Иногда я думаю, что Бог хочет испытать меня, и сейчас, и в дальнейшем.
За завтраком Анна объявляет, что не вернется в школу, когда в сентябре начнется следующий учебный год. Пим, как она и предполагала, этим известием совершенно выбит из колеи. Но Анну удивляет не столько виноватое выражение его лица или назидательный тон, сколько реакция новоявленной госпожи Франк. Вместо ожидавшегося потока обвинений, она просто с интересом смотрит на падчерицу и говорит:
— Знаешь, Отто, это еще не конец света. Я в шестнадцать лет уже работала стенографисткой в компании по продаже мыла. Так что, возможно, всё к лучшему. У Бога могут быть другие планы касательно будущего Анны.
Дасса собирает тарелки и относит их в кухню — помыть, прежде чем уйти на работу.
Анна не предлагает ей помочь. Она еще в пижаме, которую не потрудилась отстирать от пятен пота и следов сигаретного дыма.
Отец потягивает кофе и вопросительно на нее глядит.
— Мне кажется, ты могла бы пойти в контору.
— Не сегодня, — коротко отвечает она.
— А как насчет твоего друга господина Нусбаума? Разве ему в лавке не нужна помощь?
Анна закуривает канадскую сигарету и с посвистом выдыхает дым.
— На что ты намекаешь, Пим?
— Ни на что. Интересуюсь, собираешься ли ты выходить из дома.
— Я занята.
— В самом деле? — скептически замечает он. — Все тюкаешь на пишущей машинке, которую тебе одолжила Мип?
— Она ее мне подарила. Это подарок.
— Отлично. Подарок так подарок. Я вот что хочу сказать… — начинает он, но Анна прерывает его:
— Что ты хочешь сказать, Пим? Почему ты еще не ушел? Чего ты от меня хочешь?
— Ничего, Анна, — уверяет он. — Просто я слышу, как ты полночи стучишь.
— Я работаю, — говорит она. — Извини, если я мешаю тебе спать.
— Речь не обо мне. — Пим хмурится. — Это тебе нужно отдыхать, а ты губишь свое здоровье. А сейчас ты еще заявляешь, что хочешь бросить школу.
— Есть вещи поважнее сна и намного важнее школы. Я хочу издать свой дневник, Пим, — говорит Анна. — И сейчас печатаю черновик. Хочу написать на его основе книгу.
Руки Пима падают на колени, и он тяжело вздыхает.
— Анна, — говорит он, покачав головой, а потом повторяет ее имя, словно в нем одном заключена вся проблема. — Дочка, умоляю, ты должна понять: то, о чем я хочу сказать, рождено желанием добра тебе. Я глубоко сожалею, что не отдавал тебе твой дневник. Это было несправедливо, да и бессмысленно. Я этого не отрицаю. Но, — продолжает он, — сама идея, что ты собираешься опубликовать его, издать книгу… — Пим резко передергивает плечами, показывая, что полагает даже мысль об этом непостижимой. — Действительно, у тебя талант, ты хорошо пишешь, но — мне не хочется оскорблять тебя, Анна, — но… это же дневник юной девушки? Кто издаст такое? Кто захочет это напечатать?
— Кто-нибудь найдется, — возражает она. — Если я приведу его в порядок. И переделаю в настоящее повествование.
— Боюсь, ты только навредишь себе. И будешь ужасно разочарована. Спроси у Вернера Нусбаума, ведь он десятки лет был связан с издательским делом. Спроси, скольким авторам давали от ворот поворот.
— Многим, я не сомневаюсь. Но это не означает, что я не должна пытаться. Кто-нибудь заинтересуется книгой о жизни тех, кто скрывался от немцев в убежище.
— Думаешь, сейчас люди хотят об этом читать?
— Все, о чем я написала, было на самом деле.
— Да, было. Но только подумай, что ты предлагаешь. Я первый признаю, что эта жизнь, которая длилась двадцать пять месяцев, не всегда была окрашена в розовые тона. И все мы не были идеальными. У тебя зоркий глаз, Аннеке, но ты судишь людей слишком строго, а иногда — жестоко.
