Для девочки вроде меня такое непривычное чувство — вести дневник! И не только потому, что я раньше никогда не писала. Мне кажется, что позже ни мне самой, ни кому-нибдь другому не будут интересны признания тринадцатилетней школьницы.
…теперь все голландские евреи у нас в кармане.
Опершись локтями на подоконник, Анна смотрит в открытое окно своей квартиры на третьем этаже дома на Мерведеплейн. Солнце покачивается, точно в люльке, в пронзительно-синем небе. Двор порос роскошной зеленой травой. Внизу из здания магистрата выходит нарядная свадебная процессия, и Анна поглощена зрелищем: мало что ее интересует так, как мода. На невесте — отлично скроенный костюм с зауженной книзу юбкой и фетровая шляпа. Словом, стиль военного времени: нарядный и элегантный, но без рюшей. В ее руках — пышный букет белых роз. Люди с балконов подглядывают за тем, как пара спускается по лестнице, позируя фотографам точно кинозвезды.
— Анна, отойди, пожалуйста, от окна! — зовет мать. Не желая шевелиться, она кричит через плечо: «Можно еще минутку?» И воображает, что в один прекрасный день тоже будет позировать перед камерами кинозвездой. Вроде Греты Гарбо или Присциллы Лейн. Она любит кино и актрис: больше всего в оккупации Анну бесит то, что нацисты додумались запретить евреям ходить в кино. Хотя после войны — кто знает? Может, она станет второй Дороти Ламур и фотографы будут ходить за ней по пятам.
Мать начинает терять терпение и говорит в своей монотонной манере: «Ты должна накрывать на стол к обеду. И вообще — женщине не подобает высовывать голову из окна, как любопытной жирафе». Хотя сама не удерживается от того, чтобы по-жирафьи высунуть шею и слегка вздохнуть. «Когда я выходила за твоего отца, на мне было платье из белого шелка с длинным-длинным шлейфом, — напоминает она себе. — Отделанное тончайшим кружевом, специально привезенным из Бельгии».
— Я не собираюсь замуж! — тут же решает сообщить Анна; искренне пораженная мать хлопает ресницами. На самом деле Анна лишь только хотела показать свое раздражение и поддеть мать посильнее. Но та поражена столь сильно, будто Анна пригрозила выпрыгнуть из окна.
— Но тебе придется! — говорит она. — Нам с твоим папой нужны внуки.
— О, об этом позаботится Марго, — как бы невзначай отмахивается Анна. — Для чего еще нужны старшие дочери?
— Анна! — визжит Марго из кресла, сидя в котором рассматривала альбом гравюр Рембрандта, подарок базельской бабушки. Волосы зачесаны назад и схвачены серебяной заколкой. Хорошенькая, как всегда — и это еще больше бесит Анну. — Сейчас же перестань!
Анна не обращает на нее внимания.
— Я стану знаменитой, — объявляет она. — Стану кинозвездой и объеду весь мир!
— По-твоему, у знаменитых кинозвезд нет детей? — спрашивает мать.
Анна просвещает ее, стараясь не казаться высокомерной.
— Думаю, есть, если они их захотят. Но от них не этого ждут. У знаменитостей совсем другая жизнь — не такая, как у простых людей, которые вполне счастливы прожить скучную жизнь.
— Счастье — это не скучно, — нравоучительно произносит мать. Анна пожимает плечами. Она знает, что взгляды матери ограничены воспитанием. В семействе Холлендер из Аахена все были весьма религиозны и соблюдали кашрут и свято верили в респектабельность — так что любые амбиции помимо выполнения долга жены и матери затмевались чем, что диктует традиция. Так что она старательно избавляется от снисходительного тона:
— Ну-у, для некоторых так и есть, мам. Но для других, тех, кто хочет чего-то достичь, все иначе.
И тут из спальни появляется папа. Ее любимый Пим. Высокий и худой, как тростинка, с мешками под умными глазами и тонкими, точно нарисованными карандашом, усиками. От юношеской копны волос осталась лишь бахрома по краю благородной лысины на макушке. Он усердно работает даже в это воскресное утро. На нем привычный тоненький бледно-голубой галстук, но он успел переодеться в домашнюю кофту.
— Упорный труд и преданность делу — вот секрет по-настоящему долгой славы, — объявляет он всем присутствующим.
— И талант, — добавляет Анна, чувствуя потребность возразить, но так, чтобы не обидеть. В конце концов, Пим на ее стороне. И так было всегда. Марго и мама могут и поворчать, но Пим и Анна понимают. Они понимают, какое блестящее будущее уготовано госпоже Аннелиз Марии Франк.
— Ну да, конечно, и талант, — он улыбается. — Чего-чего, а таланта у обеих моих дочерей в избытке.
— Спасибо, Пим! — радостно говорит Марго и снова утыкается в книгу.
Но мама, кажется, совсем не рада. Возможно, ей обидно, что ее не посчитали вместе с девочками.
— Ты их испортишь, Отто, — со вздохом начинает она свой извечный речитатив. — У Марго, по крайней мере, есть голова на плечах, ну а у нашей petite[1] болтушки? — хмурится она, имея в виду Анну, кого же еще?
Снаружи яркий дневной свет отбеливает скатерть, на которой взрослые квохчут над чашками кофе и кусками маминого шоколадного кекса — без яиц, из льняной, а не пшеничной муки, с суррогатом сахара и суррогатом какао плюс две чайные ложки драгоценного ванильного экстракта, — тем не менее весьма недурного. Никто не осмелился бы сказать, что мама — не запасливая хозяйка. Анна уже слопала свою порцию и сидит за столом в обнимку с любимым полосатым котом Дымком, а родители беседуют приглушенными, беспокойными голосами: с начала оккупации они разговаривают только так.
— А как же те несчастные, которых отправили на восток? — задается вопросом мама. — По английскому радио рассказывают всякие ужасы.
Анна задерживает дыхание и медленно выдыхает. В кои-то веки она только рада, что не принимает участия в разговоре взрослых. Ее часто упрекают в неразумности — но будет ли настолько неразумным убежать в свою комнату и заткнуть уши? Она не желает слышать о грядущем гунне и его зверствах, она хочет выбирать подарок на день рождения.
Она чувствует, как тело переполняется волнением — так, что совершенно невозможно спокойно сидеть за ужином.
— Мама, можно мы поставим на стол серебро бабушки Роз на мой день рождения?
— Извини, Анна, — не выдерживает мать. — Не перебивай! Это невежливо. У нас с твоим отцом серьезный разговор. Да, неприятный. Но необходимый.
Однако же Пим только рад возможности напомнить в своей обычной слегка язвительной манере: не стоит верить каждой сплетне. Вспомните, как англичане сочинили кучу страшилок о зверствах армии кайзера в недавнюю войну. Он зовет это «пропаганда». А уж мама и подавно должна бы признать, что он знает об этом, как никто. Он ведь офицер запаса кайзеровской армии, легкая артиллерия.
Мама не сдается. Она вовсе не считает, что все, что утверждают англичане, — выдумки. И убеждена, что нацисты превратили немцев в преступников.
— Вспомни, как бомбили Роттердам! — начинает она. — Беззащитный город.
А еще можно перечислять всякие ужасные запреты и ограничения, наложенные на евреев с тех пор, как этот австрийский негодяй Зейсс-Инкварт был назначен на пост рейхскомиссара Нидерландов и стал всемогущим правителем оккупированной страны?
Отец пожимает плечами. Да, ни для кого не секрет, что с начала оккупации немцы радостно принялись делать евреям гадости. Все новые и новые декреты появлялись в рупоре оккупантов газете «Йоодсевеекблад», издаваемой так называемым Советом по делам евреев. На ее страницах — сплошь ограничения и запреты. Того нельзя, этого нельзя. В магазины можно ходить только с такого часа до такого. Евреи должны соблюдать комендантский час, им можно появляться на улицах только в определенное время. При появлении на людях евреи должны носить желтую звезду достаточно заметных размеров, пришитую на одежду. Однако Пим хранит теплые воспоминания о добром старом Фатерлянде и допускает, что «хорошие» немцы наверняка настроены против гитлеровских головорезов.
— Эдит, — говорит он жене, произнося ее имя спокойно и задушевно, но слегка покровительственным тоном. Тем же, что и всегда. — Думаю, мы обсудим это потом, — предлагает он, кивая на детей.
Но Пим ошибается, полагая, что присутствие детей удержит маму от разговора на любимую тему: как у нее украли жизнь, к которой она привыкла. И она спрашивает у супруга, не забыл ли он, с чем ей пришлось распрощаться — и это не про визиты в гости к друзьям-христианам. Она вспоминает, сколько всего ей пришлось оставить. Красивую мебель из древесины фруктовых деревьев. Гардины. Восточные ковры ручной работы. Коллекцию столетнего мейсенского фарфора.
Если верить столь часто повторяемому ею рассказу, когда-то семья жила в большом доме на Марбахвег во Франкфурте, и у мамы была горничная; правда, Анна этого не помнит. Когда страх перед Гитлером вынудил семейство бежать из Германии в Нидерланды, она едва научилась ходить. И для нее домом всегда была эта квартира на юге Амстердама. Пять комнат во вполне респектабельном районе у реки, населенном уважаемыми и респектабельными буржуа, также бежавшими от рейха. Дети научились бойко болтать на голландском, но для большинства взрослых обитателей квартала языком ежедневного общения так и остался немецкий. Даже теперь семейство Франк говорит на нем за столом, потому что упаси Бог, если маме придется выучить хоть одно слово по-голландски, хотя немецкий и был языком их гонителей.
Кажется, мама все время была недовольна — а то и просто несчастна. Что-то, считает Анна, в ней умерло со смертью бабушки Роз. Частичка сердца, принадлежавшая миру ее детства: уютного, безопасного и полного любви. Но когда бабушки не стало, мама совершенно разучилась сопротивляться. Наверное, так бывает с некоторыми людьми, когда они теряют мать. По крайней мере, Анна может пожалеть маму. Она тоже скорбит о потере любимой Oma[2] так что представить, каково маме, ей нетрудно. Но что будет, если вдруг ей случится потерять папу, она не представляет. Ее любимого, самого лучшего Пима!
— Так мы идем в магазин? — спрашивает она — быстро, робко.
— Анна, прошу тебя, — раздраженно говорит мать. — Отпусти кота. Сколько раз тебе говорить, что животным не место за столом?
Анна трется щекой о кошачий мех.
— Но он не животное. Он — единственный и неповторимый месье Дымок. Правда, Дымок? — спрашивает она, и маленький серый полосатый тигр мяучит в ответ.
— Анна, делай, что просит мама, — тихо говорит Пим, и она с легким вздохом подчиняется.
— Я просто хотела узнать, долго мне еще сидеть тут и скучать, — сказала Анна.
— Скучать? — взвивается мать. — Мы с твоим отцом обсуждаем важные вещи!
— Важные для взрослых, — глухо отвечает Анна, — дети видят мир иначе, им хочется веселья.
— Ах веселья? Вот так новость, — сердито усмехается мать, поджимая губы. — Что ж, жаль, что дети вроде тебя не правят миром.
— И вправду жаль, — улыбается Анна. — А тебе, Марго?
— В мире есть вещи поважнее веселья, — откликается та. Мамина дочка.
— Твоей сестре шестнадцать, — одобрительно поясняет мама. — Она уже не ребенок.
Марго пренебрежительно пожала плечами.
— Ты, Анна, не понимаешь.
