя в дверях забегаловки, Беп застегивает кофту — и уходит. Анна хочет пойти за ней, но тут из дверей появляется еще кое-кто. Узкоглазая девушка в платочке, прикрывающем короткие волосы. Ее лицо сильно осунулось с того времени, как Анне видела ее в последний раз в трамвае в обнимку с немецким солдатом. И когда девушка ловит взгляд Анны, брошенный через булыжную мостовую, она отвечает ей только мимолетным кивком, поворачивается и уходит, повесив голову, в противоположную от Беп сторону.
— Это сестра Беп, — говорит Анна, обращаясь к Марго, возникшей рядом в своих лагерных тряпках и с лицом в расчесах.
В самом деле? Ты уверена?
— Да, уверена. Думаешь, я слепая? Это Нелли.
Она такая несчастная, — замечает Марго. — Бедняжка.
— Бедняжка? Ты хочешь, чтобы я ее пожалела?
А ты ее не жалеешь?
— Она немецкая подстилка, Марго. Шлюха.
Почему ты так жестока к людям? Мама никого не называла такими словами. Разве она не пыталась думать о людях только хорошее? И разве не учила нас сохранять хорошее мнение о людях, какими бы они ни были?
— Может быть. Но у мамы уже нет никакого мнения ни о ком, — отвечает Анна. — Она ничему не может нас научить. Она умерла.
Я тоже, — напоминает ей Марго. — И все же я здесь.
— Да, — признается Анна. — Ты единственная меня не бросила.
Назавтра Грит в школу не пришла. Место рядом с Анной осталось пустым.
На следующий день она снова отправляется в книжную лавку, надеясь, что в этот раз она будет открыта, но дверь оказалась по-прежнему заперта. Она стучит в окошко, заслоняя руками глаза от бликов, всматривается вглубь, но видит только неясные тени. Вернувшись на Принсенграхт, она стучится в кабинет Пима и, приоткрыв дверь, просовывает голову внутрь.
— Пим?
Отец говорит по телефону, у него озабоченный вид, но он машет рукой, приглашая ее зайти. Она садится рядом.
Анна не знает, стоит ли посвящать отца в свои дела. Конечно, книжная лавка — это ее собственное убежище. В этом бесшумном пространстве, среди книг, она чувствует себя защищенной. В книжной лавке она может слиться душою с кошкой, которая лениво разлеглась на солнце и видит свои кошачьи сны. Надо ли ей впускать в это убежище отца? Но ее не покидает тревога.
— Вчера я заехала в лавку Нусбаума, поработать, но она была закрыта, — говорит Анна. — И никакой записки. Ничего. Уж не случилось ли с ним чего-нибудь.
В глазах у Пима промелькнула искорка озабоченности — или ей показалось?
— С ним все в порядка, я уверен. Мы на днях разговаривали по телефону. И сейчас, когда ты заговорила о нем, я вспомнил, что он вроде бы собирался куда-то поехать.
— Но почему он мне ничего не сказал? И ты тоже?
— Мне просто это в голову не пришло. Наверное, стоило бы сказать, — соглашается отец, открывая специальным ножом очередной конверт. Он явно намекает, что слишком занят, чтобы продолжать разговор.
— И куда бы он мог отправиться? — интересуется Анна.
— Я не знаю, а он мне не говорил. Разве он не ездит по делам? На аукционы по продаже недвижимости? Или что-нибудь в этом роде?
Анна захвачена параноидальными мыслями. Пим и его сосед по блоку в Аушвице. Что еще знает Пим, о чем она понятия не имеет? О чем еще господин Нусбаум говорил с ним? Какие секреты девушки, которая работает в его лавке, открывает ее отцу?
— Вы часто говорите по телефону?
— Часто? Пожалуй, нет, — отвечает Пим.
— Он не докладывает тебе о поведении твоей дочери? О состоянии ее психики?
— Анна! — Отец начинает сердиться. — Ты говоришь глупости.
— Неужели?
Она чувствует, что хотела бы согласиться с отцом.
— Да, глупости, — уверенно повторяет отец. — Извини, Анна, я занят. А вот ты, что делаешь ты? Тебе никто не поручает работы?
Анна хмурится. Она подавила в себе приступ паранойи, но его место заняла раздражительность.
— Здесь мне делать нечего. Мип с господином Кюглером отправились к оптовику, а господин Клейман ушел домой, у него заболел живот.
Отец продолжает возиться с почтой.
— Если тебе нечего делать, займись уборкой. Так, кажется, предлагала тебе поступать мама.
При упоминании о матери Анна хмурится.
— Я лучше покатаюсь на велосипеде.
— Отлично, так и сделай, — соглашается отец. — Только возвращайся вовремя. Ты ведь обещала Хадас помочь ей с субботней трапезой.
— Ага. А с каких пор мы соблюдаем шабат? — В ее голосе звучит укор.
Отец отрывает взгляд от письма, которое у него в руках.
— Значит, у тебя есть возражения?
— Нет, конечно же нет. Мне просто любопытно. Ты становишься набожным, Пим?
— Пожалуйста, не груби мне, Анна. Хотя бы раз можно обойтись без возражений.
— А я ни о чем не спорю. Мне просто интересно, не сказывается ли в этом влияние твоей новой жены?
— Анна, ну в самом деле! — с раздражением говорит отец. — Ты напрашиваешься на скандал? Неужели так трудно понять, что твоей мачехе очень хочется отпраздновать шабат в нашем новом доме?
Дом. Анна мысленно повторяет это слово. Какое оно тяжелое! Она выходит из кабинета и сбегает по лестнице к складу — это побег.
— Уезжаете, молодая хозяйка?
Она берется за руль велосипеда. Ворота склада открыты для проветривания, и в воздухе витает запах молотого тмина. Старик Людерс поднимает голову от мельницы, на испачканном лице ожидание ответа.
Что тебе за дело, старый зануда! Вот что она хотела бы ему ответить, но вместо этого говорит:
— Да, господин Людерс! Уезжаю. Просто покататься.
Людерс с мрачным видом кивает, его лицо хмурится. С момента появления у них госпожи Цукерт, этот работник охотно играет роль ее домашней собачки. Всегда готов услужить. Сует свой нос куда не надо. И чересчур обеспокоен передвижениями Анны.
— Осторожнее на дороге! — слышит Анна, уже отъезжая. — Город уже не тот, что был. Кругом полным-полно проходимцев.
Ее велосипед давно можно было сдать в утиль, но даже с его хрустящими шестеренками и залатанными шинами Анна лихо мчит по булыжным мостовым, со свистом обгоняя старые разболтанные грузовики, пока не добирается до узкого деревянного моста на Керкстраат. Он обеспечивает переправу через узкую грязную полоску Амстела, и все называют его не иначе как Тощий мост. Спустив одну ногу, она встает у перил и едва успевает закурить сигарету, как видит Раафа, спешащего к ней.
— А ты опаздываешь, — выговаривает она ему.
— Опаздываю?
— Мы же договаривались на полчаса.
