Люди и светофоры поменялись местами.
По зебре, держась за руки, прогуливаются мама и сын —
светофоры.
Пожилые светофоры медленно семенят,
в отличие от шустрых тинейджеров.
И все разговаривают только на трёх цветах.
Вместо них на перекрёстках подвешены люди,
жилы на их шеях — проводники высокого напряжения,
вопиют они, не жалея глоток: красный свет загорелся, стой!
Красный свет загорелся, стой! И пунцовеют.
Светофоры шарахаются от взвизгов и приходят к мысли,
что они лучше могут исполнить эти обязанности.
Зелёный, зелёный! — клёкотом надрывая грудь,
подвешенные на перекрёстках люди орут. И зеленеют.
Светофоры толпой переходят дорогу
и вспоминают вчерашний сон — своих светоносных ореолов лучи.
Теперь же, когда их мерцанье ушло, и на фоне истерических криков
горланящих с напряженными жилами,
духом упавший город горюет и кажется всё опаснее…
Жёлтый, внимание! Жёлтый, вперёд!
Внимание! Вперёд! Вперёд! Вперёд!
Снова орёт подвешенный на перекрёстках народ. И желтеет.
Светофоры вспоминают дни,
когда в их тихом мерцании рождалась поэзия
(ну и что, если только трехцветная).
На электропроводах перекрёстков подвешенные горожане
верещат промёрзшими голосами, перекрыть силясь
улицы трескотню и гвалт, гомон и гул,
чтобы честно исполнить свои светофорские обязанности.
На перекрёстках вовсю разогнался
марафон криков и цветосменяемости,
победители будут подвешены в элитных кварталах города,
где предельно высокое напряжение, и для его преодоления
необходима лужёная глотка и жилы покрепче корабельных канатов.
Взамен люди не беспокоятся о коммунальных выплатах
и не заботятся об усладах плотских, как, например,
вечно недостижимый баланс
между сексуальным голодом и насыщением…
Первая и последняя функция людей-светофоров —
менять цвета и голосить как можно энергичнее,
и, подвешенные на перекрёстках, над городскими переходами,
они уверены, что контролируют все четыре стороны,
что предположительно указывает на
вертикальное — вниз — направление их взглядов,
А это, в свою очередь, может означать,
что звёздам светофоры пока ещё не нужны.
Старушка с распущенными волосами,
с тонкими худыми руками,
в белом прозрачном платье, будто из папиросной бумаги,
сквозь которую виднеются увядшие груди,
босая.
Падает. Поднимается. Снова падает. Снова поднимается… Снова…
Эта женщина бездетная. Безмужняя. Одинокая.
Она время от времени посещает меня,
влезает скрюченными пальцами в моё нутро
и вытягивает, вытягивает нервы, как резину.
Потом впивается в меня глазами
и после паузы
раздвигает пальцы.
Крошится кадр.
Я, выпавшая из тенёт времени,
обрушиваюсь в повседневность,
и, как стоп-кадры, помню те мгновения,
где тишина лежала свернувшись змеёй.
Но вот зашумел, зашевелился кадр, и я,
плюхнувшись в повседневность,
вновь протрезвилась.
Аэропорт — это сборище обезумевших человеков,
выписывающих неправильные траектории,
снующих туда-сюда, курящих, молящихся,
теряющихся в экранах компьютеров…
В аэропорту взлетают и садятся чуждые железные птицы,
в брюхе которых зародышами ютятся человеки,
мобильные телефоны — их пуповина,
посредством которой они устанавливают
временный контакт с матерью-землей,
забывая на время
о своем географическом местонахождении в небесах.
Аэропорт — это опиум обезумевших человеков,
которые потоком перетекают от освещенных витрин магазинов
в глубоко вздыхающее легкое аэропорта,
и от гниющей плоти его исходящий запах
всасывают жадно, как опиум, и видят сны наяву…
И в этих видениях аэропорт — гигантский аквариум,
где, шевеля плавниками, люди судорожно открывают рты, как рыбы,
и пронзают друг друга опустошенными взглядами…
Аэропорт — это сборище обезумевших человеков,
которые вспоминают только
о своем временном географическом положении…
Когда подломится высокий каблук —
лишь тогда о тебе вспоминала.
И чёрно-белые слайды — меж памятью и очевидностью —
перед глазами мелькали, в ускоренном темпе сменяя друг друга.
Знаешь ведь, ритм — моя тёмная, гибельная стихия.
Когда я бежала — подломленные каблуки источали запах спермы.
Аксессуар одиночества, как торчащий между глаз нос, —
красный цвет, появлявшийся на части тела.
