33. Примирение

И застроятся потомками твоими пустыни вековые: ты восстановишь основания многих поколений, и будут называть тебя восстановителем развалин, возобновителем путей для населения.

Исаия, 58:12

1946
Кафе Вилдсхют
Площадь Рулофа Харта
Амстердам — Юг

ОСВОБОЖДЕННЫЕ НИДЕРЛАНДЫ

Солнце сияет над площадью, блестит на проводах трамвайных контактных линий. Краснокирпичное здание элегантно изогнуто латинской буквой «L».

Уж не направляет ли ее рука Бога? Не может же быть, чтобы после чудовищного выяснения отношений с Пимом, сам Бог решил предложить ей выход? И по какой причине? Наверное, она просто Ему надоела. Наверное, Царя Вселенной просто затошнило от ее вечного нытья и Он решил прекратить его, послав ей доброго ангела в виде Сисси ван Марксфелдт. Может ли быть такое? Она слышит, как бьется ее сердце.

— Госпожа Беек, — начинает Анна, но та ее прерывает:

— Нет, пожалуйста, называйте меня Сисси.

— Сисси, — повторяет Анна. — Не знаю даже, что сказать. Господин Нусбаум говорил, что вы были друзьями. Честно говоря, я до сих пор не уверена, что это — не сон.

Сисси вздыхает.

— Меня очень опечалил уход нашего друга Вернера, — говорит она. — Какой ужасный конец. Я не пришла на похороны. Собиралась, но, когда подошло время, не смогла себя заставить… — Она продолжала уже тише: — Он был очень добрым человеком. До войны был период, когда Вернер очень помог мне. Я часто посылала ему черновики своих сочинений, и он всегда проявлял к ним внимание и такт. Он был очень доброжелательным. — Она улыбается. — Хотя не терпел лености или половинчатых решений. По-моему, он ощущал себя наиболее полезным, когда работал с авторами. С писателями вроде меня, уже добившимися какой-то меры успеха, но главным образом с начинающими — молодыми и талантливыми. — Сисси смотрит Анне прямо в лицо. — Он считал вас большой находкой, Анна.

Это застает ее врасплох. Возможно, вплоть до самого последнего времени она думала, что лишь половина похвал господина Нусбаума справедливы. Вторую их половину Анна объясняла состраданием или дружбой Нусбаума с Пимом. И вот явились доказательства, что он действительно говорил о ней с одним из литературных кумиров Анны… Это было удивительно.

— Когда речь заходила о вас, он не знал меры для превосходных оценок. Он был так вами увлечен, что, сказать по правде, я стала сомневаться. Откуда взялась у юной девочки зрелость, необходимая для создания произведений такого уровня, о котором говорил Вернер? Я думала, он преувеличивает. Пока не прочитала ваши странички.

Анна наклоняет голову.

— Мои странички?

— Да, из вашего дневника.

Сисси открывает свою сумку и вынимает из нее конверт с амстердамской маркой. В руках у нее горстка недавно напечатанных листов.

— Особенно поразил меня вот этот отрывок: «Несмотря ни на что, я все еще верю в доброту человеческой души. Для меня совершенно невозможно строить свой мир, основываясь на смерти, безысходности и хаосе. Да, мир все больше превращается в пустыню, да, все громче раскаты приближающегося грома, который нас убьет, да, велико горе миллионов людей, и все же, когда я смотрю на небо, я думаю, что все опять обернется к лучшему, что эта жестокость прекратится, что в мир вернутся покой и тишина».

Сисси поднимает взгляд и вздыхает.

— Удивительно. Замечательно и одновременно страшно. Просто удивительно.

— Откуда? — Анна открывает рот. — Откуда вы это взяли?

— Откуда? — Полуулыбка, легкая растерянность. — Что вы хотите этим сказать?

— Кто дал вам эти листочки?

— Они пришли с почтой. Их прислала ваша мачеха. Кажется, ее зовут Хадасса?

Анна почти лишается дара речи.

— Да. — Других слов она не находит.