— Так вот в чем дело! В том, что правда выйдет наружу. Тебя пугает не то, что никто не захочет издать эту книгу, а то, что кто-то ее издаст. И ты явишься в неприглядном виде.
— Не только я, Аннеке. Но я вот что хочу тебя спросить. Если ты так уверена, что евреев до сих пор повсюду преследуют, даже здесь в Нидерландах, тебе действительно хочется выставить на всеобщее обозрение самые сокровенные моменты нашей жизни?
Анна хмурится.
— Подумай о своей матери, — говорит ей Пим. — Представь ее себе такой, какой она описана в этом дневнике. — Он смотрит на дочь с сочувствием. — Ведь там много неприятного и несправедливого. Ты в самом деле хочешь, чтобы мир воспринимал ее такой вздорной, черствой и малоприятной, какой ты ее иногда там представляла?
У Анны нет на это ответа. Пим перекладывает салфетку с колен на стол.
— Я вернул тебе дневник потому, что он носит личный характер, и посчитал это правильным. Но у тебя нет права выставлять на публику боль и страдания всех, кто скрывался в Убежище: многих из них уже нет в живых, и они не могут дать тебе на это согласия. Вот почему я должен проявить твердость. Твой дневник публиковать нельзя!
Анна вскакивает на ноги, словно внутри у нее загорелся огонь.
— Как ты смеешь, Пим? Ты говоришь так, словно мой дневник принадлежал и принадлежит тебе и ты можешь возвращать его мне или не возвращать, издавать или не издавать. Я знаю, ты его боишься! Если дневник будет опубликован, ты больше не сможешь считать себя главным среди тех, кто скрывался вместе с нами.
— Я никогда так не считал!
— Неужели? А кем ты себя считал?
— Это несправедливо! — Лицо Пима порозовело. — Это абсолютно несправедливо. Кто-то ведь доложен был взять на себя роль лидера. Думаешь, ее мог бы взять на себя Герман ван Пеле? Или Фриц Пфеффер? Восемь человек, набитые в одну квартиру, день за днем трущиеся друг о друга. У меня не было иного выбора. Никакого! И не думай, что эта роль мне давалась легко. Полагаешь, мне нравилось быть главным, как ты выразилась? Постоянные перебранки и ссоры. Нескончаемые склоки из-за какой-нибудь глупости. Кто-то должен был играть роль миротворца, и я брал ее на себя. Да, признаюсь в этом преступлении: я взял на себя бремя ответственности, и, поверь мне, это было тяжкое бремя. Но я старался не жаловаться. Старался изо всех сил оставаться беспристрастным и принимать решения в интересах нас всех. Когда засорялся туалет, — Пим хмурится, — кто вылавливал экскременты шестом, если не я? Единственный, кто добровольно брался за эту работу. Когда Мип, Беп или господину Кюглеру до смерти надоедали всеобщие жалобы, кто гасил огонь страстей? Когда ты и господин Пфеффер сцеплялись рогами за место у стола, кто устанавливал между вами мир? Держать крышу над нашим сообществом бывало нелегко. Не говоря уже о том, что я по-прежнему управлял бизнесом, чтобы кормить нас и воспитывать детей — не только моих собственных дочерей, но и Петера тоже. Я старался быть отцом для всех троих. Так что, милая моя дочь, не думай, что сейчас я боюсь того, что ты о нас написала, — нет, не боюсь. И когда я говорю, что твой дневник не увидит свет, я это делаю не ради себя, а ради тех, кто ушел до нас, — и ради тебя тоже.
Видно, что Пим рассержен, его щеки пламенеют, и Анна спасается, бежит в свою комнату. Она слышит, что он зовет ее, но захлопывает за собой дверь.
А там в своих тифозных тряпках ее уже поджидает Марго.
Значит, ты и отца хочешь оттолкнуть от себя? Скоро, кроме меня, у тебя никого не останется.
— Заткнулась бы ты! — Анна бросается на кровать и закуривает, ее руки дрожат от гнева. — Это ты сказала, что я должна выжить. Это ты помнишь? Так вот, я всего-то хочу, чтобы и наша история не умерла.
