В Амстердаме много воды, и даже в новых казармах нам не удалось подавить нашу страсть к каналам.
Серый унылый день под мутными небесами. Ей пришлось пойти с Дассой по магазинам. Анна выросла из всего, что хранится в ящиках ее комода, особенно из нижнего белья. В магазине на Кальверстраат, примеряя на себя пастельно-зеленое платье с цветочным узором, Анну приятно удивляет собственное отражение в зеркале. Темные волосы густой волной ложатся чуть ниже воротника, а платье не повисает на ней мешком, а облегает фигуру. Отражение, которое дарит ей зеркало, отчетливо женственно. Удивлена даже Дасса.
— Прекрасно, — вынуждена признать мачеха, и на ее лице появляется чуть ли не милое выражение. Ее губы размыкаются, словно она вот-вот что-то скажет Анне, но вместо этого она поворачивается к продавщице и коротко говорит: — Заверните, пожалуйста! Мы это берем.
Они идут по тротуару, и Дасса, обращаясь к Анне, прижимающей к груди пакет с платьем, замечает:
— Ты больше не ребенок, Анна!
И они тут же останавливаются.
Анна крепко сжимает пакет, сердце колотится с неистовой силой. На шее выступает пот. Перед ней открывается душераздирающая картина. Люди в измятой одежде с мрачными изможденными лицами тащат узлы и чемоданы. Мужчины, женщины и дети — они либо на руках, либо ухватились за руки родителей — идут по мостовой под конвоем взвода голландских жандармов в униформе цвета хаки с винтовками за плечами.
Кое-кто из прохожих, не желая на них смотреть, отворачиваются и быстро проскакивают мимо, но многие останавливаются, провожая шествие тяжелыми взглядами. Некоторые считают зрелище забавным и даже смеются, но есть и немало таких, кто кричит:
— Немецкие звери! Убирайтесь в свое вонючее логово!
Сутулый мужчина из конвоируемых пытается прокричать прохожим:
— Мы — голландцы! Мы — голландцы?
Но его голос тонет в потоке неодобрительного гула и оскорблений. Анна поспешно обращается к коренастому мужчине в неряшливой кепке:
— Что здесь происходит? Кто эти люди?
Человек в кепке немногословен:
— Немчура проклятая! — Он ухмыляется: — Бог повелел им убираться в свою мерзкую дыру.
Он складывает ладони рупором и кричит, скандируя:
— Немцы вон! Немцы вон! Голландия для голландцев!
Неожиданно Анна чувствует, как Дасса берет ее за руку.
— Нам пора идти, — настоятельно шепчет она. — Нам пора идти.
В квартире на Херенграхт Анна времени не теряет. Пим только что пришел с работы, он в рубашке с закатанными рукавами, галстук распущен.
— Удачно сходили? — добродушно спрашивает он. Но тут же мрачнеет.
— Пим, это началось, — сообщает ему Анна.
— Что? Что началось? — Он обращается к Дассе за объяснениями, а Анна в это время указывает ему на окно. Словно то, о чем она говорит, происходит на улице под их окнами.
— Депортация, Пим. Мы ее видели. Людей вели по середине улицы под конвоем.
— Это правда, Отто, — подтверждает госпожа Франк. — Мы сами их видели. Примерно с дюжину, не так много. Но это правда.
— Депортация немцев? — спрашивает Пим.
— Кажется, их, — отвечает Дасса. — Конечно, мы не можем знать, были ли среди них евреи.
— Ну да, ни у кого на одежде не было желтых звезд, — огрызается Анна. — По крайней мере, пока.
— Анна, пожалуйста, — Пим чувствует ком в горле. — Не надо так остро это воспринимать!
Но Анну не остановить.
— Мы должны уехать, Пим. Мы все должны отсюда уехать.
— Нет, я с этим покончил! — с неожиданной энергией отвечает Пим. — С бегством покончено, девочка! Амстердам — наш дом. И мы в нем останемся.
С отчаянием в голосе Анна взывает к Дассе:
— Уж вы-то должны сознавать опасность, — выпаливает она. — Вы точно должны!
Но Дасса лишь молча на нее смотрит, и Анна снова поворачивается к Пиму.
— Тогда отправь туда меня, Пим! Одну. Если ты должен оставаться здесь, тогда, по крайней мере, разреши уехать в Америку мне.