— Она написала мне записку с объяснением, что Вернер дал ей мой почтовый адрес и попросил переслать отрывок из вашего дневника, чтобы я его прочитала.

Анна молчит. Она чувствует, как жилка пульсирует у нее на шее.

Сисси наклоняется и проводит рукой по конверту.

— Вот что я должна вас спросить. События, которые вы описываете на этих страницах, они все соответствуют действительности?

Анна моргает.

— Да, — отвечает она.

— Это дневник вашей жизни, как сами пишите. Ничего вымышленного в него не добавлено?

— Ничего.

— Хорошо, — со вздохом удовлетворения говорит Сисси. — Хорошо, и он должен оставаться таким. Дневником девочки, попавшей в самые тяжелые обстоятельства. Но также дневником девочки, поднявшейся над опасностью, победившей ее.

Анна молчит со слезами на глазах.

— Вернер был прав. Ваш дневник, Анна, — это сокровище. — Сисси мягко улыбается. — А теперь давайте обсудим будущее. Хорошо? По счастливой случайности я недавно связалась с одним заокеанским издателем. Они специализируются на литературе для юношества, и, думаю, могут заинтересоваться вами.

— Вы сказали, заокеанским?

— Да, это американская компания.

У Анны забилось сердце.

— Один из тамошних редакторов предлагает перевести на английский некоторые мои книги, — сообщает ей Сисси. — Но с этим можно подождать. Потому что, с вашего разрешения, Анна, я собираюсь послать ему машинописную копию вашего дневника. Что скажете?


Съемная квартира Херенграхт
Амстердам — Центр

Пим дремлет с газетой в кресле. Его очки сползли на кончик носа, волосы на висках побелели, губы чуть подрагивают под тихий воркующий храп. Иногда Анна забывает, что отец стареет.


На кухне Дасса моет посуду после обеда. Большая суповая кастрюля побрякивает о края раковины. Дасса поворачивает к Анне голову. Значит, она вернулась?

— Вы посылали Сисси мои листки, — говорит Анна.

— Звучит как преступление. Разве ты не хотела этого? Разве Вернер тебе это не обещал?

— Как вы узнали, что мне обещал господин Нусбаум?

— Он мне сам рассказал. Как же еще? Он рассказал мне об этом за день до смерти. — Дасса пожала плечами, скребя дно кастрюли. — Это было достаточно просто. Он дал мне адрес. Я на время позаимствовала ваши листочки, перепечатала их в конторе и отнесла на почту.

Анна сглотнула ком в горле.

— Почему?

— А, понятно. Тебе не хочется быть мне обязанной, правда?

— Я просто спросила почему? Вы ведь никогда не скрывали, как меня презираете.

— Ну здесь ты все переиначиваешь. Это как раз Анна Франк никогда не скрывала, насколько она меня презирает. Но не важно. Я поступаю так, как считаю самым лучшим для себя, самым лучшим для твоего отца и для тебя тоже.

Она вытаскивает кастрюлю из раковины и ставит на стол, чтобы вытереть насухо кухонным полотенцем.

— Так вот, о твоем дневнике. Я знала, что Отто хранит его. Я не прочитала оттуда ни строчки, заметь, но в этом и не было нужды, чтобы понять: это была якорная цепь на его шее, которая его удерживает на земле. Помню, как он сжимал эту тетрадку в клетчатом переплете — словно сжимал обеими руками собственное сердце. Он не мог смириться с мыслью, что девочки, которая живет на этих страницах, больше нет. Вот почему он никак не решался отдать тебе этот дневник, хотя и мучился от того, что скрывает его от тебя. Он просто не мог отказаться от своих воспоминаний. Но потом наступил день, когда его дочь выловили из канала, и я подумала: хватит! Он не может скрывать от тебя дневник до бесконечности. Чувство вины доведет его до смерти.

Анна нахмурилась.

— Так это вы убедили его вернуть мне дневник?

— Я? Я не могла убедить его. Он согласился со мной, потому что понял, как следует поступить… И еще… ну, он надеялся таким образом отвлечь твои мысли. Надеялся, что ты перестанешь допекать его своей Америкой хотя бы на какое-то время. Дашь ему поспать спокойно ночь-другую.