— Ничего подобного. Ни о чем мы не договаривались. Ты просто любишь командовать.
— Это верно, — признает она. — Но это не означает, что ты не опоздал. Тебе нужен велосипед, — решает она.
— Вот как! — Брови Раафа удивленно ползут вверх. — И где мне его добыть? Мили канадцы дарят теперь не только плиточки шоколада?
— Я тебе достану его.
Рааф мрачнеет. Она начинает к этому привыкать. Приветливое и задумчивое выражение его лица полностью меняется, когда она чем-нибудь его озадачивает. Например, колкостью в адрес его одежды, потешной прически или фырканья, которым обычно он сопровождает свои смешки. Она в общем-то и не думает его чем-либо смущать, так получается само собой.
— Женщины не делают подарки мужчинам.
— Разве? Так заведено? — Возможно, она его слегка поддразнивает, но ей и правда интересно это узнать.
— Велосипедов-то точно для них не покупают. Мужчины сами себя обеспечивают.
— А я и не говорила о том, чтобы что-нибудь покупать, — говорит Анна. — Просто притворюсь, что мой велик украли, и отец купит мне другой.
— А мне и не нужен собственный, — отвечает Рааф. — Мы твоим обойдемся.
— Это как?
— А вот так! Давай-ка его сюда! — Он берет ее велосипед. — А теперь садись впереди! — говорит Рааф, помогая ей рукой.
Она улыбается. А потом садится перед ним на самый кончик седла и чувствует с обеих сторон его предплечья. Его ладони на руле, а ноги уже крутят педали, все сильнее и сильнее. Скорость увеличивается, это и страшно, и сладостно. Ухабистая булыжная мостовая трясет немилосердно, она тянет руки назад, хватаясь за его поясницу — единственный якорь, удерживающий ее от падения. По всему телу молнией проходит дрожь.
— Стой! Стой! — кричит она и восторженно смеется.
Поначалу он притворяется, что не слышит, и не снижает скорости.
— Что ты кричишь? Не слышу!
— Хватит! Остановись вот тут, на углу! — командует она. — Хочу тебе кое-что показать.
На этот раз юноша повинуется и со скрипом останавливает велосипед. Анна поворачивается и целует его. Похоже, она намерена втянуть в себя весь воздух из его легких. Желание с ужасающей силой бурлит в ее теле. Страшный голод терзает эту едва не умершую от истощения девушку, слившуюся на велосипедном седле со своим мальчиком, своим мужчиной. Она не сводит дрожащих глаз с его лица. Ее взгляд вот-вот просверлит его глаза насквозь.
Они сидят на зеленой лужайке у канала как тысячи других бледных амстердамцев, желающих впитать в себя хотя бы немного солнца. Мимо проносятся велосипедисты, голова Анны покоится на плече Раафа, она вдыхает запах его пота, смешанного с ароматом хмеля. Рядом по траве резво проносится белка.
— У тебя было много девушек? — спрашивает она.
— У тебя чересчур много вопросов, — говорит он, но все же отвечает. — Много? Вряд ли много.
— Ты знаешь, я все еще девственница, — говорит она.
Он пожимает плечом.
— Да? Я так и думал.
Анна напрягается.
— Так думал? И почему же? У меня это на лбу написано?
Он смеется.
— Нет, но это видно по твоему поведению.
Анна приподнимает голову, она обижена.
— Я что, веду себя, как девственница?
— Не обижайся, — говорит он ей.
— Я и не обижаюсь. Мне просто любопытно, как это — вести себя как девственница?
— Ну, это… — Рааф скривился. — Ты вроде как суетишься.
— Я суечусь? — нахмурившись, повторяет Анна.
Теперь и Рааф хмурится.
— Может, я и неправ, мне просто так кажется. И не злись! Мне это ничуть не мешает.
— Не мешает, — говорит Анна с напряжением в голосе. И все же ей полегчало, это она вынуждена признать.
— Точно, Анна, не мешает, — повторяет Рааф.
Ее имя на его губах! Она впивается в него поцелуем, ныряя языком глубоко-глубоко, а он прочесывает пальцами ее волосы и сцепляет ладони на ее затылке. Она прижимает его к себе еще крепче, но тут они слышат голос полицейского, проезжающего мимо на велосипеде:
— Эй, парень, не вижу между вами просвета!
Их губы разъединяются.
— Видишь, ты ссоришь меня с законом, — смеется Рааф.
Она упирается лбом в подбородок юноши, вдыхая их близость.
— Ну конечно! Виновата девственница.
Рааф подбирает палочку, ломает ее надвое и отбрасывает половинки в сторону. Анна кладет голову ему на плечо и в рассеянности меряется с ним ладонями — просто ради прикосновения. Только теперь она замечает, что у Раафа безымянный палец на левой руке кривой. Конечно, он не согнут так, как может быть согнут ноготь, но он определенно кривой. Почему она так долго этого не замечала?
— Что у тебя с пальцем? — спрашивает она, и он отдергивает руку. — Извини! Я не должна была спрашивать?
Рааф сжимает и разжимает кулак, словно избавляясь от судороги. Сначала он молчит, но потом делится с ней.
— Это от папы.
Анна мигает.
— Тебе отец сломал палец?
Рааф пожимает плечами. Поднимает другой прутик и ломает его.
— Он всегда был язвой, папа мой, — говорит он. — Всегда искал, с кем бы подраться. А после смерти мамы стал еще хуже. Его работа. — Юноша раскрыл ладонь. — Я помахал рукой соседу, который ему не нравился.
Анна молчала. О насилии она знала немало. Оно теперь уже не так ее пугало, как в детстве, и все же слова Раафа ее опечалили.
— Глупо, правда? — Рааф ухмыльнулся. — Его больше нет. Он умер. Прошлой зимой напился и упал с лестницы. Сломал себе шею.
— Мне жаль, — говорит Анна, и это правда. Она читает боль на лице Раафа. Юноша смотрит в сторону и поводит плечом.
— Он часто бил тебя?
— Только если здорово напьется. А когда я подрос, стал драться чаще. Но я уже мог ему отвечать. Особенно в присутствии матери. Чтобы он ее не трогал. А потом она умерла. И еще он стал стареть. И его прямой стал уже не тот. Так что стоило ему размахаться, как я просто уходил из дома. — Рааф снова поводит плечом. — Вообще-то я всю жизнь его ненавидел, скотину эту.
Анна незаметно сглотнула.
— И у тебя нет ни братьев, ни сестер?
— Никого. После меня с мамой случилось неладное. И она больше не могла рожать. Это еще больше его бесило. Он часто говорил, что по моей вине у него не было дочери, которая могла бы ухаживать за ним в старости. А матери, как кажется, было все равно.
Отбросив поломанный сучок в сторону, Рааф вновь вытаскивает кисет.
— Хочешь еще покурить?
— Давай!
Анна внимательно смотрит, как он скручивает цигарку. Она колеблется, продолжать ли выспрашивать Раафа, но в конце концов решается.
— Можно спросить тебя еще кое-что?
