В то время как я плыл вниз по речным потокам,
Остались навсегда мои матросы там,
Где краснокожие напали ненароком
И пригвоздили их к раскрашенным столбам.
Мне дела не было до прочих экипажей
С английским хлопком их, с фламандским их зерном.
О криках и резне не вспоминая даже,
Я плыл, куда хотел, теченьями влеком.
Средь всплесков яростных стихии одичалой
Я был, как детский мозг, глух ко всему вокруг.
Лишь полуостровам, сорвавшимся с причала,
Такая кутерьма могла присниться вдруг.
Мой пробужденья час благословляли грозы,
Я легче пробки в пляс пускался на волнах,
С чьей влагою навек слились людские слезы,
И не было во мне тоски о маяках.
Сладка, как для детей плоть яблок терпко-кислых,
Зеленая вода проникла в корпус мой
И смыла пятна вин и рвоту; снасть повисла,
И был оторван руль играющей волной.
С тех пор купался я в Поэме океана,
Средь млечности ее, средь отблесков светил
И пожирающих синь неба неустанно
Глубин, где мысль свою утопленник сокрыл;
Где, в свой окрасив цвет голубизны раздолье,
И бред, и мерный ритм при свете дня вдали,
Огромней наших лир, сильнее алкоголя,
Таится горькое брожение любви.
Я знаю рвущееся небо, и глубины,
И смерчи, и бурун, я знаю ночи тьму,
И зори трепетнее стаи голубиной,
И то, что не дано увидеть никому.
Я видел, как всплывал в мистическом дурмане
Диск солнца, озарив застывших скал черты,
Как, уподобившись актерам в древней драме,
Метались толпы волн и разевали рты,
Я грезил о ночах в снегу, о поцелуях
Поддавшихся к глазам морей из глубины,
О вечно льющихся неповторимых струях,
О пенье фосфора в плену голубизны.
Я месяцами плыл за бурями, что схожи
С истерикою стад коровьих, и ничуть
Не думал, что нога Пречистой Девы может,
Смиряя океан, ступить ему на грудь.
Я направлял свой бег к немыслимым Флоридам,
Где перемешаны цветы, глаза пантер,
Поводья радуги, и чуждые обидам
Подводные стада, и блеск небесных сфер.
Болот раскинувшихся видел я броженье.
Где в вершах тростника Левиафан гниет;
Средь штиля мертвого могучих волн движенье,
Потоком падающий в бездну небосвод.
Ртуть солнца, ледники, костров небесных пламя!
Заливы, чья вода становится темней,
Когда, изъеденный свирепыми клопами,
В них погружается клубок гигантских змей.
Я детям показать хотел бы рыб поющих,
И золотистых рыб, и трепетных дорад…
Крылатость придавал мне ветер вездесущий,
Баюкал пенистый, необозримый сад.
Порой, уставшему от южных зон и снежных,
Моря, чей тихий плач укачивал меня,
Букеты мрака мне протягивали нежно,
И, словно женщина, вновь оставался я.
Почти как остров, на себе влачил я ссоры
Птиц светлоглазых, болтовню их и помет.
Сквозь путы хрупкие мои, сквозь их узоры
Утопленники спать шли задом наперед.
Итак, опутанный коричневою пряжей,
Корабль, познавший хмель морской воды сполна,
Я, чей шальной каркас потом не станут даже
Суда ганзейские выуживать со дна;
Свободный, весь в дыму, туманами одетый,
Я, небо рушивший, как стены, где б нашлись
Все эти лакомства, к которым льнут порты, —
Лишайник солнечный, лазоревая слизь;
Я, продолжавший путь, когда за мной вдогонку
Эскорты черных рыб пускались из глубин,
И загонял июль в пылавшую воронку
Ультрамарин небес ударами дубин;
Я, содрогавшийся, когда в болотной топи
Ревела свадьба бегемотов, сея страх, —
Скиталец вечный, я тоскую о Европе,
О парапетах ее древних и камнях.
Архипелаги звезд я видел, видел земли,
Чей небосвод открыт пред тем, кто вдаль уплыл…
Не в этих ли ночах бездонных, тихо дремля,
Ты укрываешься, Расцвет грядущих сил?
Но слишком много слез я пролил! Скорбны зори,
Свет солнца всюду слеп, везде страшна луна.
Пусть мой взорвется киль! Пусть погружусь Я в море!
Любовью терпкою душа моя пьяна.