Дассу прерывает озабоченный голос Пима:

— Что здесь происходит?

Взгляд Дассы метнулся от него к Анне.

— Все в порядке. Война между вами окончена, — говорит она. — Садитесь оба за стол! И мы либо развяжем этот узелок, либо его разрежем.


Сигаретный дым просачивается сквозь сумеречный свет, падающий из окон. Прошел час споров и разногласий. Наконец итог им подводит Пим.

— Ты решила, что с Амстердамом покончила. И со своим домом здесь. Со своей семьей и друзьями. Со мной. И со всеми. Ты намерена отбросить прошлое и уехать в Америку, чтобы опубликовать там самые сокровенные воспоминания об ушедших из этого мира людях, чтобы любой — еврей, нееврей, таксист, мусорщик, бакалейщик, домохозяйка, школьница — мог купить экземпляр книжки за несколько пенсов и судить нас всех, выносить приговор всем нашим слабостям и ошибкам, всем мелким ссорам и неудачам. Выставить нас на всеобщее обозрение.

— Отто… — начинает было Дасса, но Пим ее обрывает.

— Нет, не надо, пожалуйста, Хадас. Я говорю со своей дочерью начистоту, потому что, нравится вам это или не нравится, ты все еще моя дочь, Аннелиз, и ей навсегда останешься. Я подвел итог создавшейся ситуации, верно? Таковы твои намерения?

Анна сидит за столом. Ее руки сцеплены на коленях. Спина прямая.

— Да, — отвечает она. — Мои намерения таковы.

Пим молча смотрит на нее так, словно рушится весь мир. Его руки, сжатые в кулаки, лежат на скатерти. Его спина также пряма. Глаза утонули в глазницах.

— Что ж, ладно. Кто я такой, чтобы останавливать тебя? — спрашивает он. И сам же отвечает: — Никто. Всего только старик, суждения и мнения которого потеряли ценность.

Постаревший в один миг на десяток лет, в расстегнутом жилете и сбитом набок галстуке, Пим медленно встает.

— Я думаю, мне нужно выйти подышать.

Дасса через стол смотрит на Анну. В ее взгляде есть боль, но нет осуждения — на этот раз по крайней мере. Затем она молча встает и сопровождает Пима к двери. Анна наблюдает за ними. Пим застегивает жилет, надевает старый твидовый пиджак и коричневую фетровую шляпу. Он помогает Дассе надеть кардиган и наклоняется, позволяя ей поправить его галстук и стряхнуть с плеч несколько пушинок.

Вот так, — говорит Марго. Она сидит рядом с Анной в своих заношенных тряпках с желтой звездой. — Теперь ты свободна?


Вечером Анна сидит на кровати, держа в руке дневник в красной обложке и поводя по ней подушечками пальцев. Стук в дверь.

— Входи, Пим! — говорит она.

Он открывает дверь и просовывает в проем голову.

— Спокойной ночи, дочка, — говорит он печально. — Надеюсь, ты не будешь сидеть допоздна.

— Пим, — зовет она, — подожди!

Он колеблется, но затем открывает дверь как раз в меру, чтобы пройти внутрь.

— Прежде чем умереть… — говорит Анна. — Прежде чем умереть, господин Нусбаум посоветовал мне узнать у тебя про мальчика из вашего барака в Аушвице. Ты знаешь, о чем он говорил?

Пим снова колеблется. Но потом сует руки в карманы халата.

— А что именно тебе рассказывал Вернер?

— Только чтобы я расспросила тебя о нем. Он сказал, что, если я хочу понять своего отца, я должна расспросить его о мальчике из Аушвица, который называл тебя папой.

Пим молчит.

— Пожалуйста, Пим! Расскажи!

Он тяжело дышит, словно это воспоминание дается ему с трудом. Потом, глядя в пол, качает головой.