— Валяй. — Он языком запечатывает самокрутку.
— Как… — Анна запинается, но продолжает, — как умерла твоя мать?
Рааф не знает, что сказать. Потом прикуривает от спички.
— Не хочу говорить о ней, — говорит он наконец. И добавляет: — Хочу показать тебе одно место.
— Особое место?
— Да. Место, о котором забыл весь остальной мир.
В Голодную зиму[14], когда все амстердамцы как о манне небесной мечтали о куске древесины, который мог бы избавить их от смертоносного холода, люди сразу же взялись за деревья. А они, как известно, растут в парках в большом количестве. Что же их не срубить? Еще можно отодрать от трамвайных рельсов деревянные шпалы. Ах да, еще мебель! Фризский чиппендейльский буфет покойной бабушки! Она не будет против, если спалить его в печке, — в конце-то концов она уже на небесах! А как насчет пустующих еврейских домов? Неплохая идея, там могло остаться немало деревянных предметов. Очень может быть, что транспортная компания господина Пульса[15] уже перевезла на новые места самую ценную обстановку, но в домах остаются какие-то деревянные балки, половицы, перила, ступеньки… Кладем в сани фомку, молотки, кувалды — и в путь!
Таков был ход мыслей. Настолько здравый, что стены старых еврейских домов, лишенные деревянных элементов, стали рушится. Здания превращались в груды кирпича. Ну так что с того? Непохоже, что евреи вернутся. Об этом знали все.
Они пересекли мост Берлагебруг. Анна идет, держа велосипед за руль, из желудка поднимается и охватывает ее тревожное скребущее чувство.
Кругом безобразными монументами стоят разбитые стены. Громоздятся кучи камней. Таблички напоминают о былом колониальном величии: Крюгерстраат, Сзалк-Бюргерстраат, Де ла Рейстраат, Конюшенный двор, Тюгеластраат. Названия, уводящие в имперские времена: Острова Пряностей, Суринам, Ост-Индия. Здесь, по крайней мере, память о них осталась, пусть в виде пустых раковин, жизнь из которых вылущена. Опустевшая площадь Претории окружена развалинами и готовыми рухнуть от ветерка фасадами. Она словно побывала под бомбежкой. А пространство общественного парка на Брандстраат со спортивными сооружениями и детскими площадками превратилось в грязный пустырь.
Таков Трансвааль.
До войны он выглядел прилично. Это был рабочий район с определенным статусом. Возможно, старый Еврейский квартал создали так называемые «оранские» евреи, бежавшие от погромов на Востоке и селившиеся здесь в течение трех столетий, но довоенный Трансвааль построил и заселил новый трудолюбивый класс евреев: ремесленники и ювелиры, мелочные торговцы и портные, конторские клерки и служащие. Им, конечно, было еще далеко до бастионов высокой буржуазной культуры Южного Амстердама, где жили балованные девочки вроде Анны и Марго Франк, но Трансвааль был обиталищем евреев, карабкающихся вверх по социальной лестнице.
Теперь он превратился в пустырь. Мофы вновь назвали его Еврейским кварталом, отрезали от остального города и опустошали, вывозя его население эшелон за эшелоном.
Анна обозревает картину разрухи. Ветер поднимает и закручивает пыль. Рааф нашаривает камень и бросает его в одно из редких уцелевших окон.
— Пожалуйста, не делай этого, — говорит она.
— Не делать чего?
— Не бей окон!
Рааф пожимает плечами.
— Это же просто окно. Через него никто уже не смотрит.
Но Анна в этом не уверена. Клубок пыли может нести тысячи душ. Или десять тысяч.
— Пошли! — говорит он ей и взбирается вверх по горе мусора.
Секция пустых квартир в здании на бывшей улице Луи Ботастраат. Входной двери давно нет, но Анна с велосипедом все равно медлит, словно ожидая разрешения войти. Голуби вылетают из окна, возмущенно хлопая крыльями. Рааф гонит их:
— Шууу!
Голуби уже загадили весь подоконник горками бело-голубых испражнений. Внутри нет полов. Вместо них одна грязь, но Рааф положил несколько досок, и вот новый завоеватель, армия из одного человека, вступает в свои владения.
— Иди сюда! — говорит он ей. — Велосипед оставь снаружи. Здесь его никто не стащит.
Когда-то, видимо, это была спальня. Рааф закрыл окна лоскутами грязного брезента, но свет проникает в комнату через дыру в потолке. Вместо пола здесь бетонная плит, а вместо стола — повернутый вверх дном пустой ящик с надписью «Консервированные груши». Сами жестянки с грушами выложены рядом. Дно ящика делят между собой замызганная пепельница из кафе «Пеликан» и несколько недогоревших свечей. Тут же постель: желтоватый тюфяк, накрытый грудой одеял. Настоящее логово.
— Ну, как тебе? — спрашивает Рааф, явно гордясь своей норой.
— Ну и что это такое? — спрашивает Анна, хотя прекрасно знает сама.
— Это — мой замок, а я в нем — кораль. Король Рааф Первый, — говорит Рааф, кидаясь на тюфяк. Схватив жестянку с грушами, он прикладывает к ней открывалку.
— Хочешь? — предлагает он.
— Нет, — говорит Анна. — Спасибо.
— Уверена? Это вкусно. Я начинаю с сиропа, — говорит он и показывает процедуру, припав к банке и наклоняя ее. — Ммм… да. Иногда я наливаю внутрь шнапса, и тогда — вообще класс!
Анна смотрит на него из проема двери.
— Ты что не заходишь? — спрашивает он.
— Не знаю, — отвечает она. — Это сюда ты их приводишь?
Рааф делает еще один глоток грушевого сиропа и утирается рукавом.
— Привожу кого? — переспрашивает он.
— Твоих других девчонок, — говорит она.
Он смотрит на нее с привычным уже для нее потерянным видом.
— Анна, у меня нет никаких девчонок.
— Ну да, — не верит Анна.
— Это правда. У меня только ты.
— Я — не твоя девчонка, — говорит она.
— Не моя?
— Нет. И не могу ей быть.
— Потому что ты — еврейка?
— Потому что ты — не еврей.
— Тогда почему ты позволяешь себя целовать?
— Ты хочешь, чтобы не позволяла?
— Нет.
— Тогда заткнись! — Она окидывает взглядом стены. — И это ты называешь замком?
— Не очень, конечно, роскошно, — соглашается он. — Я стал приходить сюда, когда у папы начались запои. Или когда мне становилось совсем уже тошно. — Он зажигает свечку и прикуривает от нее. — Ты так и будешь там стоять? — спрашивает он и выдыхает дым.
— Я не буду с тобой это делать, — напрямик говорит она.
— Делать что?
— Сам знаешь что.
— А я и не думал, что будешь, — просто отвечает Рааф. — Ты, значит, так и не вошла…
Лежа головой на груди Раафа и обнимая его, она представляет себя на спасательном плоту во время наводнения. И слушает его ровное дыхание. Спокойное биение его сердца. На ее блузке, на спине, есть две пуговки, чуть ниже шеи. Она чувствует его руку, возящуюся с пуговкой, пока та не освобождается. Сначала одна, а потом и другая.
