Глава IV «БОЛЬШАЯ ПЕРЕМЕНА»

Французская армия терпит поражение в Эльзасе, 8 августа 1870 года в департаменте Арденны объявляется осадное положение, в Мезьере вводится комендантский час — а Рембо и дела нет; как лиса в курятнике, молодой поэт проглатывает книгу за книгой в библиотеке Изамбара. Спасительные стены дома учителя не пропускали ни лучей палящего солнца, ни криков г-жи Рембо; он проводил там целые дни и даже брал книги домой, чтобы читать их ночью. Вдобавок он еще покупал у букиниста книги в кредит, а чтобы мать об этом не знала, прятал их у Изамбара.

К 25 августа в библиотеке не оказалось книги, которую бы Рембо не прочитал. Тогда он продал свои призы за учебу, а заодно и несколько книг Изамбара, для ровного счета. Двадцать франков, полученные от книготорговца, давали возможность добраться до Парижа… Париж? В определенном смысле он уже побывал там. Парижский еженедельник «Ля Шарж» (его главным редактором был художник Альфред Ле Пти) только что, 13 августа, опубликовал одно его любовное стихотворение, «Три поцелуя», которое он послал в редакцию в ответ на предложение бесплатной подписки. Эти восемь строф оказались — вот ирония судьбы! — в номере с ультрапатриотической обложкой, рисунком Ле Пти «Отмстим!», доход от продажи которого пошел в пользу раненых. Стоило ли после этого колебаться — продавать призы или не продавать?

25 августа Рембо «в страшной спешке» пишет Изамбару первое письмо:

Мсье,

Как вы, должно быть, рады, что уехали из Шарлевиля! Мой родной город — самый идиотский во всей провинции. На этот счет, как видите, у меня нет больше сомнений. По той причине, что мы рядом с Мезьером, по той причине, что по нашим улицам разгуливает две-три сотни пехотинцев, наше блаженное население ведет себя откровенно шапкозакидательски, не то что осажденные в Меце или Страсбурге! Как это отвратительно — эти лавочники на покое, вновь надевшие форму! Сногсшибательное зрелище: нотариусы, стекольщики, сборщики налогов, столяры — огонь в глазах, брюхо колесом, шаспо[35] наперевес, — патрулирующие окрестности Мезьера. Патрульотизм — так я это называю. Моя Родина поднимается на свою защиту!.. По мне, лучше бы она осталась сидеть; сапогам место под лавкой! Это мой принцип.

Я выбит из колеи, я болен, я глупею, я в ярости, я-в отчаянии; я ожидал ярких солнечных лучей, бесконечных прогулок, отдыха, поездок, приключений, наконец; более всего я мечтал о газетах, книгах… Ничего! Ничегошеньки! В книжные лавки не приходит ничего нового; Париж с премиленькой улыбкой насмехается над нами — ни одного свежего издания! Вот она, смерть! Из газет только и есть, что «премногоуважаемый» «Арденнский курьер»…

Рембо рассказывает, что прочел в последнее время: «Три дня назад я принялся за «Опыты»[36], потом перечел «Сборщиц колосьев»[37] — да! я перечел эту вещь!» Восклицательные знаки призваны сказать: смотрите, до чего я дошел, читаю такую посредственность! Однако не все было так плохо: «Я купил «Галантные празднества» Поля Верлена, очень милая книжица за 12 экю. Диковинная, чудная, но — без дураков — восхитительная… Советую вам купить «Песнь чистой любви», другой сборник того же автора, он недавно вышел в издательстве Лемерра; я его не читал — до нас ничего не доходит; но в газетах его очень хвалят» (на самом деле к тому моменту по редакциям были разосланы только сигнальные экземпляры, а тираж в магазины еще не пришел).

В этом письме не было речи ни об отъезде, ни о Париже, ни о журналистике, однако постскриптум гласил: «Вскоре расскажу о жизни, которую буду вести после… каникул…»

Через четыре дня после отправки письма, 29 августа, в понедельник, семья Рембо — мадам, одетая в черное, прямая как истукан, Изабель, Витали в «зелено-блеклых одеждах», и сам Артюр (Фредерик до сих пор не вернулся) — отправилась на прогулку «на луга» между крепостными стенами Мезьера и берегом Мааса, обсаженным липами. Стояла прекрасная погода.