Пим вздыхает.
— Анна…
— Я говорила тебе — я этого не переживу. Я не позволю отправить себя в Германию как скотину;
Пим смотрит на нее со смесью удивления и сострадания.
— Анна, мне тревожно за тебя. Неужели ты действительно чувствуешь себя такой одинокой? И так боишься, что готова заставить меня послать тебя в чужую страну?
— Лучше Америка, чем страна наших палачей.
— Извини! Извини меня, дочка! — говорит Пим, качая головой. — Я просто не могу думать о том, чтобы вновь тебя потерять. Я обещаю, что бы ты ни видела сегодня на улице, нам ничего не грозит.
— Не грозит, — мрачно повторяет Анна.
— Что бы нас ни ждало в будущем, нам лучше держаться вместе.
Анна не сводит с него глаз.
— Хочу напомнить тебе, Пим, что ты уже обещал нам то же самое до войны. Мама рассказывала. Она чувствовала себя до какой-то степени виноватой. Ведь у нашей семьи была возможность отослать Марго и меня в Англию, где мы были бы в безопасности. Но ты уперся, ты был убежден — абсолютно убежден, — что нам лучше держаться вместе.
Взгляд отца гаснет.
— Да, Анна, я готов это признать, — говорит он. — Я сделал много ошибок. И они пошли во вред людям, ради которых я жил. И теперь я понимаю, как трудно моей собственной дочери верить мне. Да и верить любому взрослому, потому что наше поколение исковеркало вашу жизнь. И все же я прошу тебя мне поверить.
— Нет, Пим. Ты не понимаешь. Ты не понимаешь меня.
Пим смотрит на нее тяжелым взглядом, словно издалека.
— Ты так считаещь? Может быть, ты и права. Какими бы близкими, Аннеке, мы ни были в прошлом, похоже, я никогда тебя не понимал по-настоящему.
Ничего не поделаешь, человеку присуща тпяга к разрушению, тяга к убийству, ему хочется буйствовать и сеять смерть, и пока все человечество без исключения коренным образам не изменится, будут свирепствовать эти войны, и снова и снова будет сметаться с лица земли и уничтожаться все, что построено и выращено или выросло само, чтобы потом опять все началось сначала!
За ночью приходит день. Анна на Принсенграхт, на кухне Убежища, где Августа ван Пеле в папильотках вытирает тарелки, которые только что вымыла мама. Анна предлагает им помощь, но мама отказывается. Она говорит, что Анна растяпа и, доверься она ей, они скоро останутся без тарелок. Анне вообще-то стоило бы рассердится, но она не сердится. Две дамы у раковины ей улыбаются, и Анна отвечает им улыбкой. Шторы приглушают свет, льющийся в кухню. Мама советует ей сесть. Она, должно быть, устала. «Разве ты не устала?» — спрашивает мама. Анна садится. И пытается рассказать им обо всем, что происходило со времени их ареста, но женщины, по-видимому, не понимают ее. Они смотрят на Анну с благорасположенным удивлением. И тут к ним приходит господин ван Пеле. В грязной лагерной одежде. Два желтых треугольника образуют на балахоне его трупа звезду Давида. Зубы в провале его рта сгнили.
— Анна, веди себя тише! — велит он. — Ты ведь не хочешь, чтобы люди на складе внизу обратили на нас внимание?
И тут она вдруг приходит в ужас: ведь она их выдала.
Анна слышит — кто-то издалека зовет ее по имени, но она не отвечает: ведь надо вести себя тихо.
— Тихо? Ну не смешите меня. — Это Петер. Истощенное тело в грязной полосатой лагерной робе. — Анна Франк и тишина — вещи несовместимые, — говорит он со смехом. Но ему никто не велит вести себя тихо.
— Анна! — Это опять тот далекий голос. Правда, теперь он стал ближе. Она широко открывает глаза и с изумлением видит Дассу в платье цвета сосновой хвои, которое она обычно носит в конторе. Дасса стоит на пороге, держась за ручку двери — готова в любой момент захлопнуть ее, чтобы спастись. Анна жмурится. Она стоит на коленях, трясет головой и, глядя в пол, говорит:
— Уходите!
— Анна, ты больна?