— Что ты там делаешь?
— Ничего.
— Это неправда. Ты что-то там делаешь.
— Хочу почувствовать твою кожу, вот и все.
— Можешь почувствовать мою кожу на руке, — сообщает она ему, но больше не перечит, когда он гладит небольшой участок ее спины. Затем следует пауза. Анна прислушивается к ударам его сердца.
— Так это продолжалось два года?
Анна не шевелится. Она открывает глаза. Смотрит на трещину в штукатурке стены.
— Что продолжалось?
— Вы прятались от мофов два года.
— Я это сказала?
— Не думаю, чтобы я это выдумал.
— Это продолжалось двадцать пять месяцев, — бесстрастно говорит Анна. — Пока не пришла Зеленая полиция.
— И ты знаешь, кто за этим стоит? Кто сообщил им?
Анна поднимает голову, чтобы взглянуть на него. Но лицо юноши непроницаемо.
— Зачем ты спрашиваешь?
— Я не спрашиваю. Это ты все время меня допрашиваешь.
Она еще раз бросает на него взгляд, прежде чем снова положить голову ему на грудь.
— Есть разные догадки.
Вот и всё, что она говорит. Она сама удивлена, что ей так трудно ему отвечать. Ее злит не только само предательство, но и позор оказаться жертвой. Она опять перекатывается на локоть и наблюдает за лицом Раафа. Раньше он не очень-то интересовался, как она пережила войну.
— Зачем тебе знать?
— Вроде бы и незачем, — отвечает он. — Просто пытаюсь… Не, не знаю… Быть к тебе поближе. Узнать, что ты думаешь. Это трудно. Я уже жалею, что раскрыл варежку, — говорит он и вздыхает.
Она смотрит на него и кладет голову ему на плечо.
— Ох, извини меня. Мне очень приятно, что ты хочешь побольше обо мне знать. Просто есть такие вещи… Мне трудно о них говорить.
Рааф молчит. Потом говорит без всякого выражения:
— Она умерла с голоду.
Анна поднимает на него взгляд.
— Моя мать. Она умерла с голоду. — Еще некоторое время юноша хранит молчание, затем качает головой. — Она будто скукожилась. Не тело, а палки. Только живот распух. И еще глаза, — добавляет он. — Они словно из головы повыскакивали.
Анна почувствовала, как сжалось у нее сердце.
— Прости, прости, — повторяет она. Слезы жгут глаза. Она чувствует его горе. Груз печали, который его придавил, — она и сама его ощущает. Но и ее печаль не легче. Она не решалась представить себе, как умирала ее мать, но сейчас она ясно видит эту картину. Хрупкое тело из палок. Вздувшийся живот. Облегающая кости плоть. Вытаращенные глаза. И лицо мамы.
По щекам текут слезы. Она их не стирает. Она чувствует, как юноша поглаживает ее кожу у основания шеи. Вдыхает и выдыхает. Воркуют голуби, тянут свою странную приглушенную колыбельную. И на нее нисходит некий эрзац покоя. Скорее физического, чем духовного — так чувствуешь себя под одеялом, когда, заболев, ныряешь в жаркую дремоту. Она прижимает ухо к груди Раафа. От него пахнет горелым дешевым табаком, мужеством. Тяжестью, к которой хочется прильнуть. Биение его сердца медленно проникает в ее подсознание, глаза закрываются…
В мгновение ока она садится на бугристом матраце Раафа, и ей в нос бьет зловоние голубиного помета. Ей холодно, ее бьет озноб, она чувствует слабость. Надвигаются сумерки, сквозь дыру в потолке просеивается мелкий дождь. Она кулаком бьет Раафа в плечо, и он, ничего не понимая, садится с ней рядом.
— Уф! Что такое? В чем дело?
— Я скажу тебе, в чем дело! — в ярости кричит Анна, протирая глаза. — Солнце садится. Вот-вот начнется шабат, а ты дал мне заснуть! Отец рассвирепеет!
Облачное послеобеденное небо уступило место свинцово-серым влажным сумеркам. Запыхавшись, она добирается наконец на Херенграхт и стучит во входную дверь. Она промокла до нитки, колечки волос прилипли ко лбу. Велосипед она пристраивает в прихожей.
— Пим! — зовет она, но обнаруживает только тень, угнездившуюся в кресле. — Привет? — пытается она обратить на себя внимание.
Фигура в кресле остается неподвижной. Потом она поднимает голову.
— Здравствуй, Анна! — Голос трудно узнать. Он звучит глухо. Бездушно.
— Дасса!
— Ты знаешь? — спрашивает Дасса. Она укутана в вязаное покрывало. Свет скользит по ее лицу. — Ты хоть представляешь, сколько сейчас времени?
Анна молчит, только смотрит.
— Когда ты не появилась в назначенное время, он забеспокоился. Когда не появилась часом позже, он стал волноваться. А когда ты не пришла с началом сумерек, он стал понемногу сходить с ума. Я не смогла успокоить его, — продолжает Дасса. — Это было невозможно. Он говорил, что надо звонить всем знакомым. Всем, кто мог бы знать, куда ты пропала.
— Мне очень жаль, — Анна сглатывает ком в горле и искоса бросает взгляд на обеденный стол. Он накрыт белой льняной скатертью, на нем три прибора — фарфор с серебряной окантовкой. Хала накрыта салфеткой с ручной вышивкой. В двух серебряных подсвечниках белые конические свечи. От печи исходит аромат чуть-чуть подгоревшей выпечки. — Я была… — говорит она. — Я была с другом.
— С другом, — повторяет Дасса с оттенком горечи. — Это так теперь называется? С другом.
— Где Пим? — вдруг спрашивает Анна.
— Скорее всего, в полицейском участке — заявляет, что у него пропала дочь. Он побежал туда со своей верной Мип с час назад. Со своей доброй и верной Мип.
— Тогда я пойду за ними! — выдыхает Анна. Но не двигается с места. Стоит, как прикованная к месту.
— Я никогда не говорила тебе, Анна? Никогда не рассказывала про свою дочь, про Тову?
Анна вздрагивает. Дочь? Ее словно обдает ледяным воздухом. Еще одна дочь. Еще одна тайна, которую от нее скрывали?
— Красивой она не была. Даже ребенком. К сожалению, пошла в отца. Умная, как и он, считала хорошо, но чересчур простодушная. Милые глазки и наивная улыбка. На тебя непохожа, Аннелиз Мария. Не такая хорошенькая принцесса. Поклонники за ней не бегали. Робкая и неловкая девочка. Не как ты. На вечеринки ее редко приглашали. Я убеждала ее, что внешность — не главное. И внимание других тоже. Важно, что у тебя в голове. А она была хорошей дочерью и со мной не спорила. Да если бы я огорчалась из-за того, что меня не зовут на вечеринки, я б с ума сошла, так я ей говорила. Хотя, по правде говоря, меня на вечеринки приглашали всегда. Я-то никогда не была ни робкой, ни неловкой. А если красотой и не вышла, как некоторые другие девчонка, то было во мне что-то другое, из-за чего парни вечно возле меня крутились. Ты-то это понимаешь, правда?