— Я много чего понимаю, спасибо. А вот чего я не понимаю, так это почему взрослые так любят пережевывать самое худшее, что происходит в мире, точно хрящи.
— Доедай брюссельскую капусту, — хмурится мать.
Анна хмурится и уныло шипит:
— Я ее не люблю.
— Тем не менее.
Пим ласково вмешивается:
— Пожалуйста, Эдит. Пусть возьмет моркови.
Мама совершенно точно этого не одобряет, но пожимает плечами:
— Конечно. Сколько угодно. Пусть делает что хочет. Кажется, дети и в самом деле правят миром, Анна. — И обращаясь к мужу: — Можно только гадать, Отто. Или это и впрямь, как ты любишь говоришь, пропаганда — но подумай, сколько сейчас голодных еврейских девочек в ужасных обстоятельствах, которые много чего отдали бы за здоровую пищу!
Ответа не последовало. Да и что тут скажешь? Мама делает крошечный глоток из своей чашки, а Анна в это время осторожно выбирает на тарелку немного морковки, отделяя ее от ненавистной choux de Bruxelles. Пим выдыхает, выпуская сигаретный дым. И снова предлагает сменить тему.
Бедный Пим полагает, что может защитить дочек от ужасов реальности. А это невозможно. Ясно ведь, что с тех пор, как гунн занял город, евреям совсем не стало житья. Творятся страшные вещи — и это ясно даже ребенку. Что бы о ней ни думали, Анна многое замечает. Но зачем же уделять этому столько времени? Если бы каждое утро она начинала с мыслей об ордах немцев, угнездившихся в ее прекрасном Амстердаме, она бы забилась под кровать и отказалась вылезать. Она должна знать, что завтрашний день все равно настанет. Что несмотря на все старания герра Зейсс-Инкварта, сидящего на своем высоком нацистском шестке, солнце взойдет на востоке. Когда она говорит об этом, Марго зовет ее ребенком — но мало ли что думают сестры? Ну и потом, даже если за тысячи километров отсюда или в центре Амстердама совершаются преступления против евреев, что может сделать она? Гонения на евреев стары, как Писание. И разве она не обещала Богу радоваться дарованной Им жизни? Ей вот-вот исполнится тринадцать, и вермахт в полном составе не в силах тому помешать. К тому же она безоговорочно и неколебимо верила, что Пим что-нибудь придумает, чтобы всех спасти — как было всегда. Мама не так уж и неправа — множеству евреев теперь живется гораздо, гораздо хуже, чем их семье, и этому может быть лишь одно объяснение: Пим слишком умен, чтобы позволить им всем попасться в Гитлерову сеть. Ведь даже мама не может этого отрицать. Жаль только, что она не может победить свой страх и признать, что муж заслуживает похвалы, а сама только и делает, что оплакивает прошлое. Разве только это может дать женщина мужчине, за которого вышла замуж? Ну а Анна знает, что никто ее так не любит, как папа, и никто ее не защитит лучше, чем папа. Она предпочитает, чтобы ее молитвы перед сном слушал Пим: маму это, может, и обижает, но она ничего не может поделать. Пока Бог и Пим на своих местах, она под защитой.
И вот посуда убрана, отец наклоняется к ней и шепчет хорошую новость:
— Надевай пальто. Пора немного забыть о горестях.
Сцепив руки в замок, Анна виснет на шее отца, вдыхая острый запах его одеколона. Родители позволяют ей выбирать подарок ко дню рождения заранее. До комендантского часа для евреев еще порядочно времени, и они отправляются в магазин канцелярских товаров в паре кварталов от дома, «Платная библиотека Бланкевоортс», Южный Амстердам, 62. Одно из излюбленных мест Анны. Она обожает здешний чернильный запах. И аккуратные стопки плотной писчей бумаги, перевязанной ленточками. И сонного кота на полочке, который мурлычет, если погладить его рыжий мех. По крайней мере, евреям пока не запретили гладить котиков!
Мама пытается заинтересовать ее альбомом для гербария и тетрадью для зарисовок в красном сафьяновом переплете. Но Анна точно знает, чего хочет. Она выбрала альбом для автографов в красную шотландскую клетку с застежкой — ведь ее любимая писательница — Сисси ван Марксфелдт, а героиня — сорвиголова Йооп тер Хёйл[3]. У Йооп есть секретный дневник, в котором она пишет для своих друзей: Фин, Лаутье, Конни и особенно для лучшей подруги Китти. Анна считает, что это потрясающая идея, и полна планов завести собственный дневник приключений. Когда настает время уходить, Анна, заслышав веселый голос Пима, сразу отходит от матери.
— Ну что, юная дама сделала выбор?
В голосе мамы слышатся разочарованные нотки:
— Она хочет вот это, — говорит она, пожимая плечами.
Так называемый «еврейский лицей», куда всех еврейских детей заставили ходить учиться, находится в полуосыпавшейся развалюхе желто-красного кирпича к западу от реки Амстел. Краска на стенах классных комнат облупилась. В коридорах слегка попахивает гниющими канализационными трубами. Математику преподает пожилой очкарик — на сносном голландском с резким, цокающим берлинским прононсом. По слухам, он был членом Королевской академии наук в Пруссии, пока нацисты не вытурили оттуда всех евреев. Ученики прозвали его Гусак из-за фамилии Гандер[4] и привычки громко сморкаться в платок.
Утром в понедельник, начиная урок, он пишет на чистой доске и оглядывает комнату. Увидев очередное пустое место за партой, молча ждет объяснений. Учитель и ученики придумали систему условных знаков. Взгляд учителя — вопрос. Еще одна пустая парта — куда делся тот, кто за ней сидел? Дети отвечают осторожными движениями руки. Сжатый кулак — арестован, легкое движение нырок — прячется. «Уходить на дно», так зовется этот жест. Onder het duiken. На сей раз Гусак слегка медлит, но потом снова принимается писать мелом уравнение на доске.
Но Анна уже чувствует острый запах реки, доносящийся через открытое окно. Не то чтобы она не хотела слушать учителя, просто так легко отвлечься: на дуновение ветерка, на запах, на тоненькую полоску света — и мысли начинают течь по другому руслу. Снаружи ее манит красота природы. Будь по ее, сидела бы она сейчас на берегу и смотрела, как течет река. В глубине души она хранит секрет: пребывание на природе позволяет уйти в себя, не переживать одиночество, а тайком от всех подумать над той Анной, которая живет у нее внутри, вовсе не такой дерзкой или уверенной в себе. Не всегда веселой и невозмутимой. Она вспоминает, как чудесно они с мамой и Марго провели время в субботу, когда пекли миндальное печенье. Они смеялись и перешучивались, а когда Анна насыпала слишком много кокосовой стружки, мама не заругала ее, а запела песенку о мартышке, которая украла слишком много кокосов с кокосовой пальмы.
— Госпожа Франк?
В такие моменты Анна думает, а что, если она ошибается насчет матери. Что, если в душе она вовсе не придира и любит ее такой, какая она есть. Такой, какой ее создал Бог.
— Госпожа Франк?
Она поднимает голову, заслышав свое имя, — и видит Гусака: он пристально и лукаво смотрит на нее из-под густых бровей.
— Снова в мечтах?
— Нет, господин учитель. — Она изо всех сил пытается собрать остатки достоинства, но чувствует, что краснеет.
— Тогда прошу вас, — продолжает Гусак, — найти «икс» в этом уравнении.
— О, господин Гандер, — отвечает Анна. — Мы с вами оба знаем, что этого, вероятнее всего, не случится.
На сей раз, когда класс хихикает, Анна ощущает прилив радости. Она выиграла.
На площадке для игр она показывает свой любимый фокус: вывихивает плечо из сустава — и, точно по волшебству, водворяет его обратно. Это зрелище гарантированно собирает толпу восхищенных зрителей. Даже мальчишки бросают гонять мяч и сбегаются посмотреть. Ей нравится внимание. Особенно от мальчиков. Своих многочисленных, как выражается (с явным неодобрением) мама, кавалеров. Мама всегда советует флиртовать поменьше. Мол, это чревато. «Посмотри на Марго, — говорит она. — Ты хоть раз видела, чтобы она так себя вела?»
Есть один мальчик — все зовут его «Хелло», сверстник, скорее, Марго. Хороший еврейский мальчик, убийственно вежливый — лишь глубоко внутри в нем таился игривый бесенок. Однажды он пригласил Анну в «Оазис» — одно из немногих заведений на Гелеенстраат, куда еще пускали евреев, — и она почувствовала себя взрослой. Ей нравилось его внимание. Как и внимание других мальчиков, по правде говоря. Она радовалась этому, чувствовала, что ее любят.
Ее подругу — лучшую подругу — зовут Ханнели, но Анна чаше зовет ее прозвищем, Лис. Она тоже живет в Южном Амстердаме с родителями и маленькой сестренкой. Ее отец некогда был заместителем министра и пресс-атташе в правительстве Пруссии, но нацисты позаботились о том, чтобы евреев на государственной службе больше не осталось, так что теперь Амстердам приютил и его семью точно так же, как и чету Франк с детьми. Анна находит, что Лис такая милая и задумчивая, а еще стеснительная — отличный противовес напускной храбрости ее самой.
— Разве ты не любишь сюрпризы? — удивляется Ханнели. Они спешат домой после школы, держа в руках сумки с учебниками. Теперь приходится ходить пешком: евреям запретили велосипеды. И трамваи. И ходить в парк. И не поплаваешь в бассейне в Амстельпаркбаде, не покатаешься на коньках и не поиграешь в теннис в Аполлохале — все это теперь только для христиан. Правда, сейчас это и неважно. Шли последние учебные дни перед летними каникулами. И в ветреный безоблачный день, вот такой, как сегодня, можно вдыхать сладковато-соленый бриз и слушать болтовню чаек. И она чувствует такую легкость в теле, что можно улететь на ветерке — а почему бы и нет?
— Я сама не своя от сюрпризов, — задумчиво говорит Ханнели. — По мне, так половина радости от дня рождения — это сюрприз! — Ее каштановые волосы заплетены в две косички: иногда Анна ревниво смотрит на них, но это ревность с примесью восторга. Когда-нибудь она дернет за них хорошенько. Вместо этого она высказывает свое мнение.
— А по мне, вокруг сюрпризов слишком много шума. Я лучше получу то, что хочу, — убежденно произносит Анна, и тут же у нее сжимается сердце в груди. Раздается сердитый раскат грома: это проносится мимо, отравляя воздух, немецкая мотоциклетная эскадрилья: стальные шлемы и защитные очки. Анна морщится, прижимая к груди сумку с книгами так, что не видно желтой звезды, хоть и знает, что это запрещено. Лис же просто пялится на них в молчаливом ужасе, зажав руками уши: ее звезда Давида прекрасно видна — как будто мотоциклистам есть дело до двух тощих еврейских девочек на тротуаре.
— Какие же они звери, — выдыхает Анна.
Лис убрала руки от ушей, но тревога не ушла с ее лица.
— Я спросила папу, может, нам тоже стоит спрятаться?
— Правда? — спрашивает Анна, оживляясь. — А он что сказал?
— Спросил: «От чего спрятаться?» — безучастно говорит Лис.
Анна качает головой.
— Не хочу говорить об этом, — внезапно решает она. И тут же ощущает желание пошалить. Так, что даже во рту защипало, как от острого перца.
Впереди на тротуаре компания мальчишек постарше. Они собрались вокруг невысыхающей лужи на углу у лавки табачника, галицийкого еврея, на Эйтерварденстраат: поговаривают, что тут торгуют из-под полы запрещенным товаром, а сам хозяин скупает у евреев ценности. Анна слышала об этом от господина ван Пелса, Пимова партнера по бизнесу.