Коль мне нужна вода Европы, то не волны
Ее морей нужны, а лужа, где весной,
Присев на корточки, ребенок, грусти полный,
Пускает в плаванье кораблик хрупкий свой.
Я больше не могу, о воды океана,
Вслед за торговыми судами плыть опять,
Со спесью вымпелов встречаться постоянно
Иль мимо каторжных баркасов проплывать.
Послушаем исповедь одной из обитательниц ада:
«О божественный Супруг, мой Господь, не отвергай эту исповедь самой грустной твоей служанки. Я погибла. Пьяна. Нечиста. О, какая жизнь!
Прощенья, боже, прощенья! Я молю о прощенье! Сколько слез! Сколько слез потом еще будет!
Потом я познаю божественного Супруга. Я родилась покорной Ему. — Пусть тот, другой, теперь меня избивает!
Теперь я на самом дне жизни. О мои подруги! Нет, не надо подруг… Никто не знал такого мученья, такого безумья! Как глупо!
О, я страдаю, я плачу. Неподдельны мои страданья. Однако все мне дозволено, потому что я бремя несу, бремя презрения самых презренных сердец.
Пусть услышат наконец-то это признание — такое мрачное, такое ничтожное, — но которое я готова повторять бесконечно.
Я рабыня инфернального Супруга, того, кто обрекает на гибель неразумную деву. Он — демон. Не привидение и не призрак. Но меня, утратившую свое целомудрие, проклятую и умершую для мира — меня не убьют! Как описать все это? Я в трауре, я в слезах, я в страхе. Немного свежего воздуха, Господи, если только тебе это будет угодно!
Я вдова… — Я была вдовой… — в самом деле, я была когда-то серьезной и родилась не для того, чтобы превратиться в скелет… — Он был еще почти ребенок… Меня пленила его таинственная утонченность, я забыла свой долг и пошла за ним. Какая жизнь! Подлинная жизнь отсутствует. Мы пребываем вне мира. Я иду туда, куда он идет; так надо. И часто я, несчастная душа, накликаю на себя его гнев. Демон! Ты же знаешь, Господи, это не человек, это Демон.
Он говорит: «Я не люблю женщин. Любовь должна быть придумана заново, это известно. Теперь они желают лишь одного — обеспеченного положения. Когда оно достигнуто — прочь сердце и красота: остается только холодное презрение, продукт современного брака. Или я вижу женщин со знаками счастья, женщин, которых я мог бы сделать своими друзьями, — но предварительно их сожрали звери, чувствительные, как костер для казни…»
Я слушаю его речи: они превращают бесчестие в славу, жестокость — в очарование. «Я принадлежу к далекой расе: моими предками были скандинавы, они наносили себе раны и пили свою кровь. — Я буду делать надрезы по всему телу, покрою всего себя татуировкой, я хочу стать уродливым, как монгол; ты увидишь: улицы я оглашу своим воем. Я хочу обезуметь от ярости. Никогда не показывай мне драгоценностей: извиваясь, я поползу по ковру. Мое богатство? Я хочу, чтобы все оно было покрыто пятнами крови. Никогда я не буду работать…»
Не раз, по ночам, когда его демон набрасывался на меня, мы катались по полу, и я с ним боролась. — Нередко, пьяный, он предстает предо мною ночью, на улицах или в домах, чтобы смертельно меня напугать. — «Право же, мне когда-нибудь перережут глотку; отвратительно это!» О, эти дни, когда ему хотелось дышать преступленьем!
Иногда он говорит — на каком-то милом наречье — о смерти, заставляющей каяться, о несчастных, которых так много, о мучительной их работе, о разлуках, которые разбивают сердца. В трущобах, где мы предавались пьянству, он плакал, глядя на тех, кто нас окружал: скот нищеты. На улицах он поднимал свалившихся на мостовую пьяниц. Жалость злой матери испытывал к маленьким детям. Как девочка перед причастьем, говорил мне ласковые слова, уходя из дома. — Он делал вид, что сведущ во всем: в коммерции, в медицине, в искусстве. — Я шла за ним, так было надо!