Анна не отвечает.
— Так или иначе, а я на самом-то деле переживаний Товы понять не смогла. Не понимала, каково это — чувствовать себя одинокой. И до сих пор не понимаю. Я — не Това.
Анна стоит неподвижно, а Дасса смотрит на стакан бренди, который держит в руке, и делает глоток.
— Потом на танках и грузовиках прикатили боши, — продолжает она, — и заняли дома ближе к центру. Перетянутые ремнями белобрысые деревенские парни в высоких черных ботинках. Они все время смеялись над Товой, когда она ходила мимо них в школу. Смеялись над некрасивой еврейской девочкой с приколотой к пальто желтой звездой. Они и надо мной насмехались, но не так. Това переживала их смешки горше. Принимала их ближе к сердцу. Тогда ее и стали мучить кошмары. Жуткие кошмары. Не вешай голову, говорила я ей. Надо быть сильной, говорила. Да только она не знала как. Не знала, как стать сильной, — в отличие от тебя, Анна. Однажды она пришла домой поздно. Очень поздно. Я сходила с ума. Начались облавы. Сотни евреев сгоняли на площади. Я пошла тогда в полицейский участок, а там надо мной посмеялись. Пропала молодая еврейка? И что с того? Таких сейчас пруд пруди. Но когда я пришла домой, Това уже вернулась.
Дасса замолкает на мгновение.
— Я сразу поняла: случилось что-то дурное. Но Това ничего не говорила. Я спрашивала: «Тебя обидели? Скажи, кто тебя обидел?» — Дасса покачала головой и грустно посмотрела на Анну. — Это был немец. Солдат. Но он не обижал ее. Так она говорила. Я так и не узнаю, как это случилось. Может быть, он принудил ее? Она не сказала ни слова. Но дни шли за днями, и я знала… — Глубокий вдох, затем выдох. — Я знала, что все это продолжается. Видела это по выражению ее лица. И я разозлилась. Я впала в ярость. Моя собственная дочь — немецкая подстилка. Но она сказала мне: «Мама, не волнуйся! Мы теперь в безопасности». Сначала я не поняла смысла ее слов. Я просто не могла себе этого вообразить. И только потом до меня дошло: Това нас защищала. Она сказала, что эсэсовцы никогда не обидят мать ребенка, рожденного от немецкого солдата.
Дасса судорожно глотает, в ее глазах блестят слезы.
— Я ударила ее после этих слов, — говорит она. — Ударила изо всех сил. В этот миг я хотела… — Дасса не может закончить. — Правда-то в том, что я хотела ей поверить. Несмотря на всю свою ярость я хотела верить, что моя Това приняла правильное решение, отдаваясь нацисту. Конечно, — Дасса пожимает плечами, глядя прямо перед собой, — конечно, все это были пустые фантазии. На пятом месяце ее беременности немцы провели в Йордане массовую облаву. Самую крупную до той поры. Я в нее не попала. Я тогда ездила в Амстелвеен, чтобы договориться с одним знакомым голландским христианином — он обещал нас спрятать за приемлемую цену. Когда я вернулась, сосед, который еще снисходил до разговора с еврейкой, рассказал мне, что Зеленая полиция прочесала в поисках евреев всю округу, улица за улицей, дом за домом. — Она выдыхает, словно изгоняя из себя весь остававшийся в легких воздух. — Това пропала, и больше я ее никогда не видела. Насколько я смогла выяснить, ее отправили в газовую камеру в Собиборе в первый же час, как и всех беременных женщин в том эшелоне. Осквернив себя, она никого не защитила. Напротив. Ее детский план стал для нее смертным приговором.
Она повернулась к Анне, в ее глазах таился глухой гнев.
— Вот так, моя дорогая Аннелиз, теперь ты можешь понять, что я чувствую, когда слышу, что и ты развратничаешь таким же образом.
Анна стиснула зубы.
— Это ложь!
— Неужели? Я знаю, чем ты занимаешься, и даже знаю с кем.
Анна побледнела.
— Не волнуйся! Пока это знаю только я — но это пока. Твой отец до сих пор думает, что ты невинна, и у меня нет ни малейшего желания причинять ему еще больше боли. Зачем ему знать, что его дочь бесчестит себя.
— Если это то, что доносит вам ваш шпион Людерс, то он ошибается, — Анна заметно волнуется. — Да, я встречаюсь с парнем. Но ничего подобного с ним не делаю… Во всяком случае, того, о чем вы думаете.
— Не делаешь? Может, мне стоит тебя проверить, а? И спросить, трогал ли он тебя вот здесь и вот здесь?
— Я позволяла ему целовать меня. Это — всё!
— Не лги! — взрывается Дасса. — Не лги мне, Анна! Я ненавижу ложь. Ложь — хуже преступления!
— Я не лгу, и я не совершала никакого преступления! — кричит Анна. — Я — не Това, и он — не нацист!
— Да? Ты хочешь убедить меня, что не знаешь?
— Не знаю чего?
— Что его отец был членом Национал-социалистической партии?
— Нет, это неправда!
— Это правда.
— Нет! Я знаю, его отец был скотиной и подлецом, но это не значит, что он был нацистом.
— Ты должна знать, что твоего отца принуждали брать на работу людей по рекомендации местного отделения НСД, — говорит Дасса. — И он был одним из них. Он был нацистом, Анна. Он вполне мог быть одним из тех, кто выдал гестапо тебя и всю вашу семью. Человеком, пославшим твоих мать и сестру на смерть.
— Нет! Нет! — повторяет она. — Вы лжете!
— Если ты так думаешь, спроси у своего парня! — предлагает Дасса. — В следующий раз, когда он уложит тебя на спину.
Анна хватает ближайший к ней предмет, книгу, которую Пим оставил на шкафу, и швыряет ее наугад. Звон разлетевшейся фарфоровой вазы отдается у нее в голове. Она рыдает от ярости и вылетает в дверь, не видя отца, быстрым шагом идущего под дождем. Только столкнувшись с ним на тротуаре, она его замечает.
— Анна! Боже мой, Анна! Что случилось? Где ты была? Что с тобой?
— Она чудовище! — кричит она в ответ. — Ты женился на чудовище!
— Она оскорбила меня, Пим! — Анна размазывает слезы. — И мне очень больно!
Они располагаются в ее комнатушке. Укутанная в одеяло сутулая фигура Пима занимает кресло. Она свернулась калачиком на кровати у стены — здесь ее крепость — и старается не смотреть на отца, разве изредка поднимает на него глаза, полные гнева. По оконному стеклу скатываются капли дождя.
— Если она сказала тебе что-нибудь грубое, — говорит Пим, — то только из страха за тебя, я уверен.
— Ты ее защищаешь?
— От страха люди часто говорят вещи, о которых потом сожалеют. Они просто прячут свой страх за злыми словами. Те бы пора это понимать.