— Подобные махинации беспокоят все больше, — сказал он однажды, заглянув к ним на кофе. — Прячете украшения под полом, чтобы не нашли немцы? Фамильное серебро — под кроватью? Позолоченную прапрапрабабкину менору — на дне корзины для белья, не зная, чем кормить семью? Почему бы не смириться с неизбежным и не продать это галичанину? Всяко лучше, чем идти в грабительский банк. Вам перепадут гроши, но хотя бы от собрата-еврея.
— Грабительский банк? А что это? — пожелала знать Анна; ей нравится знать все. Что в этом плохого? Мама шикнула на нее, но Пим, по своему обыкновению осторожно, разъяснил. Среди прочих унижений евреев обязали сдать все ценности в отделение банка Липпман — Розенталь и Ко на Сарфатистраат. Естественно, теперь он принадлежит нацистам.
В этот момент госпожа ван Пеле, отнюдь не тихоня, высокопарно заявила:
— Какой бы голодной я ни была, Путти, я не позволю тебе продавать мои меха. Сначала меня в них похоронят! — И ее супруг расхохотался.
— И ведь нисколько не шутит! — заверил он собравшихся с широкой ухмылкой.
Один из парней пинал трещину в дорожном покрытии, выбрасывая оттуда мелкие камешки. Другой вдруг засмеялся — смехом, похожим на ослиный крик. Над чем — да кто их, мальчишек, разберет? На свитерах и куртках у каждого — звезда Давида. Может, маме и нравится думать, что если уж и приходится носить магендовид на людях, то надо делать это с гордостью, но эти мальчишки относились к этим звездам так, как следовало бы. Как к символам отвержения. Второсортности. Эти нашивки подчеркивают их положение чужаков. Одежда обтрепалась, волосы растрепаны; на приближающихся девочек смотрят с мрачным интересом, характерным для уличных хулиганов.
— Не смотри на них, — шепчет Лис; она уже опустила глаза, смотрит под ноги. Но Анна не спешит следовать примеру Ханнели. Она знает: по мнению подруги, она слишком много думает о мальчиках. Но это не то что глупо кокетничать с благовоспитанными одноклассниками. В глазах этих мальчишек она читает дерзость и вызов.
— Курить хотите? — спрашивает один, протягивая окурок. Одет в лохмотья, выглядит неухоженным.
— Нет! — твердо отвечает Лис.
Но Анна останавливается.
— Анна! — потрясенно шепчет подруга, толкая ее в бок.
— Это всего лишь сигарета, — упирается Анна. — Я никогда не пробовала.
Лишь на миг она ловит любопытство и насмешку в его глазах, принимая окурок из его пальцев. Сует, слегка влажный от слюны, себе в рот и залихватски, по собственному убеждению, затягивается. Но тут же закашливается: в горле защипало от едкого дыма. Да, Греты Гарбо из нее не выйдет. Лицо покраснело, из глаз текут слезы. Она бездумно бросает окурок, Лис хватает ее за руку и тащит прочь.
— Анна… — сочувственно и в то же время укоризненно говорит она.
— Только маме своей не говори, — выдавливает из себя Анна, а парни хохочут им вслед.
— Что? Моей маме? — удивляется Лис.
— Пожалуйста, не говори, — умоляет Анна, вытирая слезы, — она будет думать, что я помешана на мальчиках. Она уже думает, что я всезнайка.
— Вовсе она так не думает! — По тону Лис непонятно, кого она хочет защитить: мать или Анну.
— Думает! — настаивает Анна. — Ты сама слышала: Богу известно все, а Анне — все остальное.
— Это была шутка!
— Нет. Это правда. Я и есть всезнайка.
— Хорошо, — соглашается Ханнели. — И помешана на мальчиках. Но мы все равно тебя любим.
И тут Анна смеется. Втягивает в себя слезы и обнимает Лис за плечи. Милая Лис! Но тут же произносит:
— О нет!
— Что — нет?
— Доброе утро, госпожа Липшиц, — нараспев произносит Анна с должной вежливостью при появлении почтенной дамы среднеевропейской наружности со звездой на пальто.
— Доброе утро, деточка, — неодобрительно откликается означенная госпожа, проходя мимо: на плече висит хозяйственная сумка, на лице застыло сердитое выражение.
— Вот теперь у меня точно неприятности, — предсказывает Анна с ужасом в голосе, когда они отходят на безопасное расстояние.
— Это еще кто?
— Госпожа Липшиц. Я зову ее Старая Проныра. Вечно ищет, к чему бы во мне придраться. Если она видела, что я пытаюсь курить, сразу же пойдет к маме. — Анна фыркает. — Ладно, теперь-то что. Я хочу соленый огурец!
Она увидела на противоположной стороне улицы торговца с тележкой. «Самые вкусные огурчики в городе!» — кричит он прохожим. Девочки смеются, отправив в рот по половинке крошечного огурчика: на вкус он орехово-сладкий с привкусом мускатной приправы. На Зёйдерамстеллаан Анна и Лис расстаются: на прощание Анне внезапно хочет обнять подругу — просто так. Лис, кажется, не возражает.
Но, шагая по Делтастраат с сумкой книг через плечо, Анна чувствует, что прилив веселья покидает ее; взамен в сердце поселяется колючее, непрошеное и невесть откуда взявшееся одиночество. Она старается подбодрить себя, откусив еще кусочек хрусткого огурца, но на самом деле ей хочется лишь избавиться от табачного запаха, и она выбрасывает его в сточную канаву. Если ее застанут родители, притворится, что у нее болит живот — в это они легко поверят. Мама всегда сетует, что она «такая болезненная». С конституцией, из-за которой к ней липнет все, что может прилипнуть. Но и правда — болело так, будто какой-то крюк тащил ее в черную дыру. Может, из-за сигаретной затяжки. От горького дыма кружится голова и перехватывает дыхание. Она останавливается и обнимает фонарный столб. Этой Анны она не показывает никому. Анны, которой очень страшно. Беспомощной Анны на краю одиночества и пустоты. Для Анны, которая хочет стать знаменитой, это не пойдет. Ухватив себя за запястье, она считает пульс и пытается унять волнение. Мама скажет: ты просто нервный ребенок, как многие девочки, и даст выпить валерьянки. Но Анна то знает: это куда больше, чем девичья нервная возбудимость. Когда это находит на нее в полную силу, ей кажется, что ее вот вот поглотит черный туман. Этот страх знаком ей с тех пор, когда она еще не умела осознать его. Страх, что за всеми ужимками и улыбками маленькой госпожи Всезнайки она — всего лишь пустое место. Что в ней нет ничего настоящего и ей остается лишь притворяться и воображать, но путного из нее не выйдет, потому что никто не полюбит ее и не узнает получше, и что ее сердце прах и в прах обратится.
Она придумала уловки на случай, когда приходит этот страх. Пытается заострять внимание на облаках в небе, представляя их гигантскими кораблями. Считает в обратном порядке от ста до единицы. Или просто рыдает от души. Ей ничего не стоит сделать так и сейчас, но плакать на людях не хочется; вместо этого она наблюдает за тем, как ползет вверх по столбу паучок-сенокосец. И прядет шелковую нить господин Длинноножка. Выше и выше по серебристой паутинке. Анна глубоко вздыхает и медленно выдыхает. Сглатывает — и страх медленно уходит.
Пульс постепенно выравнивается. Вытирая липкую испарину со лба, она перебрасывает через плечо сумку с книгами. И вот она снова идет, легкая, как те облака. Пустота надежно заперта внутри.
Ряды современных зданий из песчаника расходятся симметричными лучами от центральной звезды высокой желтой башни под названием Волкенкраббер. «Скребущая облака». Двадцатиэтажный выступ из бетона, стали и стекла почесывает пузики облакам среди респектабельных окрестностей. Полдень пахнет выпечкой из пекарни Бломмештайн и немного — ветром с реки. Вот она, Мерведеплейн, «Мерри», как окрестила ее про себя Анна.
Они живут в доме номер тридцать семь. Четыре комнаты, кухня, ванная и уборная, плюс комната наверху, куда они пустили жильца-холостяка. Квартира просторная, с чудесной platje — так здесь зовут террасу на плоской крыше, залитой смесью гудрона и щебня: летом загорать там не хуже, чем на любом пляже. Анна поднимается по лестнице и встречает мать в капоте, с выражением мрачным и разочарованным. Мать Анны дама степенная, с густыми бровями и непринужденной улыбкой Холлендеров. Вот только теперь она почти не улыбается.
— Анна, — хмурится мама. — мне нужно с тобой кое о чем поговорить. Садись.
Застекленная дверь в гостиную цвета морской волны открыта. Безропотно бросив сумку на мамин диван с горбатой спинкой, она бухается на него сама и беспокойно выдыхает, наклонив голову в знак немного самонадеянной покорности. Должно быть, госпоже Проныре не терпелось — так она спешила домой, чтобы позвонить маме и все выложить. Мама присаживается в невысокое кресло напротив, скрестив лодыжки. Анна ждет, когда же на нее обрушатся упреки и презрение.
Но вместо этого мать говорит просто:
— Ты взрослеешь.
Анна моргает.
— Я знаю, — говорит мать. — Тебе вот-вот стукнет тринадцать — и как это вышло так скоро, ума не приложу. Но ясно одно: ты становишься девушкой. Думаешь, я не понимаю, — продолжает она, — но ты неправа. Прекрасно понимаю. Веришь или нет, но мне тоже было тринадцать и я думала, что твоя бабушка Роз, да будет благословенно ее имя, вообще меня не понимает. В этом возрасте я хотела пробовать новое. Хотела быть похожей на твоих дядей и иногда искала неприятностей. Хотела нарушить правила. Но, поскольку я была девушкой, это… — Мама выдыхает. — Тогда об этом не могло быть и речи. Мама не спускала с меня глаз, чтобы не позволить выйти за рамки приличий.
— Правда? — не выдерживает Анна. Ее это, признаться, удивило: бабушка Роз, мир ее праху, вечно подшучивала над мамой с ее страстью к «пристойности». Мать Анны, сжав губы в усмешке, качает головой:
— О да, знаю. Ты считаешь, что твоя Oma всегда была на твоей стороне и шутила, что Ее Величество Эдит желает поступать всегда так, как полагается, но поверь: она была много, много строже, чем я когда-либо. Мне вообще запрещалось говорить в обществе взрослых — только отвечать на вопросы. Можешь себе такое представить, дорогая моя девочка?
Анна вынуждена признаться:
— Нет, мам, не могу. Я бы лопнула.
— Да, — соглашается мать с той же усмешкой. — Я тоже так думаю. Вот и стараюсь быть помягче с тобой и твоей сестрой. И не то чтобы меня не ругали за это. Многие матери считают, что я веду себя слишком современно и слишком многое вам позволяю. Я же отвечаю: время идет, мир меняется. Так что когда ты говоришь, что терпеть не можешь брюссельскую капусту, я даю тебе еще тушеной моркови. Когда к нам приходит мальчик и приглашает тебя погулять или в кафе-мороженое, я, скрепя сердце, отпускаю Когда ты хочешь побыть одна, я позволяю тебе это. И когда ты говоришь что-то, что считаешь очень важным, я стараюсь слушать — что бы тебе ни казалось. Но, — наконец говорит мать, — я все еще твоя мать и чувствую ответственность за твое благополучие. И так будет всегда, моя дорогая девочка, неважно, сколько тебе лет.