— Пожалуйста, уходите! — это звучит как приказ — но и как просьба.
— Если ты больна, мы вызовем врача.
— Нет, просто уйдите!
Дасса входит в комнату, расстилает носовой платок на пыльном полу и опускается на колени рядом с Анной.
— Это ведь те комнаты, где вы скрывались, верно? — спрашивает Дасса, но, как кажется, ответа не ждет. — Невероятно! — продолжает она. — Большинство прятавшихся евреев посчитала бы их дворцом.
Но Анну не интересует оценка их Убежища мачехой.
— Убирайтесь к черту, в преисподнюю! — говорит она и с удивлением слышит в ответ хриплый смех.
— Вот как? А я-то думала, что уже там побывала. Или ты позабыла?
Затем она совершает нечто еще более удивительное. Осторожно заворачивает рукав свитера Анны, обнажая ее татуировку взору призраков, витающих в воздухе: А-25063. Дасса легко проводит по цифрам подушечками пальцев, словно нащупывая их рельеф на коже.
— Эти чернила, — говорит она, — яд. Мы все им отравлены. Твой отец, ты и я. Но ему не удалось убить нас. — В ее голосе тоска одиночества. — Запомни: мы живы. Мы не умерли.
Анна смотрит перед собой. Забирает у Дассы руку. Женщина вздыхает и вздрагивает. По ее лицу пробегает тень утраты. Но через мгновение она снова прежняя Дасса, и в ее глазах нет сострадания.
— Впрочем, ты, наверное, и так знаешь, что жива. По крайней мере, это должно знать твое тело. Ты живешь половой жизнью?
Анна смотрит, не моргая.
— Это вопрос, Анна, который необходимо было задать. — Дасса сводит брови. — Надеюсь, ответ отрицательный, ты не настолько глупа. Но, если это не так, прошу тебя, скажи мне, правильно ли ты предохраняешься? Используешь презервативы? — Дасса умышленно говорит без обиняков. — Если будешь и дальше блядовать с этим мальчишкой… — продолжает она, но Анна ее прерывает:
— Это в прошлом.
Пауза.
— В самом деле? — Она не берет на себя труда спросить о причине. Только замечает: — Значит, ты наконец образумилась. Возблагодарим Господа и за это.
Анна смотрит на нее, не скрывая злости.
— Почему вы относитесь ко мне так чудовищно?
— Ага, так вот я какая? Я — чудовище? Впрочем, им ты меня уже называла. Да я и не жду от тебя доброго отношения. А правда, Анна, в том, что тебя ужасно испортили в детстве. Это очевидно. Поэтому ты стала слабой, эгоистичной и готовой обвинять других в собственных ошибках. По правде говоря, удивительно, что ты выжила. И поскольку это случилось, ты теперь считаешь, что мир перед тобой в неоплатном долгу. Ты настолько искалечена пережитым, что превратилась в маленького эгоцентричного тирана, который требует, чтобы все почитали его боль и траты в той же мере, что и он сам. Если же они этого не делают — если отказываются уступать твоему эгоизму, — то тогда ты называешь их чудовищами.
Анна трет глаза, глядя в угол комнаты, где когда-то стоял ее стол.
— Я ненавижу вас, — шепчет она со злостью.
— Я это переживу, — сообщает ей Дасса. — Но веришь ты или нет, я ведь стараюсь тебе помочь. Помочь распознать себя в зеркале такой, какая ты есть, потому что у меня для тебя очень скверные новости. Мир тебе ничего не должен. Ты выжила? Ну и что? А миллионы не выжили. В том числе твоя сестра. И твоя мать. Но все свои слезы ты льешь по себе самой, Анне Франк, бедной жертве. А жертв не любит никто. Их презирают. Ты должна заработать себе любовь, точно так же, как уважение.
— Если я такая негодная, такое черное пятно, так помогите мне уйти из вашей жизни. Убедите Пима отпустить меня! Он к вам прислушивается.
— Ты так думаешь? Ну, в некоторых вопросах, да. Но Отто до сих пор считает необходимым тебя оберегать. Не хочет отказываться от своей привязанности к тебе как к ребенку. — Вставая с колен, Дасса поднимает с пола свой платок и складывает его в аккуратный квадрат. — Ты не понимаешь: отец требует от тебя не любви и даже не уважения или благодарности, хотя он их заслуживает. Он хочет помощи. Он ни за что в этом не признается, но у него сейчас серьезные неприятности с правительственными чиновниками, и твои безжалостные нападки — это совсем не то, что ему сейчас нужно.