— Это потому, что я такая трусиха?
— Это потому, что тобой часто движут страхи. Потому, что ты часто говоришь не подумав. Временами ты бываешь очень жестока.
— Это я жестока? — спрашивает она. — Я верно тебя понимаю? Стало быть, мой отец считает, что виновата я?
— Ну, тогда скажи мне, что такого она тебе сказала?
Анна начинает говорить, но тут же умолкает. Нет, ей не надо все это объяснять Пиму.
— Она меня оскорбила, — говорит она. — Страшно оскорбила. Больше я ничего не скажу.
— Я не собираюсь искать виновных, — отвечает Пим.
Анна утирает глаза.
— Что еще нового?
— Думаешь, все так плохо?
— Мне противно даже называть ее Дасса!
— И как же ты хочешь ее называть?
— Я бы предпочла вовсе к ней не обращаться.
— Хорошо. Таково твое предпочтение. Но следовать ему в жизни может оказаться весьма затруднительно. Жизнь устроена так, что я на Дассе женат. Нравится тебе это или нет, она — твоя мачеха. Я не хочу сказать, что у нее нет недостатков. Конечно, есть. Они есть у каждого. Но с ней у нас появилась возможность — жить семьей. Восстановить разрушенное. Я никого не могу вернуть. Смерть забрала их, и тут нечего больше сказать. После смерти твоей матери я всегда буду ощущать ужасную пустоту в сердце. И Марго, Бог упокой мою бедную мышку. Эту пустоту не заполнить ничем. Моя женитьба на Хадас ее не заполнит. Я знаю это. Ее не заполнит даже возвращение моей прекрасной дочери Анны. Но я должен попытаться найти счастье снова, и ты должна попытаться сделать то же самое. А иначе зачем мы выжили? Какой смысл в жизни, отравленной нашей же скорбью?
Анна задумчиво глядит на ветряную мельницу, вытканную на покрывале кровати. На мгновение к ней возвращается старое теплое чувство к отцу.
— В твоих устах все так просто, Пим.
— Нет, нет, непросто, и сегодняшний вечер это доказывает. Нам всем надо над этим поработать. Как следует поработать. Ведь и наш девиз, ты помнишь?..
— О Боже мой, Пим!
— Ну же, милая, произнеси его! Наш старый добрый девиз.
Анна хмурится, глядя в стену с плохо скрытым раздражением.
— Труд, любовь, отвага и надежда, — неохотно произносит она.
— Точно. — Отец кивает, и его голос приобретает уверенность. — А теперь давай попытаемся начать все заново! Согласна?
Молчание. Затем раздается стук в дверь. Пим открывает, на пороге стоит Дасса.
— Прости меня, — говорит она Анне, — я вышла из себя и наговорила тебе лишнего.
— Вот видишь, — вставляет Пим. Его слова подтвердились.
— Мне не стоило пить бренди в таком нервном состоянии.
— Я думаю, бренди тут ни при чем, Хадасма, — говорит Пим. — Просто мое беспокойство добавило напряжения в тревожную обстановку. Когда ты вовремя не пришла домой, Анна, я просто начал сходить с ума. Кстати, ты никак не объяснила своего опоздания. Действительно, где ты была?
— По-видимому, — отвечает за нее Хадасса, — каталась со школьной подругой. Кстати, как ее зовут, Анна?
Анна мигает, потом послушно отвечает:
— Грит.
— Да, точно, Грит. Они поехали в Вондел-парк и остановились там передохнуть на лужайке. И заснули, пока дождь их не разбудил. Ты помнишь, как это бывает, Отто? До чего славно растянуться на травке ближе к вечеру? Лучше, чем на перине.
Пим глубоко вздыхает.
— Еще бы не помнить. — По его виду ясно, что он очень доволен услышанным объяснением.
Дасса поворачивается к Анне, закрепляя их общую ложь.
— Надеюсь, ты простишь меня за грубость?
Анна молча на нее смотрит.
Пим тут же наклоняется к ней и подсказывает:
— Ну, Аннеке?
— Да, — послушно говорит она. — Я уже простила. — Она явно лжет.
— Отлично, — восклицает Пим. — Тебе надо сменить мокрую одежду, а то простудишься до смерти.
Когда Хадасса выходит из комнаты, Пим с облегчением вздыхает.
— Ты не представляешь, Анна, до какой степени дорого ей твое одобрение. Ее единственное желание — чтобы вы стали друзьями.
Анна смотрит в угол комнаты, где бедная мышка Пима стоит в своих полосатых лагерных тряпках со свисающей со свитера грязной желтой звездой. Стоит и холодно смотрит на Анну.
Во всяком случае, Анна, теперь у тебя есть что-то вроде матери, — говорит Марго. — Это все-таки лучше, чем ничего, разве нет?
Анна собирается после школы в контору Пима, хотя ей этого очень не хочется. Осадок злости и ненависти с прошлого вечера еще давит на грудь, и она не обменялась этим утром с Пимом даже парой слов, прежде чем выскользнуть из двери и отправиться в школу. Доехав до склада, она еще издали замечает бригадира господина Гроота, вышедшего на порог, чтобы выкурить самокрутку. И вместо того чтобы подняться по лестнице, она перекидывет через плечо ремешок ранца и подходит к нему.
— Извините, господин Гроот, можно к вам обратиться? — Гроот медлит в нерешительности, но Анна не собирается ждать отказа.
— У вас тут работал парень по фамилии Хукстра. Вы говорили, что у него неважная репутация.
— Я такое говорил? — удивляется Гроот.
— Думаете, он был членом НСД?
— Мальчишка? Нет. Нет, насколько я знаю.
— А его отец?
Гроот сосредотачивается на самокрутке, оглядывая поверх нее канал.
— Я знаю, что на складе работали члены партии, господин Гроот, — заверяет его Анна. — И я знаю, что их нанимали по распоряжению моего отца. Это ни для кого не тайна, так что не беспокойтесь, что вы можете кого-нибудь подвести.
Бригадир пожимает плечами. Потом кивает.
— Точно, у Хукстры был даже партийный номер. Но дело не в этом.
Он снова замолкает.
— А в чем?
Бригадир молча курит.
— Господин Гроот?
Он поворачивается к ней, словно размышляя, стоит ли продолжать разговор.
— Может, вам лучше спросить у папы?
— Он не любит говорить на эту тему. Обо всем, что происходило во время войны. Для него это слишком мучительно. А я думаю, что правду знать надо.
— Может быть, — говорит Гроот. — Я просто не люблю распространять сплетни.
— Пожалуйста. Я никому не скажу об этом ни слова. Но сама хочу знать.
Гроот выпускает длинную струйку дыма.