Анна смотрит на мать со своего дивана. И пытается переварить услышанное. Глаза матери превратились в две луны. Анна тщится представить, как когда-нибудь мама превратится в добрую бабушку, совсем как ее Oma; но мамино лицо исхудало с тех пор, как пришли мофы[5], а шея сделалась морщинистой. С лица ушло все обаяние. Густая копна блестящих волос цвета жженого сахара, которой она страшно гордилась, аккуратно расчесана на пробор янтарным гребнем и посеребрилась кое-где сединой. Руки, по обыкновению, сложены на коленях, но теперь они неспокойны. Она жестом поправляет волосы, как всегда в тех случаях, когда решает либо сказать то, что непременно вызовет ссору, либо не говорить этого ровно по той же причине.
— Я не хочу быть строгой, Анна, — сказала она. — И повторюсь: я знаю, что ты взрослеешь. Но сейчас буду непреклонна: курить тебе нельзя, Аннелиз. После всех болезней, которые ты перенесла в детстве, сигареты могут сильно повредить твои органы дыхания.
— Значит, госпожа Липшиц тебе рассказала? — смело спрашивает Анна. Наконец-то они добрались до сути, и она едва сдерживается от того, чтобы выкатить глаза от изумления. По крайней мере, дело в окурке, а не в мальчиках — что поразительно.
Но тут выражение лица матери незаметным образом меняется — теперь она в замешательстве:
— Госпожа Липшиц?
Не отрывая взгляд от бархатной обивки:
— Она сказала тебе, что я затянулась сигаретой, которую мне дал мальчик на пути домой из школы?
— Анна, — и снова в мгновенье ока лицо становится хмурым. — Я понятия не имею, о чем ты. Я нашла вот это в потайном ящике твоего стола, — она извлекла одну из бесчисленны сине-бело-красных пачек от сигарет «Куинс дей», разбрасываемых над Голландией с британских самолетов. На одной стороне пачки — карта голландских колоний в Ост-Индии, а на другой — трехцветный флаг страны. ПОБЕДА НЕ ЗА ГОРАМИ, гласит надпись. И Анна вдруг смеется, хлопая себя по острым коленкам, торчащим из-под юбки.
— Что? — вскидывается мать; лицо ее становится еще более напряженным. — Что смешного?
— О мама, так это папины. Он подарил их Марго просто на память.
Когда мать хмурится, брови соединяются в ниточку, отчего глаза кажутся меньше и слишком близко посаженными.
— Марго?
— Да, послушной дочери, — говорит Анна. — А ты не знала, что она собирает карточки королевской семьи с сигаретных пачек?
— Нет, не знала.
— Ну вот, теперь знаешь. Господин Кюглер собирает их для нее, — отвечает Анна, когда облегчение от смеха проходит. — Если не веришь, спроси ее. Или Пима.
— Нет, нет, Анна, я тебе верю.
— Но отчего-то, как я вижу, ты не сомневалась в том, что это я виновата.
— Нет-нет, — сказала мать. — Вовсе нет. Просто… — Похоже, мать не в силах закончить предложение, так что Анна делает это вместо нее. Желая помочь.
— Просто ты не можешь представить, что Марго делает то, чего не положено, а вот Анна — всегда пожалуйста.
Мать моргает. Но тут же ее лицо обретает строгое выражение:
— То есть ты затянулась сигаретой уличного мальчишки?
Анна слегка фыркает:
— Всего одна затяжка, мам. — И хмурится сквозь пряди волос, которые наматывает на пальцы.
— Затяжка от сигареты незнакомого мальчика? — мать почти кричит. — Ты хотя бы подумала о том, чем можно от него заразиться?
— Ой, заразиться, — повторяет Анна, будто подчеркивая: слово-то какое смешное!
— Не говоря уже о том, — продолжает мать, — что это вопиюще необдуманный поступок — водиться с незнакомыми уличными мальчиками.
— Я не водилась.
— С незнакомыми. Мальчиками. С улицы.
— Ага, так вот что тебя беспокоит? А вовсе не зараза.
— Ты рисковала своей репутацией!
— Своей — или твоей, мама? Ты печешься не обо мне. Не совсем обо мне. Тебе не хочется, чтобы госпожа Липшиц, которой всюду надо сунуть свой нос, рассказывала всем, что младшенькая госпожи Франк совсем от рук отбилась.
— Ты не понимаешь, Анна. Ты все еще такая юная.
— Я понимаю достаточно, мама, чтобы знать: времена меняются, мамочка. — Она подалась вперед, чтобы казаться убедительнее. — Девочки моего возраста просто-напросто не принимают старых правил, которым подчинялись наши матери. Мы хотим принимать решения сами.
— В том числе — решение вести себя как потаскушка?
Анна отшатывается, точно от оплеухи. Чувствует, как глаза наполняются слезами. Схватив сумку с книгами, выскакивает из комнаты. Слыша, как мать позади нее кричит:
— Анна! Анна, прошу тебя! Это было стишком грубо! Прости, я погорячилась. Вернись.
Это последние слова, которые стышит Анна перед тем, как захлопнуть за собой двери.
Время отправляться спать. На Анне — голубая шелковая пижама. Увидев в журнале фото Хеди Ламарр в пижаме, она упросила купить ей такую же — но теперь ее ноги слишком длинны для этой пижамы. Мать все жалуется: когда же она перестанет расти?
В свете лампы обои в спальне приобрели теплый бледно-медовый цвет. Везти из Франкфурта кровати оказалось очень тяжело и накладно, а в Амстердаме, наводненном беженцами из рейха, купить новую оказалось трудно и дорого; так что настоящих кроватей у Анны и Марго не было. Анна спит на кушетке с обитой тканью спинкой, а Марго — на кровати, складывающейся в стену! Тем не менее Анна любит спальню, в ней уютно. Ее медали за плавание, школьные рисунки и открытки с изображением королевской семьи и кинозвезд, прикрепленные к стенам, создают атмосферу ее собственной комнаты. Мамин секретер красного дерева, на котором они делают домашнее задание, стоит в углу, точно дружелюбный страж. Какое-то время она смотрит на темные ветви, шелестящие в облачной ночи.
Марго все еще занята омовением в ванной, Анна же быстренько покончила с водными процедурами и намотала волосы на бигуди, надеясь заполучить кудрявую челку. Теперь же, лежа в постели, она ощутила, как в груди поселяется тяжкая тишина. И почти не поднимает глаз, когда в дверь стучится Пим.
— Ты пришел послушать мои молитвы? — догадывается она.
— Да, но не сразу, — отвечает отец. — Сперва нам надо поговорить.
Анна глухо стонет и без выражения пялится в потолок.
— Ладно, — вздыхает она.
— Твоя мать очень расстроена, — тихо говорит Пим.
— Еще бы, — лицемерно говорит она.
— Очень огорчена, — говорит Пим.
— А ты знаешь, как она меня назвала? Каким словом?
— Знаю. И ей очень жаль.
— Так это она тебя прислала, чтобы ты мне это сказал?
— Ну, если по правде, Анна, ей слишком стыдно, чтобы прийти самой.
— Марго бы она никогда так не назвала. Никогда!
— Отношение матери к Марго тут ни при чем. Мама совершила ошибку. Ужасную ошибку. Оскорбила твои чувства и очень, очень сожалеет об этом.
Анна молчит.
— Но правда и то, Аннели, что ты как никто умеешь рассердить мать на ровном месте.
На глаза наворачиваются слезы:
— То есть снова я виновата?
— Я лишь имею в виду, что для ссоры нужны двое. Мама вышла из себя и сказала то, чего не хотела. Но еще — она тебя бережет. Пытается показать, что бывают поступки, о которых ты в силу возраста…
— Ах да, конечно, я же так мала!
— В силу возраста, — повторяет отец, — ты можешь не знать каких-то вещей.
— Зря ты так думаешь, Пим. Я, может, и ребенок, Пим, но теперь дети многое понимают.
— Тогда бы ты понимала, что́ сделала не так.
— Это была всего одна затяжка, Пим! — Она хмурится, опершись на локоть, и сердито смотрит отцу в лицо. — Всего одна затяжка от сигареты того мальчишки. И все! Мне даже не понравилось! Тем не менее ей этого оказалось достаточно, чтобы назвать собственную дочь потаскушкой!
Пим делает вдох и медленно выдыхает:
— Ты должна понимать: у твоей матери очень издерганы нервы. Не забывай, сколько ей пришлось оставить, когда мы приехали в Голландию. Во Франкфурте у нее была другая жизнь. Красивый дом. Красивые вещи.
— Я все знаю, Пим. Сто раз слышала. Про большой дом, про горничную и прочее. Но позволь обратить внимание на то, что и у тебя в Германии была прекрасная жизнь. Тем не менее ты-то не ненавидишь меня.
— Твоя мать вовсе не такая, — твердо возражает Пим. — Она любит тебя. Любит вас с Марго больше всего на свете.
Откидываясь на подушки и утирая слезы рукавом пижамы:
— Марго — может быть.
— Аннеке, — обреченно вздыхает Пим, качая головой. — Ты бываешь к ней так несправедлива! Как и она к тебе, и я это знаю, — соглашается он. — Но она сожалеет. По-настоящему! А если человек искренне раскаивается, честнее всего будет его простить.
Анна хмурится.
— Ладно, — тоненько соглашается она. — Ладно. Я прощу ее ради тебя. Притворюсь, что ничего не было. Но ты неправ в одном: мама никогда меня не любила. Во всяком случае, так, как ты. Только ты меня любишь.
Она поднимается и обнимает его за шею, прижавшись щекой к груди, чтобы слышать, как бьется его сердце.
— Мама любит тебя, — настаивает он, легонько похлопывая ее по спине. — Мы оба тебя любим, и ничего ты с этим не поделаешь, малышка. Ладно, пора забыть о слезах и сердитых словах. Сегодня канун твоего дня рождения. Спи крепко и думай о том, какой это будет чудесный день.
И когда отец поднимается, чтобы уйти, она громко спрашивает:
— Пап, а что — мы спрячемся?
Отец застывает на месте, точно наступил на булавку и не хочет этого выдавать.
— Почему ты спрашиваешь?
— Куда-то пропал серебряный сервиз бабушки Роз. — Сервиз из ста тринадцати предметов бременской фирмы «Кох и Бергфельд», одно из сокровищ матери. — Я думала, что мне разрешат поставить его на стол в день рождения, а когда заглянула в посудный шкаф, его там не оказалось. Я даже под кровати заглянула. Он исчез.
— А у матери ты спросила? — интересуется Пим.
— Нет. Я у тебя спрашиваю. Неужели вам пришлось снести его в грабительский банк?
Но Пим остается спокойным и рассудительным.
— Твоя мать очень дорожит этим сервизом, — поясняет он. — Поэтому мы решили, что будет безопаснее передать его на хранение друзьям.
— Друзьям, которые не евреи, — говорит Анна.
— Верно, — без смущения соглашается отец.
— То есть — серебро прячется, а мы нет?
— Сегодня нет нужды ни о чем беспокоиться, моя девочка, — говорит отец. Возвращается к изголовью кровати и целует Анну в лоб. — А теперь спи.