Анна внимательно на нее смотрит.
— Знала бы ты, сколько раз я просыпалась и видела, как он стоит на пороге твоей комнаты и смотрит, как ты спишь. Ты для него — звезда, Анна. А я — его жена. Мы партнеры в этой жизни, и он всегда будет меня поддерживать. Я знаю это. Хотя никто не заполнит его сердца так, как ты.
Мип стала жертвой самого обычного преступления — у нее украли шины от велосипеда, — поэтому она пришла к Анне пешком, чтобы вместе с ней отправиться в кино на утренний сеанс. На ее голове непромокаемый платок, рыжая челка спускается на лоб. На Королевской площади они садятся на трамвай № 5, и тут же начинается моросящий дождь. Анна смотрит из окна на прохожих, те торопливо раскрывают зонты. На Лейден-страат многие окна еще заклеены лентами от бомбежек.
— Он сказал тебе? — спрашивает Анна.
Мип поворачивается к ней.
— Кто и что мне сказал?
— Пим. Он сказал тебе, что я сделала? Что я ходила в американское посольство? Что я попробовала сбежать отсюда? — Мип вздохнула. — Значит, сказал. И что ты по этому поводу думаешь? Что я — эгоистичный ребенок, дрянь, сука?
— Анна, пожалуйста. Выбирай слова!
— Ты думаешь, я струсила и готова его бросить?
Мип покачивает головой.
— Нет, никто из вас не трус. Напротив, по-моему, так вы оба очень смелые. И стараетесь поступать правильно. Мне только жаль, что…
Брови Анны ползут вверх.
— Жаль чего?
— Мне жаль, — говорит Мип, — что я скрывала от тебя твой дневник. Ничего тебе не говорила, а сейчас думаю, что надо было сказать. Жаль, — повторяет она, — что поступила вопреки здравому смыслу. Это была ошибка.
Анна отворачивается.
— Ты ведь так поступила по просьбе отца.
— Да, но это не значит, что я поступила верно.
— Может быть, и так. Но, Мип, если бы не ты, все бы пропало. Безвозвратно. Так что тебе не нужно передо мной извиняться.
Мип отворачивается, сглатывая слезы.
— Спасибо, — шепчет она.
Анна молчит, потом продолжает:
— Знаешь, Мип, сначала, когда я завела дневник — мне тогда было тринадцать, — он был для меня вроде игры. Веселым занятием. А потом, в Убежище, это стало чем-то совсем другим. Помнишь выступление по радио одного министра? О том, что все мы должны сохранять наши записи военного времени?
— Да, кажется.
— Я приняла это всерьез. И стала переделывать то, что уже написала. Я изменяла имена. Давала им, ну, ты знаешь, — псевдонимы. Я думала, что потом пересочиню все это в историю, которую смогу рассказать всем.
— Мы все считали, что у тебя талант, Анна. Помню, как ты читала нам кусочки из дневника. Да, мы все считали, что у тебя есть талант.
— В самом деле?
Слова Мип звучат для Анны правдоподобно.
— Даже не сомневайся.
— Мама тоже так считала?
— Конечно. Ты думаешь, раз мама посмеивалась над тобой по любому поводу, она тобой не гордилась? Очень даже гордилась. Вот только… — Похоже, ей трудно закончить мысль. — Она была так занята. Казалось, она все время о чем-то напряженно думала. — Мип хмурится, качает головой. — Я изо всех сил пыталась помочь ей. И уж конечно, не могла осуждать ее за мрачные мысли. Мир стал таким жестоким, грубым…
Анна помнит мамины глаза. Тусклые огоньки, в которые они превратились в Убежище. И их резкий, пронзительный взгляд, так ярко проявившийся в Биркенау.
— Я пыталась привелечь ее внимание к чему-то доброму, поддерживать в ней надежду на будущее, — говорит Мип, ныряет в свою сумку за платочком и промокает выступившие слезы, которые не смогла сдержать. — Увы, без успеха, — признается она, — безо всякого успеха.