И что же случилось дальше?

Это описано в стихотворении «Воспоминание»: «Он» (Артюр) удаляется, оставляя «мадам» за вышиванием, а двух сестер за чтением книжки, прячется, а потом незаметно бежит на вокзал:

Мадам стояла слишком прямо на поляне

соседней; зонт в руке, и попирая твердо

цветок раздавленный; она держалась гордо;

а дети на траве раскрыли том в сафьяне

и принялись читать. Увы, Он удалился…

Подобно ангелам, расставшимся в дороге,

невидим за холмом [38] . И вот она в тревоге,

черна и холодна, бежит за тем, кто скрылся[39].

Ее боль понятна — от нее сбежал уже второй сын!

На вокзале «его»1 ждал сюрприз — движение на линии Шарлевиль — Париж прекращено! В самом деле, мы читаем у Жюля Пуарье в его превосходной книге «Мезьер в 1870 году»: «Днем 29 августа немецкая кавалерия разобрала рельсы между Аманью и Сольс-Монкленом; но вскоре путь был восстановлен. Однако несколько часов спустя немцы разобрали рельсы на перегоне Лонуа — Пуа».

Неужто придется возвращаться с повинной головой? Один выход все же был — уехать в направлении Живе или в Бельгию, где все спокойно. Он отправился в Шарлеруа, так как помнил, что отец одного его одноклассника, Жюля Дезессара, был главным редактором «Газеты Шарлеруа». Попытался ли он устроиться в газету? Вряд ли, это означало бы, что его позднейшая попытка была повторной; но так или иначе на вокзале в Шарлеруа он узнал, что оттуда обычным порядком ходят поезда на Париж — через Суас-сон. Через несколько часов он может быть в столице. Великолепно! Что было несколько менее великолепно, так это то, что он уже успел «поиздержаться в дороге» и у него не хватало денег на билет до Парижа — только до Сен-Квентина. Хорошо, пусть билет будет до Сен-Квентина. Рембо решил, что как-нибудь сумеет ускользнуть от контролеров на Северном вокзале и в Сен-Квентине с поезда не сошел.

В это время его мать буквально не находила себе места от беспокойства. Вечером 30-го в Шарлевиль потоком хлынули отступающие из-под Седана части, являвшие зрелище неописуемого беспорядка и разложения: лошади, повозки, фургоны, раненые, пехотинцы и зуавы без оружия, артиллеристы без пушек, в разодранных мундирах, умирающие от жажды, твердящие только одно — «нас продали». Вдали слышалась канонада; враг приближался, он был рядом, везде: немецких уланов видели в Эйвеле, в Сен-Лоране, на подходах к Мезьеру. На скорую руку в скверах, в садах, на площадях собирали походные лазареты — поток раненых все не прекращался, их прибыло около десяти тысяч.

— И что на него нашло, — спрашивала себя г-жа Рембо, — какая такая блажь? Он обычно такой благоразумный…

Ни один человек его не видел. Найти шестнадцатилетнего мальчишку в такой толпе было не проще, чем иголку в стоге сена. Г-жа Рембо вернулась домой затемно, с красными глазами; ее сердце было разбито. Изабель на всю жизнь запомнила тот ужасный вечер, когда «в каштановых аллеях беснующаяся толпа распевала патриотические песни».

На Северном вокзале не все прошло так просто, как воображал себе беглец. Контролеры задержали его с билетом до Сен-Квентина, и, поскольку у него не было денег, комиссар полиции при компании «Железные дороги от Парижа до бельгийской границы» отправил его в камеру предварительного заключения. В рапорте значится:

«31 августа. Парижский вокзал. Я отправил в камеру предварительного заключения при префектуре г-на Рембо, 17-ти с половиной лет, прибывшего из Шарлеруа в Париж с билетом до Сен-Квентина, без определенного местожительства и средств к существованию».