— Пим, подожди. Мои молитвы! — Анна закрывает глаза. Иногда во время молитвы она представляет себе Бога, который их слушает. Огромный добрый дедушка с белоснежной бородой, умиротворенный властелин мира, готовый отложить на минутку управление космосом, чтобы послушать скромные мольбы Анны Франк. Она все еще молится по-немецки — просто потому, что привыкла — и заканчивает тоже привычным обращением к Творцу. Ich danke Dir für all das Gute und Liebe und Shöne. Благодарю Тебя за добро, красоту и любовь в этом мире. Аминь.
— Очень хорошо, — с тихим удовлетворением произносит отец.
На миг она сосредоточивается на туманном лике в своем воображении, но тут же заморгала, и образ исчезает.
— Пим, как ты думаешь, Бог сможет защитить нас?
Кажется, Пим удивлен.
— Бог? Ну конечно сможет.
— Правда? Даже когда враг повсюду?
— Особенно тогда. У Бога есть свой план, Аннеке, — уверяет Пим. — Нет нужды беспокоиться. А лучше выспаться как следует.
Анна устраивается в постели. Он снова целует ее, и в этот момент возвращается из ванной Марго.
— Спокойной ночи, моя девочка, — говорит он Марго.
— Спокойной ночи, Пим, — отвечает Марго. Отец целует ее и выходит из комнаты. Полосатый кот Анны вальяжно шествует за сестрой, украдкой трется о лодыжки Марго, но, когда он запрыгивает на постель Анны, она хватает его и пристально смотрит на сестру. Марго не утруждает себя накручиванием волос на бигуди. И не говорит о косметике, как Анна, и не упрашивает маму разрешить ей красить губы: по всеобщему убеждению, она Красива От Природы. Это у Анны острые локти и нескладные руки и ноги, а также чересчур острый подбородок, в общем, без косметики не обойтись. Пока сестра молится в одиночестве, обращаясь напрямую к Богу (она уже слишком взрослая, чтобы Пим за нею следил), Анна пялится на нее.
— Что такое? — глухо спрашивает Марго, закончив молитву.
Анна прижимает к себе Дымка, точно мягкую сумочку.
— Я ничего не говорила.
— Может, и нет, — Марго взбивает подушку. — Но я все равно тебя слышу.
— Я спросила Пима, будем ли мы прятаться.
— Да? — Марго смотрит на нее, мгновенно насторожившись.
Подхватив кота под передние лапы, Анна поднимает его, так что он болтается в воздухе.
— Он сказал, что они отдали серебро бабушки Роз на хранение друзьям. Вот и все.
Марго выдыхает.
— Хорошо.
— Хорошо?
— Я не хочу прятаться, — говорит она, забираясь под одеяло. — А ты? — Словно бы сестра могла таить какие-нибудь глупые желания по этому поводу.
— Нет конечно. — И снова возвращается к Дымку, который слабо мяучит, когда она опускает руки, и его мордочка утыкается ей в нос. — Думаешь, я хочу торчать в вонючем сарае, вдали от подруг?
— С тобой никогда не знаешь наперед, — сказала Марго, кладя голову на тщательно взбитую подушку. — В любом случае ты сказала, что Пим ничего такого не планирует.
— Ничего такого, — подчеркивает Анна, опуская Дымка на край одеяла. — Вообще-то, он этого не говорил. Он вообще был немногословен. Сказал, что мне пора спать.
— Какая замечательная мысль! — с сестринским сарказмом откликается Марго.
Анна фыркает, но умолкает, устраиваясь под одеялом на своей кушетке, а Дымок — в изножье. Прятаться. Ужасная — но вместе с тем притягательная — участь! Неужто это так постыдно: втихомолку гордиться, что оставила нацистов с носом? Залечь на дно. Onder het duiken. Пока-пока, боши! Auf Wiedersehen! И чтобы больше не видеть вас.
По школе ходят слухи, что семейство Левенштейн платит какому-то фермеру из Дренте за то, что он пустил их на сеновал. А сможет ли она жить на сеновале? Определенно нет. Она подгибает колени и отворачивается к стене. Если такой день настанет, они совершенно точно найдут себе что-то получше, чем сеновал. Если. Если такой день настанет. До тех пор она будет уповать на Пима и Бога — а уж они не подведут.
Анна едва научилась ходить, когда Пим купил амстердамскую франшизу компании «Опекта», чтобы было чем прикрыть отъезд из Германии. Они с господином Кюглером открыли представительство и продавали ингредиенты для джемов быстрого приготовления. Скоро на работу в компании поступил и господин Клейман, бухгалтер, а потом Мип — ее быстро повысили до ответственного секретаря, хотя, по рассказам ее самой, первый месяц она провела на кухне, где Пим велел ей готовить партию за партией джема-десятиминутки, чтобы выявить возможные погрешности каждого рецепта. «Слишком много фруктов, — заключает она. — В этом главная проблема. Люди просто не соблюдают рецептуру. Кладут слишком много фруктов и мало сахара».
Милая Мип! Ребенком ее отправили в голландский приют, потому что ее родители в Вене были слишком бедны, чтобы прокормить дочь. Анне такое и представить трудно, хотя сама Мип относится к этому вполне спокойно. Какая она надежная, как все понимает, думает Анна. Говорит Мип с капелькой венского акцента, однако во всем остальном она совершенная голландка.
Муж голландец. Голландская сила духа. Голландские же честность и упорство. У Мип все это есть.
Оконные стекла трясутся. Очередная эскадрилья «юнкерсов» Люфтваффе проносится в небе — вылетели с авиабазы к северу от Арнхема. Взгляды провожают ее до тех пор, пока не умолкает гул, но никто не произносит ни слова. Немецкая оккупация стала чем-то само собой разумеющимся — с ней научились жить, как с почечной недостаточностью.
На самом деле в конторе есть и немец. Герр Такой-то — из франкфуртского офиса компании «Помозин-Верке», управляющей франшизой «Опекты». Он сидит в кабинете Отто Франка с господином Клейманом, а сам господин Франк, директор-распорядитель, моет грязные чашки и блюдца на кухне.
Анна забросила офисную работу, которую делала после школы — перебирать накладные и тому подобное — от скуки и нервозного любопытства.
— А ты-то что тут делаешь? — спрашивает она, возникая на пороге кухни.
Взгляд и легкая улыбка:
— А сама как думаешь?
— Ну, моешь посуду, но почему?
— Потому что она грязная.
— Ты знаешь, что я имею в виду, — говорит она и берет его за локоть. — Зачем в твоем кабинете этот моф?
— Я не люблю это слово.
— Ну хорошо, этот гунн.
Пим вздыхает. Стряхивает капли воды с чашки, которую только что ополоснул.
— Он проверяет нашу бухгалтерию.
— Без тебя.
— Господин Клейман наш бухгалтер.
— А ты — владелец компании.
Уверенность ненадолго покидает отца. Лицо у него — будто гвоздь проглотил.
— Ты ведь все еще владелец компании, правда, Пим? — Только сейчас в голосе Анны вместо нетерпения слышится страх, который обычно столь тщательно скрывается. Даже от себя самой.
— Это бизнес, Анна, — отец говорит мягко, возможно, он уловил нотки беспокойства в ее тоне. — Нам пришлось кое-что подправить в устройстве компании.
— Потому что мы — евреи.
Пим опускает чашку на полотенце — просушить.
— Да, — только и отвечает он.
— Но ты все еще владелец, верно?
— Разумеется, — говорит Пим. — На самом деле, ничего не изменилось. Это всего лишь бумажки. Кстати, разве тебе не надо помочь Мип? Разложить накладные по папкам?
— Может быть, — бормочет Анна, позволяя себе привалиться к папе, как малышка. — Но это скучно, кричать впору!
— Да, жизнь не всегда упоительна. От удовольствий еще как устаешь. — Он обнимает дочь за плечи. — Нужно ведь и о делах подумать. Наш девиз помнишь?
— Нет, — врет Анна.
— Все ты помнишь. Труд, любовь, отвага и надежда. Уверен, что ты это знаешь. А теперь иди. Мип очень нужна помощь с бумагами. Вы с Марго здесь очень нужны.
— Ха! — мрачно говорит Анна. — Нужны, как дрессированные мартышки.
— Может, тогда хочешь пойти со мной на склад? Поздороваешься с господином ван Пелсом.
— Нет уж, вернусь в соляные копи, — вздыхает она, покоряясь судьбе.
Она любит смотреть, как работает жернов, перемалывающий специи: пусть там и стоит шум; но сегодня она вполне обойдется без общения с Германом ван Пелсом, который может перекричать жернов — особенно высказывая свое мнение. А еще — самым плохим шутником в мире, при том он считает, что его остроты очень смешны. Уж лучше вернуться в кабинет. Контора только недавно переехала из Сингела в просторный дом-на-канале на Принсен-грахт, и комната пахнет свежей мастикой для полов. Стол господина Кюглера пустует, но они с Марго утрамбовываются за столом господина Клеймана, а напротив трудятся секретари, Мип и Беп — хотя… кстати, где Беп? Ее стул пустует.
— А где Беп? — любопытствует она.
Мип говорит по телефону, но, прикрыв трубку ладонью, отвечает лишь:
— Скоро будет.
Марго подбирает копии накладных, сверяя их номера с написанным в здоровенном гроссбухе.
— А ты — то где была? — интересуется она.
— На луне, — отвечает Анна.
— Охотно верю. Ты там почти всегда живешь.
На Марго блузка с короткими рукавами и юбка, сшитые ею собственноручно. Еще одно умение Удивительной Марго. Она всего на три года старше, но с прошлого февраля, когда ей сровнялось шестнадцать, сестра теперь совершенно точно взрослая. И фигура у нее женственная — а Анна считает себя не изящней метлы.
Марго выходит в коридор с папкой в руках, и Анна слышит шаги по умопомрачительно крутой лестнице; но тут раздаются приветствия, и, когда мгновение спустя открывается дверь конторы, Анна с радостью обнаруживает, что это Беп, машинистка. Задумчивая Беп. Скромница Беп — но, когда она чувствует себя «своей», она весела.
— Вот и я! — восклицает она. Стройная, с овальным лицом и высоким лбом. В волнистых волосах — заколка. Может, и не красавица в общепринятом смысле, но внутренняя красота, Анна знает, в ней есть. Ее папа — бригадир рабочих, друг Пима и самый умелый мастер на складе. Это его робкие и ласковые глаза унаследовала Беп.
— Привет, Беп! — отвечает Мип. — Ты очень вовремя. Не могла бы ты заварить кофе господину Клейману?
— Ну конечно, — отвечает Беп. — С радостью.
— Я могу сварить кофе, — звонко произносит Анна, но на нее не обращают внимания.
— А где все? — удивляется Беп, вешая шляпку и шарф на вешалку-стойку.
— Господин Кюглер у клиентов, — отвечает Мип. — А бухгалтер Клейман в кабинете.
— С мофом, — Анна чувствует, что должна это сказать.
— Анна! — одергивает ее Мип, слегка хмурясь.
— Ну, он ведь и есть моф.
— Он — из франкфуртского офиса, — поясняет Мип для Беп.
— Ис нацистским значком на булавке! — говорит Анна, прикладывая пальцы к губе, чтобы изобразить мерзкие усишки Гитлера, и воздев руку в издевательском приветствии.
— Анна, прошу тебя! — унимает ее, а может, собственную тревогу Мип. — Как ты себя ведешь на работе! — Анна знает, что та говорит дело, но никак не может заставить себя прислушаться.
— Это правда! — не унимается она. — Я ничего не придумываю.
— Но и не помогаешь! — только и может сказать Мип. — Уверена, что Беп не испугается какой-то булавки. Как и в том, что мне найдется чем тебя занять.