Анна узнает кольцо с черным ониксом на пальце Мип.
— Ты носишь кольцо госпожи ван Пеле?
— Да, ношу, — подтверждает Мип. — Подумала, что пора. Оно такое славное. И поневоле думаю, сколько могла бы выручить за него семья ван Пеле на черном рынке. Но они предпочли подарить его мне на день рождения. Это был очень красивый жест, — говорит она, глядя на дождь.
Она поворачивается к Анне. Губы складываются в жесткую линию.
— Честно говоря, Анна, иногда мне становилось уж очень тяжело. Когда вы все сидели в Убежище, мне так трудно давались крутые лестницы и ваш вид, как вы все выстраивались, ожидая моего появления. Вы были в отчаянии. Бывали дни, когда мне хотелось кричать. Но я всегда знала, что могу на тебя положиться, чтобы снять общее напряжение. Ты помнишь, что говорила мне при каждом моем появлении?
Голос Анны становится звонким, как прежде. Она передразнивает саму себя:
— Так это Мип! Что новенького?
— Точно, — говорит Мип, улыбаясь сквозь слезы. — Так ты и говорила. И всегда приносила огромное облегчение. — Она перестает улыбаться, сжимает губы и смотрит в окно на дождь. — Невозможно поверить, что их уже больше нет. Что остались только ты и твой отец… Не могу поверить, что в людях может быть столько зла.
— Может, — отвечает Анна. — Люди совершают самые страшные преступления.
В отражении залитого дождем вагонного окна она видит отрешенные мертвые глаза Марго. Она осуждающе смотрит на Анну. Кондуктор объявляет следующую остановку, и трамвай с приглушенным гулом останавливается. Пассажиры сходят, новые, толкаясь, взбираются в салон. Звонок, и кондуктор объявляет название следующей остановки.
— Это наша, — говорит Мип.
— Это я убила Марго, — слышит Анна свой собственный шепот.
Мип возвращает платок в сумку, шмыгает носом. Приводит себя в порядок.
— Извини, Анна, я не слышала, что ты сказала.
Анна опускает взгляд на грязный пол вагона и разглядывает свои потертые замшевые туфли:
— Пустяки. Я просто разговаривала сама с собой.
Когда они сходят с трамвая, дождь переходит в ливень, так что им приходится бежать по скользкой булыжной мостовой от трамвайной остановки до кинотеатра. В вестибюле у стойки бара сидят последние, еще остающиеся в Голландии канадцы — они ожидают отправки на родину, и им, по-видимому, уже наскучило здесь: еще бы, ведь никто уже в них не стреляет. На их лицах уныние. Одно и то же — деревянные башмаки, ветряные мельницы, дельфтский голубой фарфор и вонючие каналы. Один из них листает брошюру «Всё об Амстердаме». Он поднимает голову и привычно, по-солдатски, подмигивает Анне. Она смотрит на него равнодушно. В зрительном зале ее накрывает темнота. Пахнет дымом и мокрой одеждой. Лицо теряет всякое выражение. Побаливает живот. Скользкое чувство вины ползет по телу.
Английский киножурнал начинается с фанфар. Голос за кадром сам звучит, как труба, а на экране мировые новости сменяют одна другую. Мир показывает себя миру! Анна вжимается в кресло. Преступления против человечества прожигают экран. Горы трупов на тонущей в грязи равнине. Под Анной разверзается бездонная пропасть. Кружится голова. Она закрывает глаза. Некоторые трупы на экране шевелятся, подражая живым. Голос за кадром звучит торжественно и зловеще.
— Перед вами, — объявляет он, — Бельзен, — и Анна чувствует, как замирает ее сердце. — Город мертвых и живых мертвецов. — Женщина сидит на корточках среди мертвых тел, едва прикрытых тряпьем, и хлебает что-то из миски. Проходят, ковыляя, живые скелеты в рваных робах, потухшие лица бессмысленно смотрят в камеру.
— Что невозможно передать в фильме, так это запах, — говорит диктор, но Анна его чувствует, терпкое зловоние разложившейся плоти. Она видит окруженных английскими «томми» женщин в эсэсовской форме.
— Членам гиммлеровского женского легиона приказано хоронить жертв их бесчеловечных устремлений.