Грудь Марго сотрясает кашель.
Это действительно всё?
— Не понимаю, о чем ты.
Ах, вот как? Ты жалуешься, что Пим утаивает от тебя правду. Но сама по отношению к нему делаешь то же самое, разве нет?
Анна поворачивается к ней со слезами на глазах.
— Я не хотела этого делать, Марго, — в отчаянии шепчет она. — Я совсем этого не хотела.
Но вокруг никого.
На следующее утро она не отвечает на стук Пима в ее дверь. Притворяется, что не слышит, как он ее зовет, и, дождавшись, когда квартира опустеет, идет в ванную. Вода чуть теплая. Она намыливается мылом, подаренным господином Нусбаумом. В ванне так приятно. Так уютно. Она уходит под воду с головой, чувствует, как вода обволакивает ее со всех сторон. Всего несколько пузырьков кислорода. Вот и всё, что отделяет ее от ангела смерти. Но затем она поднимает голову над поверхностью и хватает ртом воздух.
…стоит мне притихнуть и стать серьезной, как все подумают, что я разыгрываю какую-то новую комедию, и мне остается только выйти из положения с помощью шутки; я уж не говорю о собственном семействе, те-то определенно решат, что я заболела, заставят глотать таблетки от головной боли или успокоительное, будут смотреть мне горло и щупать лоб, нет ли жара, спросят, как насчет желудка, прочтут нотацию за то, что я хандрю, и уж таких приставаний я не выдержу, вспылю, мне станет грустно, и в конце концов мое сердце снова перевернется, повернется плохой стороной наружу, хорошей вовнутрь, и опять я буду беспрестанно искать средство, как мне стать такой, какой мне очень хотелось бы быть и какой бы я могла быть, если бы… в мире не было других людей.
Она останавливается. Прижимает листки к груди. Господин Нусбаум сидит за прилавком с непроницаемым выражением. С минуту он разглядывает Анну, сложив перед собой руки. На его лице тень. Но вот скрипит стул: Нусбаум наклоняетмя к ней и негромко говорит:
— Сколько вам было лет, — начинает он, — сколько вам было лет, когда вы это написали?
— Пятнадцать, — отвечает она. — Мне было тогда пятнадцать. Это было последнее, что я написала до того, как пришли гестаповцы.
Он вздрогнул и качнул головой.
— Я понимаю, это звучит по-детски, — говорит она.
— Нет, Анна. Не по-детски. Возможно, наивно. С некоторой долей наивности. Но ни в коей мере не по-детски.
— Значит, — она набирает ртом воздух, — вы считаете, что это не так уж плохо?
К ее удивлению, он смеется, хотя тень по-прежнему лежит на его лице.
— Не так уж плохо? Для меня честь услышать то, что вы мне прочитали. Вы, уважаемая Анна Франк, нравится вам это или нет, настоящий писатель.
Анна от волнения переводит дух. Мучительная вспышка радости пронзает ее.
— Спасибо, — говорит она, — спасибо вам за эти слова. Но на самом-то деле я просто еврейская девочка, которую немцы забыли отправить в газовую камеру.
— Вот-вот, именно это я имею в виду. Именно поэтому я советовал вашему отцу отпустить вас в Америку. Чтобы вы освободились от этой раны.
— Вы так ему и сказали?
— Сказал. И в тех же выражениях. К несчастью, у него на этот счет другие мысли. Но даже Отто Франк может переменить свое мнение.
— Не очень часто, — говорит Анна, покачав головой. — А что, если он прав? Если Америка просто проглотит меня? — Ей овладевает глубокая печаль. — На самом-то деле… на самом деле я слабая. Слабая и напуганная. А все мое так называемое писательство… Все эти листки… Все слова… — Она набирает в легкие воздух. — Я не уверена, что узнаю себя в них.
Она вздыхает. Опускает глаза.
— Та «я», о которой я читаю в своем дневнике, для меня теперь словно кто-то другой. Иногда она пугается, часто тревожится, по-детски мелодраматична. Но при этом и уверена в себе, сильна, решительна. Полна надежды. А я сейчас — только бледная ее тень. Двойник.