Знаю, исправишь, красный есть цвет вечной страсти.
Спорить не стану, поскольку она — одиночеству ровня.
Как же хотела я всех каблуков — переломанных шпилек —
части собрать и сложить себе в сумочку
вместо личной косметики — и у тебя появится…
Меня бы ты принял без красной помады?
Помнишь ли нашего детства поблекшее фото?
Там, беззаботны, стоим мы с тобой на старинном балконе
и ни сном ни духом не ведаем, что уготовим друг другу в грядущем…
Помнишь, на фоне бесконечного калейдоскопа женщин твоих
решилась я в туфлях на шпильках ходить?
«Легче воздуха поступь твоих каблуков,
будто от камешков, брошенных в водную гладь,
тихие и невесомые, тают круги», —
слова твои так утончённо изящны…
Прошло много времени, прежде чем вырвалось у тебя,
что предпочитаешь моим каблукам шпильки изысканных куртизанок…
Знаю, скажешь, что это — мои незаконченные импровизации
на тему любви, но ведь между двоими
никогда одно и то же не повторится?
Да, знаешь прекрасно, что ритм — моя тёмная, гибельная стихия,
больше скажу: ритм безмолвия — стремительней прочих.
В пору такую — слушай — спешат и стучат каблуки,
в пору такую они и ломаются больше всего,
их острия утыкаются в точки смертельного риска,
только тогда образ твой оживает во мне.
От обворожительных улыбок политиков
розы проливают слёзы.
Вместо мускул накачанного «бодигарда»
в их распоряжении воздушные ароматы.
Они ходят на цыпочках, так легко, едва колыхаясь…
Будто танцуют.
Они раздают разноцветные букеты прохожим
и часто думают о старых пенсионерах,
они нам вещают о мире и о беззащитных детях
(которых бросили жестокие матери),
и время от времени изящным жестом
смахивают блеснувшую слезу.
А выходные они проводят на природе,
бегая с сачками
за яркокрылыми бабочками.
И потом, разогнав кровь в жилах,
чистым воздухом надышавшись впрок,
возвращаются, и на подступах к городу
от их обворожительных улыбок
розы вновь проливают слёзы…
Лестница вползает и выползает
словно змей — то в нору, то из норы…
И на спине своей выволакивает и завлекает,
из яви — в недра, из недр — снова в явь.
Ты же стоишь не двигаясь на ступеньке…
Эскалатор продвигается вперед,
ты — вспять во времени,
где пассажиры на лестнице — как перевертыши,
поднимающиеся — устремляют взгляды вниз,
спускающиеся — смотрят вверх.
Лестница вползает и выползает
словно змей — то в нору, то из норы…
И, если рассуждать с позиции эскалатора,
он не движется ни «вверх», ни «вниз»,
он однообразно вращается
по кругу гигантским циферблатом черным,
и ступеньки — его деления,
и люди — стрелки, двигающиеся в направлении
индивидуального времени каждого пассажира,
вверяющего себя эскалатору — ребенка, мужчины, женщины…
На кругу эскалатора
время множественно и изменчиво…
Нет ничего прекраснее
обнажённых тел
старика и старухи,
сплетённых в объятьях.
В детстве влюбилась я в мальчика.
Играли в футбол во дворе,
и забил он победный гол.
Я рванулась на поле и поцеловала его в щёку.
Он просиял улыбкой — двух верхних зубов не хватало…
В последний свой школьный год я влюбилась в юношу.
Спустя время мы случайно встретились.
Он не узнал меня, имени даже не вспомнил.
И я ему не открылась.
Высох подаренный мне цветок меж книжных страниц.
Лежу рядом с мужем на горячем песке,
где мы пальцами очертили круг
и сказали: «Никто сюда не войдет.
Это наш остров выше уровня бурного моря».
Радость с тобою делю каждый день,
показывая какашки нашего малыша в горшке.
«На всём, что не умирает — оттиск любви», —
думаю я, выливая горшок.
«Не хочу новую игрушку, бабушка, лучше придем к тебе», —
сообщает мне по телефону внучка.
Придирчиво разглядываю в зеркале волосы, выкрашенные вчера.
Принимаюсь за выпечку. Сладкий аромат притягивает мужа.
Разлетелись птицы воспоминаний.
«Твоё тело так же прекрасно,
как тогда, во время беременности», —
муж ласкает мою одрябшую кожу.
Провожу пальцем по морщинкам,
струнами испещрившим его лоб,
и постепенно рука моя тянется вниз…
Выравниваю землю на могиле супруга
и вспоминаю старую фотографию —
какашки нашего малыша в горшке —
с которой вчерашним вечером стёрла пыль…