Таким образом, наш герой добавил себе лет и отказался назвать адрес матери. Впоследствии, рассказывая о происшедшем Делаэ, он представил все в более выгодном для себя свете: едва он оказался в Париже, как ему нахамил какой-то шпик; в ответ он обозвал его безмозглым легавым и стукачом. Он явно предпочитал выглядеть жертвой политических репрессий, а не обыкновенным зайцем, пойманным контролерами.



Рембо в 1870 году. Рисунок Делаэ.

Берришон добавляет, что его обыскали и нашли какие-то таинственные карандашные записи (вероятно, блокнот со стихами), что дало повод полиции подозревать его в шпионаже — у полиции был приказ проверять все поезда с севера и востока. Властям не простили бы ни малейшей оплошности — национальные гвардейцы уже один раз захватили мэрию и пытались свергнуть правительство. Ярость народа грозила перелиться через край; повсюду говорили, что в неудачах армии виноваты предатели.

Рембо оказался жертвой этого психоза, Делаэ пишет: «Сначала он был заключен в общую камеру с толпой негодяев, которые избивали его; ему приходилось защищать свою честь, а его соседям по камере до этого и дела не было. Затем его вызвали на допрос, и в свои ответы он вложил столько ироничного презрения к закону, что разъяренный судья немедленно отправил его в Мазас» (по словам Изамбара, ироничное презрение к закону выражалось главным образом в сопливых рыданиях и «жутком страхе, какой бывает у загнанного животного»).

В следственном изоляторе (а вовсе не тюрьме) Мазас заключенные сидели в одиночках и общих камер не было; это была крепость на бульваре Мазас (в настоящее время бульвар Дидро), в ней содержалось около 1200 подследственных, по большей части политических.

Юного поэта сначала препроводили в канцелярию, затем в душ, пока его одежда проходила дезинфекцию в «серной». После этого надзиратель отвел его в камеру, где на площади в двадцать квадратных метров размещались санузел, подвесная койка, стул и маленький стол. Подъем был по звонку в семь часов; по второму звонку разносили еду, к этому времени заключенный был обязан убрать кровать и привести в порядок камеру. В половине десятого утра была одиночная прогулка, хождение взад-вперед по коридору, это был единственный раз на дню, когда заключенный покидал камеру. Ни один заключенный никогда не видел другого. Имелся ряд поблажек: разрешалось читать (в тюремной библиотеке было четыре тысячи томов), писать (бесплатно предоставлялись бумага, чернила и перо) и курить.

Дверь камеры закрылась, и Рембо остался в одиночестве. Он тут же написал четыре письма: матери, имперскому прокурору, комиссару полиции Шарлевиля и наконец Изамбару. Последнее сохранилось — это истерический крик «на помощь!» вперемешку с мольбами и наставлениями; видно, что автор находился в полнейшем замешательстве.

Париж, 5 сентября 1870 г.

Дорогой учитель,

Я поступил так, как вы мне советовали не поступать — я уехал в Париж, бросив родительский дом! Я отбыл в столицу 29 августа.

Сойдя с поезда, я был арестован — у меня не было в карманах ни гроша и я недоплатил 13 франков за поезд — и доставлен в префектуру, и сейчас ожидаю приговора в Мазасе. О! Я ПОЛАГАЮСЬ НА ВАС, как на свою мать; вы всегда мне были, как брат: я прошу вас немедленно помочь мне, как вы мне и раньше помогали. Я написал своей матери, имперскому прокурору, комиссару полиции Шарлевиля; если к среде, до отхода поезда на Париж, обо мне не будет вестей, САДИТЕСЬ НА ЭТОТ ПОЕЗД, ПРИЕЗЖАЙТЕ СЮДА, НАПИШИТЕ ПИСЬМО ПРОКУРОРУ ИЛИ ЯВИТЕСЬ К НЕМУ ЛИЧНО, попросите его за меня, ВОЗЬМИТЕ МЕНЯ НА ПОРУКИ И ВЕРНИТЕ ЗА МЕНЯ МОЙ ДОЛГ! СДЕЛАЙТЕ ВСЕ, ЧТО В ВАШИХ СИЛАХ, и когда вы получите это письмо, напишите, вы тоже, Я ПРИКАЗЫВАЮ ВАМ, да, НАПИШИТЕ МОЕЙ БЕДНОЙ МАТЕРИ (Набережная Мадлен, 5, Шарлевиль), УСПОКОЙТЕ ЕЕ. НАПИШИТЕ И МНЕ тоже; сделайте это! Я люблю вас как брата, я буду любить вас как отца.