— Анна, — господин Нусбаум покидает свое кресло, словно готовясь приблизиться к ней.
— Нет, пожалуйста, дайте мне закончить. — Она смахивает набежавшую слезу. — Я хочу быть писателем, господин Нусбаум. Хочу. Это не переменилось. И может быть, у меня есть какой-то талант, но, боюсь, этого недостаточно. Я считаю, что должна рассказать свою историю, это мой долг — иначе зачем я все это вынесла? Но что, если я слишком слаба или слишком труслива, чтобы справиться с этим? — Продолжает она уже сквозь слезы: — Нас было восемь. Вернулись только Пим и я. Это так трагично, а я не хочу писать трагедию. Я хочу написать историю нашей жизни, а не историю смерти.
Господин Нусбаум обнимает ее, и ей становится чуть легче в этих хрупких объятиях. От Нусбаума осталась только горстка костей, обтянутых кожей, но и в ней она находит опору.
— Это очень глубокое чувство, Анна, — тихо говорит он.
Она только качает головой. Сглатывает рыдания. Она чувствует себя очень уязвимой, растерянной. Словно открыла слишком много. Мягко отстранившись от Нусбаума, она опускает взгляд и пытается успокоится. Возвращает свои листки в дешевенькую картонную папку.
— Нет, господин Нусбаум, здесь нет глубины, — говорит она. — Напротив, почти все мои мысли поверхностны. Пим, наверное, прав. Кто возьмется публиковать хоть что-то из этого.
— Ну, — говорит господин Нусбаум, — вообще-то…
— Вообще-то?
— Кое-кто не прочь прочитать то, что вы написали, Анна. Кое-кто со значительно более прочными связями с издателями, чем мои прежние. Связями не только здесь, в Нидерландах, но также во Франции, Великобритании. И даже, я бы сказал, в Америке. — Анна выжидательно на него смотрит. — Попробуйте догадаться, кого я имею в виду?
— И кого же?
— Сисси, — объявляет он.
Анна переводит дыхание. Сисси ван Марксфелдт! Вдохновительница ее дневника.
— Я конечно же ничего не хотел вам говорить, помня, как вы были разочарованы, когда она не поехала к вам в день рождения, но потом я ей о вас написал и только что получил от нее ответ. Она согласилась, чтобы я послал ей кое-что из вами написанного.
— Неужели это правда? — спрашивает Анна. От этой новости у нее кружится голова.
— Да, — радостно подтверждает господин Нусбаум. — Конечно, она ничего не обещает. Но я думаю, она заинтересуется вашим дневником. Она — настоящий писатель и понимает, какая борьба происходит в душе автора. Жизнь художника может протекать в замкнутом пространстве. Но вы должны знать, что не одиноки. Я всегда буду вам помогать. Буду делать все, что в моих силах.
Глаза Анны увлажняются.
— Я не понимаю, господин Нусбаум, — шепчет она. — Почему? Почему вы принимаете такое участие во мне, в том, что я нацарапала на бумаге?
Улыбка господина Нусбаума становится призрачной.
— Почему? Потому что, дорогая моя Анна, в вас заключено все будущее, что у меня осталось.
Вечером в пятницу Дасса приготовила субботнюю трапезу.
Закутавшись в шаль, она проводит руками круг поверх зажженных свечей. И прикрывает глаза перед тем, как произнести благословение.
— Барух Ата Адоной Элоэйну Мелех а-о-лам, ашер кидшану бе-мицвотай ве-цивану леадлик нер шель шабат.
Анна тоже закрыла глаза. Способна ли она еще молиться?
Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, освятивший нас Своими заповедями и повелевший нам зажигать субботнюю свечу.
Открыв глаза, она в колеблющемся свете свечей видит Марго в свитере с желтой звездой.
На следующий день рано утром кто-то стучит в их входную дверь. Анна, еще в пижаме, слышит стук в своей спальне. Она лежит в кровати и разглядывает трещинку в штукатурке потолка, когда Пим произносит имя господина Нусбаума.