— Все хорошо, Анна, — говорит Беп. Ее глаза под стеклами очков весело поблескивают, но что-то в ее облике подсказывает Анне, что это вынужденное веселье. Беп волнуется. Это видно всем. И сегодня ее улыбка кажется Анне деланной. Вообще-то, Анна часто видит в Беп свое подобие. И старается, чтобы она чаще становилась радостной и веселой Беп. Так что еще ей остается, кроме как наблюдать?
Звонит телефон, и Мип берет трубку. Анна капитулирует и занимается работой, но хватает ее ненадолго. Убедившись, что Мип всецело поглощена разговором, она ускользает из комнаты.
На кухне они с Беп часто сплетничают вдвоем — по большей части о том, что касается сильного пола: Анна чешет языком о своих многочисленных поклонниках, а Беп — о непростых отношениях с молодым человеком по имени Бертус. Но теперь, войдя, она обнаруживает, что Беп стоит спиной к двери, прислонившись к стойке и опустив голову.
— И снова привет! — говорит Анна.
Беп оборачивается. Тень тревоги быстро скрывается за улыбкой.
— О, и тебе снова привет! — говорит она, открывая шкафчик и доставая кофейный суррогат. Но в глазах остается испуг.
— Мама научила Марго и меня варить идеальный кофе. Его нужно заливать холодной водой, иначе он будет безвкусным. — Беп кивает, но ничего не говорит. — Беп, что-то случилось?
Беп пялится на ложку суррогата торфяного цвета из жестяной банки.
— А почему ты спрашиваешь? — удивляется она.
— Я такое чую. — Анне нравится так думать. — У тебя что-то на душе, и я это заметила.
Беп сглатывает и затем выпаливает:
— Думаю, Бертус собирается сделать мне предложение.
Глаза Анны округляются:
— Ты серьезно? Бертус?
— Да. Именно. — Беп стыдливо опускает взгляд и закрывает крышечку на банке кофейного суррогата. Ее глаза превращаются в два прохладных озера.
Анна ощущает, как на ее лице расплывается легкомысленная улыбка:
— О Беп! Ты, наверное, волнуешься!
— Да. Я знаю, что надо бы.
И тут Анна смутно ощущает какое-то волнение. Беп делают предложение — это одно. Беп отказывает. И это — совсем другое дело? Пытаясь не выдать голосом жадное любопытство, Анна продолжает:
— И ты решаешь, не сказать ли ему «нет»?
Беп включает в розетку электрический кофейник.
— Может быть, — говорит она, а потом умолкает и смотрит на Анну с нескрываемой тревогой. — Это ведь будет ужасно, да?
— Ужасно? — Анна вздрагивает. — Я не знаю. Ты уверена, что он это сделает?
— Почти уверена, — кивает Беп. — То есть думаю, намекает. Говорит, что в нашем возрасте у его родителей было двое детей.
— Ты его любишь?
— Сложный вопрос.
— Правда? — удивляется Анна. — Не думаю. — По мнению Анны, это единственный по-настоящему важный аргумент. Она подозревает, что ее родители поженились не столько по любви, сколько потому, что этого требовало общество. И Пим принял ответственное решение прожить всю жизнь с мамой. Что, безусловно, достойно уважения. Однако сама Анна не может себе представить, что сможет довольствоватсья чем-то подобным. Она знает, что где-то ее ждет любовь. Сердце, во всем согласное с ее собственным. И ей совсем не хочется, чтобы и Беп довольствовалась малым.
Однако Беп качает головой.
— Он всегда был ко мне так добр. Может, мне надо, чтобы он хотел от жизни большего? А не просто трудился рабочим на бетонном заводе. Не знаю. Папа считает, что он мне отлично подходит.
— Это же хорошо — что папа одобряет.
— Так и есть. И очень даже.
— Хотя, с другой стороны, это же не он выходит за него замуж, — замечает Анна. — А ты.
— Забавно, — говорит Беп и поджимает губы. — Я сказала ему ровно то же самое. Вот только папа не находит это смешным. Он говорит, что Бертус честен и трудолюбив, и, если такой человек хочет, чтобы я стала его женой, чего еще желать?
— Но я не удержусь, чтобы снова не задать самый важный вопрос: ты его любишь, Беп?
На сей раз она глубоко вздыхает под шум кипящего кофейника.
— Не знаю. Да. В каком-то смысле. Конечно, в каком-то смысле люблю.
— Но не так, как тебе хотелось бы, — полагает Анна. — Как хотелось бы любить того, за кого выходишь замуж.
Беп убирает волосы за уши.
— Мне двадцать три, Анна. Я знаю, тебе всего тринадцать. Ты, наверное, еще слишком мала, чтобы понять, каково мне приходится. Моя мать постоянно «шутит» о старшей дочери, «нашей Старой Деве».
— Но ведь это вовсе не причина, даже если ты сомневаешься. Шуточки твоей матери.
— Может, и нет, — с сомнением произносит Беп. — Но где очередь из поклонников, из кого мне выбирать? — Она смотрит Анне прямо в глаза. И шепчет с неподдельным ужасом: — А вдруг он — мой единственный шанс?
Анна моргает.
— Единственный шанс? — Она не понимает. — Единственный шанс? На что?
— На замужество, Анна. На семью. На счастье, — говорит Беп, и тут в ее глазах появляются слезы. И перехватывает дыхание. И Анне остается лишь шагнуть к Беп и крепко, по-сестрински, обнять, чтобы поглотить дрожь ее рыданий.
— Беп, Беп, — шепчет она. — Не надо себя мучить. Когда придет время, ты сможешь принять правильное решение. Бог тебе поможет. Верь в себя.
Беп сглатывает рыдания и кивает. Анна отпускает ее, и та выскальзывает из ее объятий.
— Да, — соглашается Беп. — Конечно, ты права. Когда придет время, — она роется в карманах блузки в поисках носового платка, — уверена, я буду знать.
Из коридора кто-то зовет: «Анна!» На пороге кухни появляется Марго — и тут же останавливается, точно наткнувшись на стену.
— Ой, прошу прощения.
— Все хорошо. — Беп откашливается, прячет платок. — Анна учила меня варить кофе по рецепту вашей мамы. Очень интересно. — Она натужно улыбается.
Марго смотрит на них, затем говорит:
— Анна, нам пора. Скоро надо помогать маме с ужином.
— Но еще рано… — начинает было возражать Анна, но Беп перебивает ее.
— Нет-нет, — шмыгая носом, говорит она. — Иди, Анна. Я припозднилась с обеда, и мне столько всего надо доделать!
Анна хотела было возразить, но вместо этого подалась вперед и звонко чмокнула Беп в щеку.
— Увидимся! — говорит она Беп, и та одаряет ее мгновенной благодарной улыбкой сквозь кофейный пар, улыбкой, растаявшей вместе с этим паром.
На улице Марго спрашивает:
— Что случилось?
— Случилось? — с деланой невинностью интересуется Анна. И уже привычно осматривает улицу: нет ли поблизости кого похожего на фашиста, способного враждебно воспринять желтую звезду на ее курточке. — Ты поняла, о чем я. Почему Беп расстроена?
— А, это личное, — произнесла Анна таким беспечным тоном, на какой только способна: раз уж выпал случай уесть Марго, грех не воспользоваться. — К сожалению, больше ничего рассказать не могу.
Однако, на пути домой она не может не размышлять вот о чем. По правде говоря, она никогда не выстраивала в линию мужа, семью и счастье так же, как это с железной уверенностью сделала Беп. Разумеется, что бы она ни говорила про это, желая позлить мамочку, у нее когда-нибудь будет это всё. Но даже если не всё, даже если отказаться от первых двух, мысли от третьем всегда появлялись сами по себе. Ну конечно же она будет влюбляться. Как же без этого? Война закончится — не вечно же ей идти? Рано или поздно придут англичане и выгонят мофов в их грязную берлогу. Евреи будут свободны — точнее, снова станут теми, кем были всегда, и она найдет наконец сердце, бьющееся в унисон с ее собственным. Но счастье? Она никогда не рассчитывала на счастье, происходящее от замужества и материнства, нет: счастье — это другое. Мама говорила: на иврите ее имя означает «любезная Богу», и она в это верит. В то, что у Бога есть для нее кое-что совершенно особенное, что пока сокрыто ото всех, включая ее саму — до тех пор, пока не настанет время это узнать. Подлинную сущность Аннелиз Марии Франк.
Однажды днем после школы Анна, явившись в контору отцовой фирмы, обнаруживает за письменным столом Беп другую девушку. Та лениво болтает по телефону, но при виде Анны быстро кладет трубку.
— Здравствуйте, — вежливо говорит Анна, кладет сумку с книгами и вешает пальто.
— Здравствуйте, — не без приятности отвечает та. — Наверное, вы одна из дочерей. Я знаю, есть старшая, а есть младшая. Вы, стало быть, младшая.
— Вы правы, — говорит Анна. — Меня зовут Анна.
— А я Нелли, — отвечает девушка. — Сестра Беп.
— А! — говорит Анна. Теперь-то она замечает. Сходство. Кажется, девушка на несколько лет моложе Беп, но у нее такой же высокий лоб и округлый подбородок. Розоватые, с красивым изгибом губы и пушистые кудряшки надо лбом. Но глаза другие. У Беп они не такие крупные, смелые и жадные. Порывшись в сумочке, она извлекает из нее пачку французских сигарет и, склонив голову набок, прикуривает от зажигалки, сделанной из патрона.
— Беп вряд ли понравится, что за ее столом курят, — сообщает Анна.
— Беп много чего не понравится. — отвечает Нелли. — Только спроси. Целый список выкатит.
Анна оглядывается. За столами никого нет.
— А где все?
— В кабинете дальше по коридору, — без интереса отвечает Нелли и выпускает дым. — Так, значит, это правда. Ты еврейка.
Анна чувствует, как напрягаются мышцы спины, и остро осознает нашитую на блузку желтую звезду.
— Да, — спокойно говорит она. — А почему вы об этом заговорили?
Нелли снова пожимает плечами.
— Да так. Только ты миловиднее, чем я думала. Вполне потянешь.
— Потяну на что?
— На голландку, — отвечает Нелли.
В тот же миг дверь конторы открывается и на пороге появляется Марго.
— Простите за опоздание, — объявляет она, снимая плащ. Анна впивается взглядом в звезду на свитере Марго. Но теперь Нелли не проявляет интереса. — Я согласилась помочь младшим ученикам с французским после уроков. А где все?
— Вроде бы в папином кабинете. Марго, это Нелли, сестра Беп.
Только сейчас Марго, кажется, заметила незнакомку.
— О! Здравствуйте. Я Марго.
— Да, знаю, — отвечает Нелли, выпуская дым. — Очень приятно познакомиться.
— Вообще-то Беп не любит, когда курят за ее столом, — замечает Марго.
— Угу, — кивает Нелли. — Кажется, в газете читала.
— Что?
Марго в замешательстве моргает. Но не успевает Нелли сказать что-нибудь еще, как дверь кабинета в конце коридора распахиваются и оттуда вырываются голоса. Первой в приемную возвращается Беп. И немедленно хмурится:
— Нелли. Что ты творишь! Перестань, пожалуйста.
Нелли недовольно сопит, но делает, как велено — тушит сигарету о блюдце.
— И не пачкай тут, — бранится Беп. — Отнеси чашку и блюдце на кухню и помой, будь добра. И вообще, чем ты занимаешься? У тебя есть дело. Закончила разбирать накладные по папкам? Нет. Вижу, что нет. Видимо, придется, как обычно, следить за каждым твоим шагом.