Разлагающиеся тела, высохшие конечности, мешки с костями в погребальных ямах — их бросают туда как мусор. Трупы с раскинутыми в сторону руками скидывают вниз, один на другой. Лежа в лазарете лагеря для перемещенных лиц, Анна с радостью услышала по радио, что эсэсовцев заставляли хоронить трупы с явными следами болезни голыми руками без перчаток. Но теперь, увидев это полное презрение ко всему человеческому, угрюмое отвращение, отпечатанное на лицах, когда они хватали каждый труп за запястья и щиколотки и бросали в ямы, Анна приходит в ярость.
— Анна, хочешь уйти? — негромко спрашивает Мип. — Может быть, уйдем?
Неожиданно она видит лицо Марго на каждом из трупов. Вон тот, он может быть ей? Или этот? Или та, скользящая в открытую могилу, она тоже может быть Марго.
Ей хочется кричать. Нырнуть в полотно экрана и накрыть постыдную наготу сестры одеялом. Крикнуть эсэсовским ведьмам: «Уберите от нее руки, вы, грязные свиньи!»
Или она вправду кричит: ведь в следующий момент она сознает, что стоит с дрожащими руками и эхо этого крика гремит у нее в голове.
Мип бысто встает и ведет Анну по проходу.
— Тебе ничего не грозит, ты в безопасности, все в порядке, — бормочет она. — Анна, все кончено, все кончено.
Но на экране все еще далеко не кончено. Солдат, прикрыв лицо платком от вони, ведет бульдозер, тела, захваченные и толкаемые широким ножом машины, вяло поворачиваются в грязи.
— Пусть никто не посмеет сказать, — провозглашает диктор, — что этих преступлений никогда не было.
Вырвавшись от Мип, Анна выбегает из кинотеатра под дождь. Она в отчаянии пытается убежать от собственной паники. Бульдозер остался позади, он сбрасывает трупы в яму, но его нож преследует ее по пятам. Она слышит, как кто-то кричит. Велосипедист виляет на скользком булыжнике, тело Анны теряет опору. Она падает, встречая сопротивление только воздуха, и летит, летит, пока не пронзает поверхность воды. Ее тело стремительно идет ко дну — она в канале. Воздух распирает тело от живота до груди. Глаза закрыты, руки и ноги беспорядочно бьют по воде, образы измученного трупа Марго вымываются из сознания. Если она прекратит, то просто утонет. Но может ли она остановиться? Может ли? Давление пытается выжать из ее груди последний литр воздуха, ноги бьются о пустоту. Пола здесь нет. Одно бесконечное погружение. Туда, ко дну, где заканчиваются переживания, где растворяются страх и боль. Паника утихает. Раскрываются глаза, у губ вскипает дыхание. Там внизу ее ожидает ангел смерти. Но прежде чем сдаться — вторжение. Вторжение! С ней Марго, она соскальзывает в воду бритой головой вперед, а вокруг ее рук раздувается лагерный свитер с плавающей звездой Давида. Ясные глаза распахнуты. Она раскрывает рот, но ни один пузырек не выскальзывает из него. Она говорит, в то время как она говорит:
Анна, если ты умрешь, мы тоже умрем с тобой.
Толчок. Толчок в сердце Анны.
Если ты умрешь, мы тоже умрем с тобой.
Остался только один выдох.
Если ты умрешь…
Единственный выдох.
…мы умрем с тобой тоже.
Марго растворяется в темноте, но с последним пузырьком воздуха в легких Анна отталкивается вверх, противясь тьме. Она поднимается к полоске света. Вверх, вверх, вверх — пока она не вырывается на воздух, и дождь жалит ее глаза и лицо.
Она с трудом размыкает веки. Холодный металл жмет то здесь, то там. Запах спирта. Над ней склоняется мужчина. Мощная челюсть. Освобождает уши от стетескопа. Из ушей растут волосы.
— Я вижу, вы вернулись в страну живых.
Анна пробует пошевелиться, тупая боль напоминает о себе. Она оставляет попытки сесть и лежит тихо.
— Каков ваш вердикт, доктор? — спрашивает Дасса. Доктор прячет стетоскоп в потертый кожаный футляр.