— Извините за внезапное вторжение. — В голосе господина Нусбаума чувствуется напряжение. — Но, получив с утренней почтой это письмо, я не знал, к кому мог бы пойти.
— Что такое? — Анна вбегает в комнату в наброшенном халате. — Господин Нусбаум? Что случилось?
Нусбаум смотрит на нее, но, похоже, видит все как в тумане. Во всяком случае, на вопрос Анны, взглянув на письмо в руке Нусбаума, отвечает Пим.
— Господина Нусбаума депортируют, — говорит он. — В Германию.
Проходит час, и после нескольких телефонных звонков один из товарищей Пима по Аушвицу уже сидит на честерфилдском диване, который привезли Пиму от одного мебельщика в Утрехте. Это адвокат Розенцвейг, долговязый узколицый мужчина в мешковатом костюме. Он лыс, глаза с набрякшими веками смотрят из-за круглых очков. Из-под манжеты выглядывает край фиолетового лагерного номера. Приготовленная Дассой чашка кофе стоит на его костлявом колене, и он придерживает ее рукой. Анна оделась и причесалась, заколов волосы сзади. Она курит и смотрит, как дым от ее сигареты поднимается к потолку. Адвокат Розенцвейг прибыл к ним уже хорошо осведомленным о деталях дела. По его словам, в Неймегене на востоке Нидерландов уже организован международный лагерь. Он размещен в бывших армейских казармах, ныне известных как Мариенбос. Сюда по решению правительства свезли всех немецких беженцев, теперь проходящих под наименованием представители нации противника, включая некоторое число евреев, родившихся в Германии. Эта акция, как сказал Розенцвейг, является частью программы отторжения земель, которую Нидерландский комитет по территориальной экспансии проводит под лозунгом «Oostland — Ons Land»[19]. Они намерены захватить приличный кусок германской территории, очистив ее от этнических немцев.
— И туда, — начинает Пим, остановившись на мгновение, чтобы облизать пересохшие губы, — туда отправят Вернера? Снова в лагерь?
Господин Розенцвейг кивает.
— Таков порядок.
Анна чувствует холодок на своей щеке. Это слезы.
— Как это могло случиться?
И даже сейчас господин Нусбаум пытается ее успокоить.
— Это место, Мариенбос, если я правильно понимаю, всего только пересыльный лагерь. Это не лагерь смерти.
— Вот как?
— Да, — говорит Дасса. — Так что не нужно драматизировать.
Пим поворачивается к господину Нусбауму:
— Вернер, когда вы должны явиться на сборный пункт?
— Через два дня.
— Что ж, тогда ты права, Хадас, — говорит Пим. — У нас еще есть время. Думаю, господин Розенцвейг знает нужных людей.
Хмурое выражение на лице господина Розенцвейга говорит о том, что он сомневается в успехе, хотя и согласен с Пимом:
— Я посмотрю, что тут можно предпринять.
— Отлично! — Пим по-солдатски похлопывает господина Нусбаума по плечу. — Встретимся по этому поводу завтра. А пока будем молиться.
Молиться, мысленно повторяет Анна. Она не говорит этого, но не может не думать. Она молилась в Биркенау. Молилась в Бельзене. Об избавлении. О прощении. И до сих пор ожидает и того и другого.
— Похоже на комедию, разыгранную Богом, правда? — говорит господин Нусбаум. Но после ухода адвоката Розенцвейга господин Нусбаум обращается к Пиму: — Отто, можно тебя на пару слов? Наедине?
Пим колеблется, но выжимает из себя улыбку.
— Ну конечно. Дасса?
Дасса поворачивается к Анне.
— Идем, Анна! Немного прогуляемся.
Они идут молча. Мимо пролетает грузовик, оставляя за собой облако сизого дыма. Анна кашляет. Останавливается и прислоняется к бетонной стене. Зловоние канала заполняет ее ноздри.
— Что с тобой? Что случилось? — спрашивает Дасса. — Тебе дурно?