— У нас была проблема. Кто-то подворовывал, — с тяжелым вздохом произносит он. — Во времена, когда всем еще заправлял ван Маарен. Кто-то воровал пряности. Сказать по правде, я больше всех подозревал в этом самого ван Маарена, но тот говорил, что приглядывает за одним работником. Его звали Дреесон. Не самый худший, когда был трезв. Но Дреесон был таким же пьяницей, как и Хукстра. И он с ним как-то схватился прямо на рабочем месте. А по какой причине, мне неизвестно. Думаю, Дреесон хлопнул пару ершей во время обеденного перерыва и сказал что-то Хукстре, от чего тот взвился. Дошло до рукоприкладства, и мне пришлось разнимать их, после чего я отправил по домам обоих. На следующий день Хукстра пришел на работу, а Дреесон нет. Ни в тот день, ни потом. Прошло немало времени, прежде чем до нас дошли вести: Дреесон с женой прятали своего мальчишку, чтобы тот не попал в трудовую армию. Пока Зеленая полиция не нагрянула к Дреесонам за полночь и все не было кончено. Замели всю семью.
Анна чувствует, что у нее пересохло горло.
— И вы думаете, что Хукстра… Хукстра сдал их?..
— Да ничего я не думаю, — отвечает Гроот. — Но сказать по правде, Хукстра любил хвастать своими связями. Он даже размахивал пропуском, который, по его словам, получил от какого-то гестаповца с улицы Эвтерпестраат. — Бригадир пожимает плечами. — Никто не знает, настоящий то был пропуск или нет. Он же был пьяницей. Может, все это только сплетни. Но драку с Дреесоном я помню. А у Хукстры, если его задеть, характер был дьявольский.
— И что с ним стало, с Хукстрой, после освобождения? — не успокаивается Анна.
— Не могу сказать. Это была последняя зима войны. Он стал заступать на свою смену пьяным вдрызг, и ван Маарен дал ему пинка под зад.
— А вы все же взяли на это место его сынка?
— Я подумал, что несправедливо судить о сыне только по его отцу. Вот и дал ему шанс, когда он сюда пришел просить работу.
Бригадир говорит тоном, дающим понять, что разговор с хозяйской дочкой пора заканчивать. Потом кричит на одного из рабочих, поворачивается к ней спиной и давит башмаком сигарету.
— Вы уж простите меня, милая. Разговор окончен. Работа не ждет.
Ей трудно даются ступеньки лестницы в контору отца. Дойдя до середины, она чувствет, что качается, словно взобралась на утес над пропастью. Внутри зарождается паника. Она пытается сосредоточиться на чем-то. Впивается взглядом в трещину на ступеньке. Считает от ста до нуля, нащупывая на запястье пульс. Марго уже тут как тут в своих лохмотьях. Значит, это правда, — говорит она. — Его отец был квислинговец. Коллаборационист.
Воздух напоен влагой. Она выходит из школы, садится на велосипед и едет в тайное логово Раафа. Проезжает Тощий мост. Вот и поворот, за которым дом на Луи Ботастраат. Разрушенные здания зарастают зеленью. Ошеломительное зрелище. Жизнь берет свое даже на кладбище.
Когда она вступает в замок Раафа, выясняется, что король отсутствует. В лихорадке она ищет среди одеял, потом в поисках улик поднимает матрац. Она должна найти… какую-то связь с Зеленой полицией. С предательством.
Ищи! — понукает ее Марго. Она появляется в своих завшивленных тряпках с розовой от расчесов кожей. — Ищи, что-то должно оставаться. Какие-то доказательства.
Но Анну охватывает страх. Она боится что-то найти. Какие-то свидетельства вины. Но прекратить поиски она не может. Если правда безобразна, она все равно должна ее знать. Она помнит череп на фуражке эсэсовца с того самого дня, как их арестовали. Этот череп преследует ее до сих пор. Он следит за ней. Иногда он ей снится. Totenkopf[16] приглядывает за ней. Она чувствует, как колотится ее сердце.
— Тебе здорово повезет, если найдешь тут сокровище, — слышит она голос за спиной и виновато оборачивается. На пороге стоит Рааф, засунув руки в карманы. Она вздрагивает, но сразу же выпрямляется. Смотрит на него.
— Я спички искала.
Рааф указывает на коробок — он лежит на ящике на самом виду.
— Вот они, — говорит он.
Анна бросает на них хмурый взгляд. У нее бурлит в животе. Она делает шаг вперед. Теперь уже не до притворства. Продолжать его отвратительно. Она поразит его — правдой.
— Твой отец служил в НСД.
Рааф стискивает зубы и прячет глаза.
— Кто тебе сказал?
— Не важно. Но это правда. Он был нацистом.
Рааф хмурится и качает головой.
— Не хочу говорить об этом.
— Это плохо. Если мы об этом не поговорим, я уйду, и ты меня больше не увидишь.
Она смотрит на него, пока он не поднимает взгляд.
Юноша загнан в угол. Он в ловушке. Наконец он пинает бетонный пол носком ботинка и с усилием отвечает:
— Ему нужна была работа, — и продолжает, в отчаянии от необходимости это признать: — Он был активным профсоюзником. Выступал за рабочих. Всегда. Даже когда я был ребенком, он брал меня на собрания, сажал на плечи, чтобы я видел флаги. Тогда было легче. Он работал жестянщиком. А какое-то время — сварщиком на механическом заводе в Йордане. Но потом у него возникли терки с управляющим. Не знаю, в чем там было дело, — может, из-за выпивки? Во всяком случае, он пошел с ним на принцип. А ты должен быть или за него, или против. Таков принцип. Для всех. Других принципов он не признавал. А тогда он сорвался и дал управляющему в морду. Вот его и выгнали, да еще с волчьим билетом — включили в список, из-за которого он не мог нигде найти работу через профсоюз. Долгое время он просто слонялся по улицам. Брался за любые приработки, чтобы у нас на столе был кусок хлеба. Потом началась война, и пришли немцы. И тут он обнаружил, что дорожка к окну выплаты жалованья для него снова открыта.
— Моего отца принудили взять его.
Рааф нахмурился.
— Он был неплохим работником, — продолжает Рааф. — Выпивал, да, но не стал лентяем или тупицей только потому, что был членом партии.
— Но для него, национал-социалиста, было, наверное, невыносимо, — говорит Анна, — работать на еврея.
— Он должен был чем-то зарабатывать, — повторяет юноша. — Вот и все. Во всяком случае, форму он не носил и лозунги не кричал. Да, он ходил на митинги. А что ему было не ходить, если там бесплатно пиво наливали? И я ни разу не слышал от него жалоб, что он работает на еврея.
— Ты сам говорил, что он называл евреев кровопийцами, — напоминает ему Анна. — Это были твои слова.
— Но что ты хочешь этим доказать? — спрашивает Рааф.
— Я просто хочу знать правду. Если твой отец был нацистом, то я имею право знать это. Он, наверное, и еврейское кино ненавидел? А был бы жив, избил бы тебя за осквернение нации связью с грязной жидовкой?
— Анна, ты начинаешь сходить с ума! — Рааф пытается взять ее за плечи, но она стряхивает его руки.
— Он был членом нацистской партии. Я слышала, что он хвастался своими связями с гестапо. Что у него есть пропуск, который выдал ему эсэсовец с улицы Эвтерпестраат.