Жму вам руку

Ваш несчастный

[заключенный] Артюр Рембо из Мазаса

(И если вам удастся меня освободить, вы возьмете меня с собой в Дуэ)

«Садитесь на поезд, приезжайте сюда, верните за меня мой долг, сделайте все» — определенно, здесь Рембо очень похож на свою мать.

Пока суд да дело, Рембо сосредоточился на стихах, благо располагал бумагой и чернилами — подпись под автографом стихотворения «Вы, храбрые бойцы» гласит: «Мазас, 3 сентября 1870 г.».

Изамбар немедленно сделал все, о чем его просили — выслал Рембо деньги на обратную дорогу, вернул его долг и написал г-же Рембо. Вскоре после этого беглеца освободили, отвезли на Северный вокзал и посадили на поезд Париж — Дуэ.

8 сентября он оказался у Изамбара в настроении, какого следовало ожидать: он был зол сам на себя, был, разумеется, полон признательности к учителю, и в то же время предвидел неизбежный — и, естественно, скорый — конец своего приключения, возвращение и «материнские ласки».

Трехэтажный дом Изамбара, с симпатичным фасадом в итальянском стиле, находился на улице Аббе-де-Пре, в тихой части города.

Дом принадлежал сестрам Жендр, о которых мы уже говорили и которые взяли Изамбара к себе после смерти его матери и воспитали его. Самой младшей, Каролине, было 38 лет, ее сестер звали Изабель и Генриетта. Они держали шляпный магазин.

Все домашние, включая и приглашенного Леона Деверь-ера, приняли Рембо как блудного сына. «Поучения мы оставили на потом», — пишет Изамбар.

— Так вы видели Париж? — осведомился хозяин дома.

— Ну да… — ответил он. — Сквозь решетку «воронка».

— И вы, надо думать, приняли на ура провозглашение республики?

— Я как-то не следил за событиями…

Ему отвели уютную комнату на третьем этаже, в которой находилась библиотека. Первым делом нужно было заняться его внешним видом: разумеется, в душ, к тому же он вернулся совершенно обовшивев (несмотря на «серную»!). «Две ласковые сестры» усадили его на стул у открытого окна, выходившего в сад с пышной растительностью («натуральный тропический лес», как сказал впоследствии человек, купивший дом), и принялись за дело; Рембо описал это в стихотворении «Искательницы вшей»:

Вот усадив его вблизи оконной рамы,

Где в синем воздухе купаются цветы,

Они бестрепетно в его колтун упрямый

Вонзают дивные и страшные персты[40].

В этом стихотворении, полном чувства и тонких наблюдений, он сумел выразить необычайную непринужденность, порожденную истомой и неизреченной нежностью, которые охватили его, когда впервые в жизни он стал объектом женской заботы.

Изамбар известил г-жу Рембо о возвращении ее сына, справляясь о том, как ему теперь поступить, и одновременно прося ее быть милосердной к нему после того тяжелого урока, который был ему преподан. Он заставил беглеца приписать к письму от себя, что он раскаивается в своем поступке. Тот же хотел только одного: забыть навеки Шарлевиль вместе со всеми его жителями. Поэтому, ощущая себя в самом настоящем раю, он стал жить сегодняшним днем, как избалованный ребенок, без единой мысли о будущем. В самом деле, о таком он и не мечтал — безмятежные дни, посвященные чтению, прогулкам, поэзии. Ах! Как далеко была суета родного города и ежовые рукавицы «мамаши Рем».