Пульс Анны убыстряется. Она мысленно считает от ста в обратном порядке, стараясь успокоиться. К ее удивлению, Дасса кладет руку ей на лоб и велит глубоко дышать. Просто дышать. Вдох! Выдох!
Хотя бы в этот раз она без разговоров подчиняется Дассе. И дышит, вдыхая и выдыхая, пока сердце не успокаивается.
— Как вы думаете, что будет с господином Нусбаумом? — спрашивает Анна. — Чем это кончится?
— Хочешь знать, что я думаю, не беря в расчет оптимизм твоего отца? Мне хотелось бы, чтобы все это оказалось ошибкой. Что Розенцвейг поговорит с нужными людьми и все уладит. Но я не знаю.
— А о чем, по-вашему, он говорит с Пимом наедине?
— Этого я тоже не знаю. Но могу предположить, что они говорят о тебе.
— Что вы имеете в виду?
— Думаю, он убеждает Отто послать тебя в Америку. Он твердит об этом все время, без устали. В лице Вернера Нусбаума, Анна, ты имеешь самого верного союзника.
Анна от волнения сглатывает ком в горле.
— Он сказал, что хочет послать кое-что из моего дневника Сисси ван Марксфелдт.
— А, ты говоришь о госпоже Бек. Конечно. Мне нужно не забыть послать ей рецепт кремового торта.
Когда они возвращаются с прогулки, господин Нусбаум как раз уходит. Анна провожает его до двери. Над ними, кружа над каналом, кричит чайка. Господин Нусбаум с нежностью похлопывает по руке Анны. Он улыбается, но тревога не покидает его лица. В глазах — боль.
— До свиданья, моя дорогая, — говорит он. — Пожелай мне удачи.
— Желаю от всей души, господин Нусбаум!
— Помнишь, что я тебе говорил? — Он наклоняется, чтобы на прощание поцеловать ее в щеку, и шепчет: — Ты не одна!
День распорот ливнем, пришедшим с востока, он барабанит по куполам раскрытых зонтов, перчит поверхность каналов, отбивает дикие ритмы на добротных голландских оконных стеклах. Но ближе к ночи окна открываются, и небо посылает вниз лишь моросящий дождь. Анна сидит на кровати, курит и смотрит на вставленный в машинку Мип лист бумаги. Она хочет переписать часть своего дневника. Анна готовит для господина Нусбаума страницы, которые тот обещал послать Сисси. В это время в доме звонит телефон. Она слышит, как Дасса снимает трубку и встревоженным голосом подзывает Пима. Анна вскакивает и открывает дверь. Лампа рядом с дверью зажжена, и она видит, как отец берет телефон. Лицо Пима с прижатой к уху телефонной трубкой бледнеет.
— Когда? — это все, что он спрашивает. Одно слово, но отягощенное утратой.
Анна выходит из комнаты.
— Что такое? Что случилось? — настойчиво спрашивает она.
Пим лишь поднимает ладонь, призывая к тишине.
— Да. Да. Я понял, понял. Спасибо вам, госпожа Каплан. — Только теперь он поднимает взгляд на Анну. — Я позабочусь о всех необходимых распоряжениях.
— Каких, Пим? О каких распоряжениях? — требует ответа Анна.
Пим вешает трубку и набирает в легкие воздух.
— Аннелейн, — говорит он с горечью. — Звонила квартирная хозяйка господина Нусбаума. Она была дома, когда к ней постучала полиция. — Он вздыхает. — Ужасно жаль, — говорит он, с трудом выталкивая из себя слова, — Вернер Нусбаум умер.
Глухой, похожий на удар деревянного молотка удар.
— Умер? — Анна повторяет это слово вслух, на глаза наворачиваются слезы. — Нет… — Она отказывается понять услышанное. — Нет, я только что его видела. Как? Как мог он умереть?
— Его тело нашли на канале Броуверсграхт, — говорит Пим. — Наверное, поскользнулся. Шел сильный дождь. Должно быть, он поскользнулся и упал в канал.
Упрятанная в этих словах ложь не может обмануть никого.
Анна чувствует, как стены начинают шататься. И тоже падает.