— Видишь ли, в Аушвице этот парнишка был одиночкой. Чуть постарше Петера, но совсем один. — Подняв на Анну взгляд, он продолжает. — Я старался как мог. Пытался за ним присматривать. Помню, как все вокруг могли говорить только о еде. Ни о чем, кроме еды, днем и ночью, вот почему я сказал ему, что нам нужно отвлечься от этого, иначе мы рехнемся. Вместо еды мы говорили о музыке. О великих симфониях и великих композиторах. Он был страстным любителем классической музыки. Особенно любил Шуберта. Для нас это стало ритуалом. Как только выдавалось время, мы вспоминали любимые мелодии. У нас даже возникло своего рода привыкание. Однажды вечером я спросил его, как он смотрит на то, чтобы называть меня папой. Эта мысль уже бродила у меня в голове какое-то время, но я все же удивился, как у меня хватило смелости спросить его об этом. Его, я думаю, моя просьба тоже удивила, и какое-то время он сопротивлялся. Сказал, что благодарен мне за помощь, но у него есть живой папа, который в то время скрывался от нацистов. Поэтому мне пришлось ему объяснить, что мне просто необходимо, чтобы кто-нибудь называл меня папой… иначе я просто не буду знать, кто я такой.

Анна почувствовала, как увлажнились ее глаза.

— И он стал?..

— Что стал?

— Называть тебя папой.

— Да. И так было, пока мы не расстались после освобождения.

Анна молча смотрит на Пима.

— Я думаю, — говорит Пим, — Вернер надеялся, что эта история поможет тебе понять, как трудно человеку моего возраста изменить сложившийся у него в голове образ самого себя. Даже когда этот образ оказывается фальшивым. — Пим помолчал. — Я подвел тебя, Анна. Не смог защитить. Не смог стать твоим папой — папой, который был тебе необходим, когда ты мучилась в Биркенау. Папой, который смог бы вызволить тебя и Марго из Берген-Бельзена. Это ужасно, — он качает головой, — ужасно, когда человек, так долго считавший себя чем-то, вдруг понимает, что бессилен спасти тех, кто его любил и на него надеялся. Кто больше всего от него зависел. Спасти свою семью. Я знаю, что ты в ярости от того, что я торговал с врагом. И ты имеешь на то все основания. Но, пожалуйста, дочка, попытайся понять меня. Я поступил так, как поступил, пожертвовав собственными принципами ради того, чтобы мы выжили и не голодали. — Пим вынимает платок из кармана халата и промокает глаза. — С тех пор как мы с тобой воссоединились, с тех пор как мы с тобой выжили, я надеялся только на то, что ты поймешь меня и простишь мою слабость.

Тишина. Анна прижимает к груди свой дневник и чувствует, как по ее щеке сползает слеза, но она ее не стряхивает.

— Что ж, Пим, — говорит она, — теперь самое время поведать тебе мою историю. — Она глубоко вздыхает. — Историю девочки, которая когда-то верила, что Бог желает людям только счастья, и была убеждена, что, если человек смел и честен, он может преодолеть любые трудности. Девочки, которая, вопреки всем свидетельствам против, верила в доброту человеческой души.

— Да, — говорит Пим. — И я знаю эту девочку.

Но Анна лишь качает головой.

— Она мертва, Пим. Эта девочка. Она не выжила.

— Но как это может быть? Как это может быть? Я смотрю на тебя и вижу твою твердость. Твою решимость. Ты была так измучена, так несправедливо обижена. Я знаю, ты думаешь, что я не захотел видеть то, что с тобой произошло? И обманывал самого себя, прячась от реальности? Но я не настолько глуп, чтобы воображать, будто ты сможешь остаться такой же девочкой, какой была в детстве. Девочкой, которая звала меня послушать, как она молится. Хотя иногда я пытался убедить себя, что ты осталась прежней. И если ты веришь, что я пытался заточить тебя в твоем ушедшем детстве, чтобы мне не пришлось признавать собственного поражения, что ж, я не буду тебя разубеждать: так оно и было. Но это не вся правда, — продолжает Пим, комкая платок. — Я — человек, который должен чувствовать свою полезность. Я знаю, как и чем движется этот мир. И вот я обескуражен собственной дочерью. Я отчаянно хочу ей помочь. Быть ей полезным. Но не знаю как.