— Жаль, что дел получше у тебя нет, — роняет Нелли в адрес сестры, без энтузиазма принимаясь раскладывать бумаги по папкам.
— Ну, если ты хочешь зарабатывать здесь деньги, то я уж найду тебе работу получше, чем болтаться тут, покуривая. Приемная — лицо компании. — Беп достает папки из шкафчика для документов и громко захлопывает дверцу, точно ставит жирную точку. И только тогда оборачивается к Анне и Марго. — Вы уже знакомы с моей сестрой?
— Да, — без выражения отвечает Анна.
Беп кивает и прижимает к себе папки.
— Мип оставила вам двоим задание с запиской на столе господина Кюглера, — сообщает она, а затем обращается к Нелли: — Очень прошу тебя сделать так, чтобы я не жалела, что взяла тебя с собой. — И она вновь шагает в кабинет Пима, топая по деревянным половицам туфлями на низком каблуке.
— Вроде не толстая, а топает, как бык, — замечает Нелли.
Анне становится обидно:
— Как можно так говорить? Особенно про сестру.
Нелли только пожимает плечами.
— Ты права, — она криво улыбается. — Должно быть, я ужасный человек, да?
— Анна, не рассиживаемся, — вклинивается в разговор Марго, опуская сумку с книгами рядом с Анниной. — Я хочу успеть закончить работу для Мип до того, как мы пойдем домой.
Анна отворачивается от Нелли.
— Ведь это ты опоздала!
— А ты рассиживаешься, — парирует Марго, отправляясь к арке, за которой располагалась кюглеровская часть приемной.
Нелли с шумом выдыхает:
— Старшие сестры — сплошная заноза в заднице, — произносит она вслух.
Анна не может с этим не согласиться, но и с Нелли соглашаться не спешит.
— Мне пора, — церемонно сообщает она и идет за Марго.
— Она мне не нравится, — объявляет Анна.
— Кто?
— Эта Нелли. — Они дома, на кухне, чистят морковку для ужина.
— Она сестра Беп, — говорит Марго.
— И что? — хмурится Анна.
— А то, что это нужно принять в расчет. И вообще — что тебе в ней не понравилось?
— Как — что? Ты же слышала. Она говорит о Беп ужасные вещи, — слегка запальчиво жалуется Анна.
Марго лишь пожимает плечами:
— Так ты тоже говоришь обо мне ужасные вещи.
— Нет! И даже если да, никогда не скажу это при людях!
— Как меня это утешило, Анна, — говорит Марго, как гвоздем царапает.
Анна, сердито:
— Мы — другие, — возражает она. — В любом случае я не об этом. Не нравится она мне, и все тут. Мне не нужна причина — я так чувствую. — Крышка кастрюли на плите начинает дребезжать, вода кипит. — Мам, картошка закипает! — вспоминает Анна о своих домашних обязанностях.
Мать поспешно входит в белом накрахмаленном переднике, распекая Анну по пути:
— Могла бы и убавить огонь, если закипает, глупышка.
Анна не обращает внимания.
— Это уже сделала Марго, — отвечает она и принимается чистить очередную морковку.
Мать поднимает крышку кастрюли:
— Марго, ты солила?
— Щепотку, — отвечает Марго.
— Ну, еще щепотка не помешает. Анна, накрой на стол, пожалуйста.
— Но, мам, я чищу морковку.
— Это может сделать Марго. Ну же, сделай одолжение, хоть раз не пререкайся и сделай, что велят.
Анна тихо фыркает.
— Хорошо, мам, — сдается она.
— Марго, проверь баранину через пять минут. Мне надо переодеться к ужину. Да и вам двоим стоило бы. В шесть придут господин и госпожа ван Пеле.
— А их дурачок-сын тоже будет? — спрашивает Анна.
— Анна! — не выдерживает мать. — Возможно, Петер соображает не так быстро, как вы с сестрой, но его отец — важный деловой партнер вашего. И отзываться так о его сыне не следует.
— Прости, мам, — бормочет Анна. — Я не буду звать его дурачком, когда он придет. Во всяком случае, так, чтобы он слышал.
Мать с жутковатой покорностью вздыхает.
— Я тебя просто не понимаю. Как ты можешь быть такой грубой? Что ты хочешь доказать?
— Прости, мама, — повторяет Анна, но на сей раз она явно сконфужена. Когда мать уходит, она какое-то время молча слушает звук, с каким овощечистка скребет по моркови и смотрит на сестру, которая надевает стеганые рукавицы-прихватки. — Знаешь, Марго, когда я говорю о тебе ужасные вещи, это всегда не всерьез.
Прекрасные глаза за стеклами очков смотрят на нее.
— Знаю, Анна. И когда я говорю о тебе ужасные вещи, я почти всегда не всерьез.
— Ха, — фыркает Анна, но не удерживает ся и смеется.
— А теперь иди и делай, что велит мама, — говори! Марго. — Не забудь: нож кладут лезвием к тарелке.
К концу недели они зашли в магазин, чтобы купить провизии в контору. Суррогатный сахар, суррогатный кофе, коробку суррогатного чая и коробку мыльного порошка. Марго занималась сложными операциями с продуктовыми карточками, а сумку почему-то пришлось нести Анне. Когда она выходит из магазина, ее сердце начинает учащенно биться при виде остановившегося прямо перед ними: она чувствует на себе чей-то взгляд. Девушка, достаточно хорошенькая, крепко держит под руку самоуверенного молодого человека в форме немецкой армии, с модной стрижкой. Она сверлит Анну взглядом — нечто среднее между неприятной тревогой и чистейшей ненавистью. Только жалости в этом взгляде нет и в помине.
— Это Нелли! — вслух восклицает Анна.
— Кто?
— Нелли. Сестра Беп.
Марго поднимает глаза:
— Где?
— В трамвае. С мофом, — подчеркивает Анна, но трамвай уже уезжает, разбрызгивая искры.
Марго пожимает плечами:
— Должно быть, тебе привиделось.
Но по пути в контору Анна мысленно беседует сама с собой. Надо ли поговорить с Беп? Не будет ли для нее потрясением узнать, что одна из ее сестер была замечена под ручку с захватчиком? Но что, если Беп понятия не имеет о том, что происходит? Может, если Анна проболтается, Беп сможет как-то урезонить сестру, удержать от постыдной неосмотрительности? С другой стороны — а вдруг Беп все уже знает, и ей слишком стыдно. Тогда Анна лишь еще больше унизит ее.
В конторе Анна сразу идет на кухню, чтобы убрать продукты, и видит Беп — она стоит к ней спиной. Анна зовет ее по имени, и та оборачивается: глаза за стеклами очков так и горят.
— Анна! — восклицает она. И сглатывает ком в горле.
Анна быстро крестится, ставит сумку на пол и осторожно берет Беп под локоть:
— Что случилось, Беп?
Мгновение Беп может лишь молча качать головой.
— Что? Вы поругались с Бертусом? — предполагает Анна.
При звуке этого имени глаза Беп наполняются слезами:
— Нет. Не поругались, — говорит она. И не желает продолжать, но слова сами, спотыкаясь, вырываются наружу: — Бертуса отправляют в трудовой лагерь.
Arbeitseinsatz. Это все объясняет. Так называемые «трудовые командировки» голландских подданных в Германию для поддержания бесперебойной работы нацистской военной машины. Неужели Бертусу придется изо дня в день работать на немецком заводе или в трудовом лагере — это ужасно! Как он сможет пережить этот кошмар? Под пятой мофов, как раб? И если бы только это: как насчет бомбардировщиков союзников, которые с ревом проносятся в сторону Германии? А что, если бомбы упадут на голову Бертуса? Бомба ведь не может отличить доброго голландца от немца, сквозь слезы замечает Беп. Она может только падать и взрываться.
— Неужели ничего нельзя сделать? — негодует Анна, но Беп лишь яростнее качает головой, срывая очки, чтобы протереть глаза тыльной стороной ладони:
— Нет. Ничего.
— А что Пим? Ты с ним говорила? — спрашивает Анна. — Наверняка он сможет что-нибудь придумать.
— Нет, Анна. Нет. Ничего не поделаешь. Бертус получил повестку, и, если будет сопротивлятъся. его отправят в концлагерь. А то и просто — в дюны и там расстреляют.
Думать об этом оказывается настолько невыносимо, что Беп раскисает. Анна немедленно заключает ее в объятья, крепко прижимая к себе, пытаясь погасить ее всхлипывания. Поглаживая Беп по спине и ласково называя ее по имени, она чувствует, как соленая влага впитывается в ткань блузки на плече. Если единственное, что можно сделать, — обнять и утешить плачущую Беп, то с этим Анна вполне справится.
Однако вечером она пользуется первой же возможностью, чтобы рассказать о трагедии Беп за ужином. Пим, занесший нож и вилку над тарелкой, замирает, мрачно качая головой.
— Ужасная новость, — соглашается он.
Анна пытается выжать из него что-нибудь еще. В конце концов, ее отец — человек опытный. Смог ведь он уберечь целую еврейскую семью среди нацистской оккупации. Неужто не сможет спасти одного-единственного христианина от трудового призыва?
— Неужели ты ничего-ничего не сможешь сделать, Пим? Сможешь ведь?
Но отвечает ей мать — резко, так, что Анна поморщилась.
— Сделать? Не глупи, Анна. Что вообще может сделать твой отец? Неужели ты до сих пор не поняла? Мы евреи. У нас нет никакого влияния.
На миг все умолкают, а потом Пим подается вперед, всем своим видом выражая сочувствие.
— Эдит… — начинает он.
Но даже Пим не может удержать маму — пробормотав «простите», она в слезах выбегает из кухни.
К тому моменту Анна сама близка к тому, чтобы разрыдаться.
— Я не хотела ее расстраивать, Пим. Правда!
Марго так и замирает:
— Можно я пойду за ней? — И уже готова соскочить со стула, но Пим останавливает ее.
— Она будет в порядке. Это нервы. Ей нужно побыть одной.
Кажется, это срабатывает. Когда ужин подходит к концу и пора убирать со стола и мыть посуду, мама возвращается и ведет себя как обычно.
— Анна, осторожнее, — предупреждает она, когда дочь берет в руки большое блюдо. — Мой фарфор пережил переезд из Франкфурта, так что ни блюдечка не пострадало. А теперь я всего лишь прошу, чтобы он пережил руки моей младшей дочери. Неужели я хочу многого?
Той ночью, лежа в постели, она пыталась вообразить, каково это — работать в трудовом лагере. Как Бертус, сгорбленный, в грязной одежде, копает траншеи под присмотром уродливых надзирателей в стальных касках и тяжелых ботинках с автоматами наизготовку. Дальше придумывать не получается. Несомненно, там сплошной ужас — но как он выглядит и в чем заключается, ей представить трудно.
Два года назад они завоевали Нижние Земли, и теперь они здесь повсюду. В кафе и ресторанах — люди в серо-стальной форме. Вереницы грузовиков «опель блиц» с трудом пробираются лабиринтами узких улочек, сокрушая мостовые и заглушая все прочие звуки вопреки всем голландским законам. Если бы по Амстердаму рыскали стаи голодных волков, ощущения были бы точно такими же, как после нашествия мофов. «Моф» — это голландское обидное слово — так насмехаться может только голландец. Оно немного старомодное, означающее что-то вроде «сварливый и недалекий». Не очень-то оскорбительно для убийц и оккупантов, но голландский язык сам по себе не любит грубостей, так что это лучшее — оно же худшее, — что он может предложить. Голландцы могут обзывать друг друга всякими болячками — язвой там или гнойником. Но если растратить любимые ругательства на немцев, как же потом называть друг друга?