Спроси, сколько евреев выдал его отец, — предлагает Марго.
— Как ты думаешь, сколько евреев выдал твой отец?
— Он любил покрасоваться для вида, но это была чушь. Ты говоришь о пропуске, которым он хвастался? Он выиграл его у каких-то жуликов в кости. И среди знакомых у него не было даже уборщика туалетов с улицы Эвтерпестраат.
Не дай ему тебя провести, — шепчет ей на ухо Марго. — Его отец был нацистом. Он признал это. Кто знает, в скольких преступлениях он замешан?
Но Анна не может не замечать боль, которая написана на лице Раафа. Она осторожно садится на ящик.
— Скажи мне правду. Я хочу знать правду. Чтобы ты сказал мне: да или нет. Это твой отец позвонил в Зеленую полицию?
Рааф смотрит на нее отрешенно.
— Твой отец выдал нас, Рааф?
Рааф не отводит глаз.
— Что, если я скажу нет?
— Это правда?
Юноша по-прежнему глядит на нее.
— В то последнее лето войны. Он был трезв. Пришел домой трезвым. Не пил в ту ночь. Он заговорил со мной, заговорил со мной как со взрослым… Как с кем-то для него важным. С кем-то, на кого он мог положиться. Сказал, что у него есть работа. Что он взялся за нее и что я ему нужен. Конечно же я знал, что это могла быть за работа, но тогда, в те времена, кто же не хотел урвать хоть что-нибудь? Он сказал, что на Принсенграхт есть место, где он прежде работал и где хранятся пряности. Там их целые бочки, и они стоят кучу денег. Но один он не справится.
Анна щурит глаза.
— Моя мать тогда еще была жива. В доме хоть шаром покати. И вот я подумал… да что там! Деньги есть деньги. Кому какое дело, как ты их добывал? Важно только то, на что ты их тратишь, и я подумал, что добуду их для матери. На черном рынке тогда еще можно было достать приличные свиные голяшки, были бы деньги. Поэтому я и решил, что в этом сволочном мире никому нет дела до того, как я поступлю. — Рааф замолкает, а потом спрашивает: — Может, мне не продолжать?
Анна молчит, но, возможно, юноша и не ожидает ответа.
— Ну ты знаешь, что произошло потом, — говорит Рааф. — Ты там была.
— Ты выбил доску из двери склада.
— Мы привезли инструмент на санках. Я сначала использовал фомку, а потом просто выбил доску. Вот тогда я и услышал, как кто-то изнутри зовет на помощь полицию.
От волнения Анна сглатывает ком в горле.
— Это был господин ван Пеле. Торговец пряностями. Нас арестовали, а его отправили в газовую камеру.
Возникшая рядом в своих лагерных обносках Марго шепчет ей на ухо:
А сейчас ты должна задать ему главный вопрос.
Анна чувствует горечь во рту. Ей бы сейчас вырвать. Ее тошнит. Но она смотрит ему в глаза и спрашивает:
— Так это был ты?
В глазах Раафа боль.
— Это ты пошел в гестапо?
Он моргает, но боль не уходит.
— Деньги есть деньги. Ты сам это сказал. Кому какое дело, как ты их добываешь? Евреи стоили тогда по сорок гульденов за голову.
Анна чувствует огонь в груди. Он сжигает в легких воздух, она задыхается.
— Я не сделал бы зла людям. По своей воле. Ты должна мне поверить.
Она заливается слезами, закрывает глаза руками и отказывается воспринимать окружающее. А когда чувствует на своих плечах ладони Раафа, вырывается. Потом слышит резкий звук, чувствует удар по своей ладони, но боль ощущает уже позже, когда ловит немой укор во взгляде Раафа. И понимает, что ударила его. Со всей силы ударила по лицу. Когда она бьет его снова, уже осознанно, ярость сжимает ее пальцы в кулак. Юноша не пробует защищаться, уклониться — только стоит, раскачиваясь, как боксерская груша, а она наносит удар за ударом, пока силы не оставляют ее. Споткнувшись о кирпичный порожек, она падает на одно колено, и ее сотрясает приступ рвоты. Рвотная масса, пачкая рукава, покидает ее тело вместе с желанием, яростью, ядовитой тоской, и приступ затихает, только опустошив ее полностью. Она едва находит в себе силы утереть рот дрожащей ладонью. Рааф наклоняется к ней, но она отбрасывает его руку.
— Не прикасайся ко мне! — Она встает и отталкивает его. Выбравшись на улицу, она садится на велосипед и судорожно жмет на педали. Кровь стучит в ушах.
— Постой! — кричит ей Рааф. Он окликает ее по имени, но она не слышит. Не слышит его, не слышит ничего на свете. Город проносится мимо в пелене слез, ветер жалит глаза. Ворота склада на Принсенграхт открыты. Рабочие загружают грузовик бочками, и она пробегает мимо, бросив велосипед, и пересчитывает костоломные ступеньки — вверх, вверх, вверх, — слыша лишь звук собственных шагов. Книжный шкаф болезненно скрипит, когда она открывает его и устремляется в объятия прошлого. Будь здесь ее мать, она бы упала к ней на грудь, но мама теперь на дне ямы с золой и пеплом, и нет ничего и никого, кто мог бы обнять ее здесь, среди пыльных останков прошлого. Пошатываясь, она входит в комнату, где когда-то стоял ее стол, но и здесь нет ничего, кроме высохшего мусора и журнальных картинок на стенах. Она падает на колени и сворачивается в клубок.
Колокола на Вестерторен звонят, призывая ее сестру. Марго уже тут, глаза ввалились, на груди желтая звезда.
— Ну, теперь ты счастлива? — требует ответа Анна.
Счастлива?
— Разве ты не этого хотела? Ты хотела получить меня в свое полное распоряжение. Ни с кем не делить. Оставаться с тобой навечно. Разве не это твой план?
Анна, у меня нет никакого плана. Ты сама это знаешь.
Анна откашливается. Вытирает глаза ладонями. Она будто упала на дно глубокого колодца.
— Значит, — вздыхает она, — значит, я опять одна. — Она откидывает волосы со лба. — Здесь я всегда буду одна. Вот почему мне так хочется уехать в Америку. Если я останусь здесь из-за Пима, то, боюсь, никогда не покину эту комнату. Буду ее вечной узницей. — Она глядит прямо перед собой в пустоту. И ловит взгляд Марго и спрашивает: — Как ты думаешь, Петер вспоминал обо мне?
Петер?
— После того как нас разделили на перроне.
Думаю, вспоминал.
— Ты в самом деле так думаешь? — Анна в сомнении. — А я о нем почти не вспоминала, — признается она. — Пока не вернулась в Амстердам. Только тогда. — Ее взгляд становится глубже. — Иногда мне кажется, что мне было бы легче, если бы я умерла с тобой. Если бы никто из нас не выбрался из Берген-Бельзена. Ужасно так думать, да?
Ответа она не получает. Место, где сидела сестра, опустело. Она одна.