— Пациент будет жить, — констатирует он. — Что вам нужно сейчас, барышня, так это отдых. — Выпрямляясь в полный рост, говорит: — Я выпишу рецепт. — Затем, обращаясь к Дассе: — Успокоительное, чтобы она лучше спала.
Когда, проводив доктора до двери, Дасса возвращается в комнату, Анна уже повернулась на бок лицом к стене. Она одета в пижаму и чувствует себя совершенно обессиленной, словно участвовала в многодневных гонках. Озноб постепенно уходит.
— А где Пим?
— Он скоро будет, — отвечает Дасса. В ее голосе начинает звучать неподдельный интерес.
— Так вот куда ты хочешь уехать?
Подняв взгляд на фотографии небоскребов, приклеенные к стене, Анна обозревает Королевство Манхэттен.
— Да, — коротко отвечает она.
Дасса кивает, продолжая разглядывать башни и железобетонные каньоны.
— Я родилась и росла в Берлине. Очень большом городе. Большом и современном. Но это, — говорит она, — это город из другого мира…
— Хеллоу, — слышит Анна приветственный голос Пима, возникшего на пороге в плаще и мягкой фетровой шляпе. Кожа на его лице кажется выбеленной. Опуствшись на колени у ее кровати, он берет руку Анны.
— Дитя мое, — говорит он, словно начиная проповедь. — Моя дорогая, любимая дочка.
— Пим, — шепчет она, открывая ему объятия. — Мне так жаль.
Ее щека увлажняется.
— Аннелейн, тебе не стоит извиняться.
— Нет, стоит, стоит, — она сглатывает ком в горле. — Я не та дочка. Я не тот человек, за которого ты меня принимаешь.
— Анна! — говорит он и качает головой. — Ты всегда будешь моей любимой дочкой.
— Нет, ты не понимаешь.
— Я все отлично понимаю.
— Я оставлю вас вдвоем, — говорит Дасса.
— Спасибо тебе, Хадасма. Спасибо. — Он поворачивается к Анне и повторяет: — Я все отлично понимаю, Анна. И благодарю Бога, что он надоумил меня послать тебя на уроки плавания, когда ты была еще маленькая. Все эти медальки, которые ты заслужила, пошли нам на пользу.
— Нет, Пим, может быть, тебе стоит позволить им отослать меня обратно в Германию? Чтобы они там закончили начатое?
Пим тяжело вздыхает в ответ.
— Ты меня огорчаешь. Очень огорчаешь, говоря такие вещи.
Анна не отвечает. Она догадывается, что Пим в этот момент предпочел бы, чтобы она помолчала.
— А сейчас, пожалуйста… — Он сжимает ей руку. — Давай не будем больше говорить об этом. Ты должна отдыхать. Это тебе сейчас нужно больше всего. Почитать тебе? Я бы с удовольствием. Дай только я сниму плащ и повешу шляпу.
Несколько минут его нет в комнате. Появляется Муши — проник через оставленную для него дырку в двери. Кот мяукает и нагло прыгает к ней на кровать. Анна прячет нос в его плюшевой шерстке. Она слышит шепот Пима и мачехи за дверью. Потом входит Пим с книгой в руках.
— Я только начал перечитывать «Большие ожидания», — объявляет он и устраивается в кресло рядом с кроватью Анны. — Диккенс — гений, он добирается до самой сути человеческих характеров. Я всегда восхищался в нем именно этим.
Пим открывает книгу, смотрит на страницу и вдруг говорит:
— В тебе тоже есть что-то от такой способности, Анна. Когда ты пишешь.
Анна морщит лоб.
— Бог дал тебе талант. Наверное, я никогда не говорил тебе об этом, — он словно размышляет вслух.
Анна молчит.
— Ну да, и напрасно. Я должен был сказать тебе. Ведь это правда.
Она не знает, как откопать в себе слова благодарности. Во всяком случае, Пим, как кажется, их не ждет.
Он прочищает горло, прежде чем начать читать. Анна устраивается ближе к изголовью кровати и упирается головой в спинку, как в прошлом: папа и дочка в час отхода ко сну. Прижимая мурлычущего кота к груди, она погружает нос в его шерсть, а Пим закуривает сигарету и шуршит страницами. Она вслушивается не столько в слова, сколько в звук его голоса. Ее взгляд возвращается к приклеенным к стене картинкам из журнала. К городу из другого мира.