— Если ты не знаешь как, Пим, — говорит Анна, обратив на отца тяжелый взгляд, — тогда, возможно, лучше спросить ее.

Пим глубоко вздыхает.

— Что ж, возможно, я так и сделаю. — Глаза Пима сужаются. От боли? Или от ответа на вопрос, который он еще не задал. — Как, Анна? Как я могу помочь своей дочери?

— Ты можешь отпустить ее, Пим, — отвечает ему дочь. — Всего только. Отпусти ее!


Ясный день. Тяжелый запах деревьев висит в воздухе. Наверху в Убежище Анна смотрит на улицу из окна, поглаживая Муши, свернувшегося клубком у нее на коленях.

Завтра Йом-Кипур, — напоминает Марго. Она стоит на коленях рядом с Анной в своих завшивленных тряпках.

— Да, — отвечает Анна, слушая мурлыкание кота.

Ты пойдешь в синагогу?

— Думаешь, я должна?

Отвечай сама на этот вопрос.

— Думаешь, я должна поститься?

Это не мне решать.

— Что такое голод, я знаю, — замечает Анна. — Тебе не кажется, что я уже достаточно напостилась, так что хватит до конца жизни?

Тебе стоит поступить так, как ты сама считаешь правильным.

— С каких это пор?

Так должно быть всегда.

— Ты считаешь, что я должна простить и попросить прощения?

Молчание. Анна поворачив. тся к сестре, но ее уже нет. Снизу доносится скрип половиц, Пим взбирается по лестнице на чердак. Анна смотрит на него, обнимая кота. Пим одет в плащ, шляпа сдвинута набок. Он окидывает взглядом обшарпанную комнату.

— Здесь такой сквозняк, дочка, — говорит он. — Тебе не холодно?

Вместо ответа Анна говорит:

— Ты куда-то уходил. Дасса не сказала куда.

— Я улаживал кое-какие дела. Могу сказать, что правительство отказалось от претензий к моим деловым операциям. Я получил по этому поводу официальное письмо.

Анна поднимает голову, но ничего не говорит. Пим удивлен.

— Ты ничего не хочешь сказать? Я ожидал от тебя более сильной реакции. Все ограничения с нашего бизнеса, с нас сняты. И можно не опасаться депортации. Я думал, что тебя это обрадует.

— Завтра Йом-Кипур, — говорит она.

— Да, это так.

— Ты пойдешь с Дассой в синагогу?

— Пойду.

— Ты будешь поститься?

— Да, я и она.

— И будешь просить прощения — и прощать? — спрашивает Анна отца.

— Как еврей я не могу поступить иначе. — Он вынимает продолговатый конверт из кармана плаща.

— Что это? — спрашивает она.

Он хмурится, глядя на конверт, перебирая его пальцами.

— Это результат напряженной работы многих людей за короткий промежуток времени.

Анна стискивает кота, так что тот жалобно мяукает.

— Это то, что называется аффидавит, документ, предъявляемый вместо паспорта, — объясняет Пим, указывая на конверт. — И он обеспечит въезд в Соединенные Штаты некоей Аннелиз Марии Франк.

Анна изумлена. Ее руки по-прежнему сжимают кота, по щекам струятся слезы.

— Я знаю, что такое мечты, Анна, — говорит ей отец. — Надежда дается не только молодым. — И продолжает глухим голосом: — Так ты сможешь простить старика?

— Пим! — восклицает она, но слезы не дают ей договорить, и, опустив кота на пол, она бежит к нему, точно так же, как до войны, когда была еще девочкой, обласканной Богом.

Пим шепчет:

— Ты храбрая молодая женщина, чью жизнь подло исковеркала неподвластная тебе сила. Я молю тебя об одном: прости меня, и тогда, может быть, ты сможешь простить и весь мир. И, что еще важнее, простить саму себя.

Еще не открыв глаза, Анна знает, что увидит Марго. Марго ждет. Ждет искупления и примирения.

Загрузка...