Сначала он не вылезал из библиотеки, в которой, помимо прочего, были 21 том «Иллюстрированного журнала» и «Опыты» Монтеня; Рембо накинулся на них как голодный хищник. Его восхищало в них не столько содержание, сколько раскованность, резкость стиля. Одно место настолько ему понравилось, что он выбежал на порог дома и ждал там возвращения Изамбара, чтобы рассказать ему о своем открытии. Он зачел ему: «Поэт, по словам Платона, восседая на треножнике муз, охваченный вдохновением, изливает из себя все, что ни придет к нему на уста, словно струя родника; он не обдумывает и не взвешивает свои слова, и они истекают из него в бесконечном разнообразии красок, противоречивые по своей сущности, и не плавно и ровно, а порывами» («Опыты», кн. 3, гл. 9)[41]. Рембо просиял от радости, когда Изамбар улыбнулся. Долгое время после этого они подшучивали друг над другом, как два сообщника; Рембо только и делал, что повторял «как струя родника, как струя родника».

Изамбар не только давал ему советы; он сделал гораздо больше — в один прекрасный день познакомил его с еще одним своим другом, двадцатишестилетним поэтом Полем Демени, автором сборника «Сборщицы колосьев», который незадолго до того вышел в издательстве «Библиотека художественной литературы», что на улице Бонапарта, дом 18, в Париже2. В большей степени, нежели стихи — их он считал посредственными, — Рембо заинтересовало знакомство Демени с директором «Библиотеки», г-ном Девьеном.

Никто не успел и глазом моргнуть, а наш юный поэт уже решил, что Демени может быть — почему может? будет! — его издателем. Ему тут же понадобились кипы бумаги — переписывать стихи, написанные за последний год. Он принялся за дело с необыкновенным прилежанием и достоинством — это видно хотя бы из того, что вместо подписи он ставил инициалы. По выражению А. Буйана де Лакота, в этих автографах ликует каждая буква. Рембо не только переписывал начисто старые стихи, но и написал ряд новых — к примеру, «Завороженных» (20 сентября), умилительнейшая вещица, «Роман» (23 сентября), стихотворение мальчишки с пламенным сердцем, однако и под теми, и под другими он ставил одну и ту же дату, так что установить последовательность, в которой они действительно писались, не удается.

Написанное могло послужить материалом как минимум для брошюры, если не для полноценного сборника.

Наконец Рембо решил, что настал день, когда он должен стать журналистом. В Дуэ незадолго до того появилась новая газета «Северный либерал», и Изамбар был там секретарем редакции; Рембо часто заходил к нему, радуясь возможности полистать местную прессу и подышать «газетным воздухом», пропитанным запахом типографской краски. Он сгорал от желания работать в этой газете, но учитель холодно относился к этой идее, поскольку в этом случае у Рембо был бы предлог остаться в Дуэ, а ведь со дня на день…

Ему уже пришлось одернуть Рембо, когда тот попытался записаться одновременно с ним в национальную гвардию. Изамбар был той соломинкой, за которую хватался «утопающий» поэт. Было ясно, что он пойдет на все, чтобы остаться в этой атмосфере доброжелательности; здесь он чувствовал себя свободным, раскованным, за ним ухаживали такие добрые сестры Жендр. Даже военная служба была ему милее возвращения в Шарлевиль.

18 сентября Изамбар получил задание написать письмо протеста в адрес мэра, г-на Мориса, который был неспособен снабдить национальных гвардейцев оружием — обучение, за отсутствием винтовок, проходило с… метлами! Два дня спустя, когда он пришел к себе в кабинет, чтобы написать это письмо, Рембо протянул ему лист бумаги:

— Вот вам ваше письмо…

Изамбар почувствовал, что этот молодой человек становится ему в тягость. Его изначальная робость переросла в бесцеремонность, граничащую с наглостью, судя по всему, он был убежден, что ему все дозволено.

По утрам все со страхом просматривали почту — каждый полагал., хотя и не произносил этого вслух, что из Шарлевиля не стоит ожидать ничего хорошего. Рассказ Рембо о своей матери, откровенный до грубости, до такой степени поразил сестер Жендр, что они потребовали, чтобы он больше никогда не говорил о ней.