Однако же в обидных названиях для евреев недостатка нет. Жид, пархач, христопродавец — к тому времени Анна успела услышать все и каждое. Может не хватать угля, мяса, молока и свежих продуктов, но оскорблений для нее и ей подобных всегда в избытке. И это обидно: она очень любит голландцев. Ей нравится быть голландкой. Она вдохновляется историей о том, как здешние транспортные рабочие объявили забастовку в знак протеста против налетов эсэсовцев — жестоких нападений на еврейский квартал. Но тут ее подруга Люсия — они знали друг друга еще со школы Монтессори — приходит на игровую площадку в униформе молодежного националистического союза и заявляет, что не придет на ее день рождения, потому что мать больше не разрешает ей дружить с еврейкой. Анна пристально смотрит в глаза Люсии после этих слов. Вид у той растерянный. Ей больно. Мать всегда подавляла Люсию, но Анне нисколько не жаль ее. Уж на что она презирает немцев, но голландцев, которые с ними заодно, предавших свою королеву и вступивших в Национал-социалистическую партию[6], презирает еще сильнее. Сборище подлых фашистов, вышагивающих по улицам в начищенных ботинках и позаимствованных флагах со свастикой, точно это они, а не мофы захватили страну. Анна зло смотрит на черную с оранжевым шапочку на голове Люсии, украшенную значком с изображением чайки. Анна обожает чаек и любит смотреть, как они кружатся над каналом, и внезапно чувствует, что ненавидит Люсию. Презирает за то, что она приспособила ее любимую птицу под грязные фашистские эмблемы. Анна с удовольствием плюнула бы в круглое поросячье личико, но лишь надменно произносит:
— Очень жаль. Ты пропустишь лучший в мире праздник.
И продолжает шутить и смеяться. Шепчется с подружками в классе и перебрасывается записочками. Хвастается умением прыгать на одной ноге, играя в классики на игровой площадке. Рубится в «монополию» дома у Ханнели. Вечером за ужином делится новостями: теперь ее любимый цветок не ромашка, а роза, и подруга Жаклин позвала ее в гости с ночевкой. И умоляет родителей отпустить ее: от Марго, как обычно, проку не добиться. Сестра заявляет, что и помыслить не может о том, чтобы не ночевать дома во времена, когда тысячи немецких солдат квартируют в домах голландцев.
Голландцев, но не евреев, поправляет Анна.
Марго тем не менее содрогается при одной мысли об этом.
Анна твердит, что не так все страшно. Мол, по вечерам мофы слишком заняты тем, что накачиваются голландским пивом, чтобы причинять кому-то зло после ужина. Наконец родители сдаются, и ее радости нет предела; она крепко обнимает обоих, даже маму.
Но ночью Анна долго не может уснуть, ворочаясь до тех пор, пока не сбилась постель.
— Марго?
Сонный голос:
— Да?
— Ты не спишь?
— Сплю.
— А я не могу уснуть.
— Постарайся. Вспомни скучные школьные предметы. Алгебру, например.
— Не поможет.
— Ты приняла валериановые капли, как велела мама?
— Да, приняла, — Анна начинает терять терпение.
— Тогда пойди к маме, и пусть она заварит тебе чаю с ромашкой.
— Марго, перестань предлагать мне дурацкие лекарства!
— Говори тише, Анна.
— От этого не помогут капли или чай!
— Ну так скажи мне тогда, что именно тебя так тревожит. Твои мысли я читать не могу. — Марго говорит своим любимым тоном — нетерпеливым тоном старшей сестры, но, возможно, на сей раз с неподдельным интересом.
— Моя подруга Люсия вступила в Молодежный союз.
— Вон что, — сказала Марго.
— Ну то есть она была моей подругой. Пока не заразилась фашистской болячкой.
— Она сказала что-то дурное?
— Ее мать, а она повторила. Я просто представила, что будет, если немцы окончательно победят.
— Ты же сама сказала, что они слишком заняты тем, что накачиваются пивом.
— Ну я это сказала, только чтобы мне разрешили, — говорит она. — А на самом деле они хоть сейчас могут ворваться к нам в дом, если им вздумается.
— А почему им должно вздуматься?
— Потому что это немцы, — раздраженно отвечает Анна.
Марго приподнимается на локте. Лунный свет, поделенный на квадраты оконной решеткой, проникает в комнату, заливая ковер.
— Когда-то и мы были немцами, — издалека начала она.
— Ну, ты, может, и была, а я нет.
— Ты родилась во Франкфурте, Анна.
— И что? Это было в прошлом — тогда не вся страна была населена врагами.
— Значит, ты считаешь, что все они враги?
— Теперь мы для них всего-навсего евреи, — Анна говорит это странно будничным тоном. — Грязные жиды, не лучше крыс.
Марго вдыхает и, укладываясь обратно, легко выдыхает воздух:
— Не верю, что все немцы так думают.
— Не веришь? А я верю. И согласна с мамой.
— О, вот уж само по себе чудо.
— Это преступники. Взгляни на лица солдат, когда они видят звезду на нашей одежде.
— Думаю, ты слишком неразумна, Анна, — решительно говорит Марго. — К тому же еще не совсем понимаешь, о чем говоришь. Вся нация просто не может быть преступниками. К тому же многие голландцы тоже так на нас смотрят.
Анне представляется круглое лицо Люсии под черной шапочкой, и это снова больно колет. И она очень злится на Марго.
— Почему, — она садится прямо, — почему ты никогда со мной не соглашаешься? Почему вечно отстаиваешь противоположную точку зрения?
— Вовсе нет.
— Да! И даже защищаешь нацистов!
— Я не защищаю нацистов, Анна, — возмущается Марго и садится. — Возьми эти слова обратно.
— Звучало так, что защищаешь.
— Я сказала: возьми эти слова обратно.
Анна чувствует острый приступ раскаяния. Судя по голосу, Марго сердится. А ведь Марго славится тем, что никогда не выходит из себя. Да, Анна в очередной раз глупо и неразумно обвинила ее — от собственных страхов, не иначе, — но ярость, с которой сестра это восприняла, потрясла ее. Конечно, она пытается это скрыть. Театрально вздохнула, смотря в потолок, и плюхается обратно на кушетку.
— Хорошо, хорошо, беру свои слова обратно.
Но Марго это не устраивает:
— Еще раз повтори.
Анна сглатывает ком.
— Я не думаю, что ты защищаешь нацистов, — признает она. — Марго Франк ни при каких обстоятельствах не станет этого делать.
— Слова имеют силу, Анна, — резко поучает ее сестра, — ими надо пользоваться осторожнее. — И решительно возвращается под одеяло, взбив подушку.
Воцаряется тишина — и они слышат приглушенное бормотание голосов из соседней комнаты. Анна пытается унять сердцебиение. Когда-то голоса родителей ее успокаивали, но теперь они совсем не помогают. И хотя они нарочно говорят тихо, слова вполне различимы. Погромы все чаще. Массовые облавы в Йоденбурте. Сотни евреев схвачены эсэсовцами и одетыми в черное голландскими дуболомами из полицейской школы в Схалкхааре. Пим говорит: важно принять правильное решение. И оставаться вместе что бы ни случилось.
И тут Марго кашляет. Должно быть, в горле запершило. Мгновение спустя Пим просовывает голову в комнату — ровно настолько, чтобы уточнить, спят его дочери или нет, — и тихо закрывает дверь. В комнате воцаряется ласковая темнота. Марго прокашливается, тишина разделяет сестер. Анна смотрит на трещину в побелке. Ее не видно, но Анна знает, что она там есть. И дает волю мыслям. Подальше от войны и ужасов, творящихся на улицах. Она старается думать о себе. Анне Франк это нетрудно, но отчего-то оказывается, что вместо этого она думает о маме. И о раздраженных спорах за ужином о положении евреев. О том. что война сделала ее ужасно жесткой и нервозной. У Пима не так. Надежды Пима не гаснут. «Как ты думаешь, мама и Пим любят друг друга»? — услышала она свой голос. Возможно, она и не ожидала, что произнесет это вслух — но так случилось. Марго снова возмущена. И кажется, слегка напугана.
— Что? Какой нелепый вопрос!
— Не думаю. Я хочу сказать: ты бы влюбилась в маму, будь ты мужчиной?
— Немудрено, — шипит Марго. — Немудрено, что порой ты кажешься невыносимой, Анна. Ты можешь такое отколоть…
Но Анна лишь пожимает плечами:
— Не думаю, что, будь я мужчиной, смогла бы. Она вечно всеми недовольна.
— Я сплю, Анна. И тебе бы не мешало, пока ты не наговорила чего-нибудь вовсе непростительного.
Это привлекает внимание Анны. Этого она всегда и боялась — и в то же самое время любопытствовала: неужто так можно? Можно ли проникнуть за пределы простительного? Мама говорит, Бог прощает все, но Анна сомневается. Прощает ли Бог нацистов? Может, Он делает это прямо сейчас, пока Анна пялится на трещину в побелке, а Марго негодует под одеялом?
Вот и утро двенадцатого июня — Анне тринадцать лет, — и яркое солнце занимается над голландскими крышами из доброй черепицы. Анна не спит с шести утра, но еще три четверти часа до того времени, когда можно будет разбудить родителей. Так что пока Марго дрыхнет, Анна предвкушает, проживает этот день у себя в голове. В гостиной будут подарки. А потом она возьмет с собой в школу печенье, приготовленное с помощью мамы, и угостит одноклассников на перемене. Она это любит. Быть щедрой. Ведь от этого так легко оказаться в центре всеобщего внимания.
Праздник намечен на субботу, ожидается куча гостей. Будут игры и песни под руководством Пима. Пирожные, печенье и леденцы на фарфоровых блюдах с куколками из салфеток, сделанные мамой. Лимонад в чаше для пунша и кофе для взрослых из серебряного сервиза. Для каждого из детей — маленькие подарочки, завернутые в цветную бумагу. И как всегда, сюрприз. В этом году Пим взял напрокат проектор и фильм — приключения собаки по имени Рин-Тин-Тин. Ее личный деньрожденный киносеанс. И если вы думаете, что на день рождения Иланы Риманн или Гизелы Цайглер бывает точно так же — подумайте еще раз. Как всем известно и всем должно стать понятно, Анна Франк — особенная.
Утро в разгаре. Первым она разворачивает тот подарок, что выбрала сама, пусть и знает, что это, а на кофейном столике ее ждут букеты роз и пионов — прекрасный цветок; настольная игра «Вариете»; бутылка сладкого виноградного сока — когда пьешь, можно представить, что это вино; мамин особенный клубничный пирог. Но это подождет.
Она развязывает голубую шелковую ленточку и осторожно разворачивает сверток — вот он, наконец, ее дневник в обложке в красную шотландскую клетку. Улыбаясь, Анна открывает его и гладит странички веленевой бумаги цвета сливок. Ее наперсница. Вот кем она сделает эту тетрадку. И не будет ничего от нее утаивать. Перед тем как идти в школу, она усаживается в своей комнате за мамин французский секретер и снимает колпачок с любимой ручки. Ласково проводит рукой по чистой страничке и смотрит, как бумага впитывает чернила первой записи в дневнике:
Надеюсь, я смогу тебе все доверить, как не доверяла еще никому, и надеюсь, что ты будешь для меня большой поддержкой.