Я видела декорацию, которой он мысленно себя окружал: мебель, драпировку, одежды. Я награждала его дворянским гербом и другими чертами лица. Я видела все, что его волновало и что для себя создавал он в воображенье. Когда мне казалось, что ум его притупился, я шла за ним, как бы далеко он ни заходил в своих действиях, странных и сложных, дурных и хороших: я была уверена, что никогда мне не будет дано войти в его мир. Возле его уснувшего дорогого мне тела сколько бессонных ночей провела я, пытаясь понять, почему он так хочет бежать от реального мира. Я понимала — не испытывая за него страха, — что он может стать опасным для общества. — Возможно, он обладает секретом, как изменить жизнь. И сама себе возражала: нет, он только ищет этот секрет. Его милосердие заколдовано, и оно взяло меня в плен. Никакая другая душа не имела бы силы — силы отчаянья! — чтобы выдержать это ради его покровительства, ради его любви. Впрочем, я никогда не представляла его себе другим: видишь только своего Ангела и никогда не видишь чужого. Я была в душе у него, как во дворце, который опустошили, чтобы не видеть столь мало почтенную личность, как ты: вот и все. Увы! Я полностью зависела от него. Но что ему было надо от моего боязливого, тусклого существования? Он не мог меня сделать лучше и нес мне погибель. В грустном раздражении я иногда говорила ему: «Я тебя понимаю». В ответ он только пожимал плечами. Так, пребывая в постоянно растущей печали и все ниже падая в своих же глазах, как и в глазах всех тех, кто захотел бы на меня взглянуть, если бы я не была осуждена на забвение всех, — я все больше и больше жаждала его доброты. Его поцелуи и дружеские объятья были истинным небом, моим мрачным небом, на которое я возносилась и где хотела б остаться, — нищей, глухой, немой и слепой. Это уже начинало входить в привычку. Мне казалось, что мы с ним — двое детей, и никто не мешает гулять нам по этому Раю печали. Мы приходили к согласию. Растроганные, работали вместе. Но, нежно меня приласкав, он вдруг говорил: «Все то, что ты испытала, каким нелепым тебе будет это казаться, когда меня здесь больше не будет. Когда не будет руки, обнимавшей тебя, ни сердца, на котором покоилась твоя голова, ни этих губ, целовавших твои глаза. Потому что однажды я уеду далеко-далеко; так надо. И надо, чтобы я оказывал помощь другим; это мой долг. Хотя ничего привлекательного в этом и нет, моя дорогая». И тут же я воображала себя, — когда он уедет, — во власти землетрясения, заброшенной в самую темную бездну по имени смерть.
Я заставляла его обещать мне, что он не бросит меня. По легкомыслию это походило на мое утверждение, что я его понимаю.
Ах, я никогда не ревновала его. Я верю, что он меня не покинет. Что с нами станется? У него нет знаний, он никогда не будет работать. Лунатиком он хочет жить на земле! Разве для реального мира достаточно только одной его доброты и его милосердия? Временами я забываю о жалком своем положении: он сделает меня сильной, мы будем путешествовать, будем охотиться в пустынях и, не зная забот и страданий, будем спать на мостовых неведомых городов. Или однажды, при моем пробужденье, законы и нравы изменятся — благодаря его магической власти, — и мир, оставаясь все тем же, не будет покушаться на мои желания, радость, беспечность. О, полная приключений жизнь из книг для детей! Ты дашь мне ее, чтобы вознаградить меня за мои страдания? Нет, он не может. Он говорил мне о своих надеждах, о своих сожаленьях: «Это не должно тебя касаться». Говорит ли он с Богом? Быть может, я должна обратиться к Богу? Я в самой глубокой бездне и больше не умею молиться.
Если бы он объяснил мне свои печали, разве я поняла бы их лучше, чем его насмешку? Напав на меня, он часами со мной говорит, стыдя за все, что могло меня трогать в мире, и раздражается, если я плачу.
«Посмотри: вот элегантный молодой человек, он входит в красивый и тихий дом. Человека зовут Дювалем, Дюфуром, Арманом, Морисом, откуда мне знать? Его любила женщина, этого злого кретина: она умерла и наверняка теперь ангел небесный. Из-за тебя я умру, как из-за него умерла эта женщина. Такова наша участь — тех, у кого слишком доброе сердце…» Увы!
Были дни, когда любой человек действия казался ему игрушкой гротескного бреда, и тогда он долго смеялся чудовищным смехом. — Затем начинал вести себя снова, как юная мать, как любящая сестра. Мы были бы спасены, не будь он таким диким. Но и нежность его — смертельна. Покорно иду я за ним. — О, я безумна!
Быть может, однажды он исчезнет, и это исчезновение будет похоже на чудо. Но я должна знать, дано ли ему подняться на небо, должна взглянуть на успение моего маленького друга.
До чего же нелепая пара!