Письмо, которого ждали с таким трепетом, пришло 21 сентября; написано оно было 17-го. Это был безапелляционный приказ отправить беглеца немедленно домой. Как и следовало ожидать, Рембо упирался как мог: он никогда не вернется к матери! На этот раз Изамбар разозлился и, после того как Рембо взял себя в руки, сказал, что не даст ему денег, а сам купит билет — он отлично понимал, что иначе тот удерет в Париж.

Тогда Деверьер сказал, что готов сократить свой отпуск, чтобы отвезти Артюра в Шарлевиль. Так все проблемы были решены, о чем г-жу Рембо и известили. Однако, по законам военного времени, при переездах требовались охранные свидетельства, и чтобы их получить, пришлось ждать еще несколько дней. Это время Рембо решил потратить на пополнение своего журналистского опыта.

Вместе с Деверьером и Изамбаром он присутствовал на предвыборном собрании 23 сентября на улице Эскершен. Он написал отчет об этом событии и добился того, что его напечатали, и 25-го числа гордо продемонстрировал номер со своим отчетом Изамбару, который не знал, как поступить— поздравить его или осадить. Рембо было еще над чем поработать — так, он назвал «гражданином» крупного промышленника, известного своим скверным характером. Этот последний явился к Изамбару; он был в ярости:

— Как вы смеете! Вы насмехаетесь надо мной в вашей паршивой газетенке!

На упреки, переадресованные ему, Рембо не нашел ничего лучшего, как — совершенно искренне — ответить, что слово «гражданин» было очень популярно в 1789-м и 1848-м…

27 сентября пришло второе письмо г-жи Рембо, датированное 24-м. Тон был менее резок:

«Я очень беспокоюсь и не могу понять, почему Артюра так долго нет; он ведь должен был ясно понять из моего письма от 17-го сентября, что не может ни дня больше оставаться в Дуэ […] Можно ли понять блажь, которая ударила ему в голову, такому благоразумному и спокойному мальчику? Как он мог придумать такую дурацкую затею? Может, кто-нибудь подбил его на это? […] Будьте так добры, дайте ему взаймы десять франков. И поторопите его, пусть приезжает поскорее!»

В последний момент Изамбар решил ехать в Шарлевиль вместе с Деверьером — он хотел осмотреть места последних сражений при Седане и Балане.

Перед отъездом Рембо забежал к Полю Демени (он жил на улице Жан-де-Болонь, 39), но не застал его дома и в спешке написал карандашом — прямо на одном из листов со своими стихами, которые он оставлял ему, — следующие строчки:

Я пришел попрощаться с вами, я вас не застал дома.

Я не знаю, смогу ли вернуться; завтра утром я уезжаю в Шарлевиль — у меня есть охранное свидетельство — мне очень жаль, что я не могу лично попрощаться с вами.

Изо всех сил жму вам руку. — Прощайте.

Я вам напишу. Вы мне напишете? Нет?

Артюр Рембо

Путь домой был тягостным. Рембо забился в угол купе, сидел все время молча и притворялся, что не слышит, как Изамбар рассказывает о своих планах Деверьеру:

— После этого я думаю отправиться в Брюссель и навестить там моего старого друга Поля Дюрана. Я его давно не видел, это будет сюрприз. Он живет вместе со своей матерью на улице Фоссе-о-Лу…


Дверь открыла мамаша Рембо.

— Вот, я привез его вам, — сказал Изамбар и улыбнулся. Улыбка получилась вымученная.

Следующие несколько мгновений мамаша напоминала ветряную мельницу — пощечина за пощечиной сыпались на Артюра. Он закричал, больше от ярости, чем от боли — такое унижение на глазах у учителя, который обращался с ним как с равным, снести было тяжелее, чем ожог каленым железом.

Было ясно, что этим дело не кончится; вдоволь натешившись с сыном, она обратилась к Изамбару и сквозь зубы процедила:

— Что же касается вас, господин учитель…

У нее хватило духу обвинить его в том, что он подбил сына сбежать и к тому же удерживал его у себя вопреки ее приказу.

Изамбар слушал, раскрыв рот, и, поскольку она все продолжала говорить в подобном тоне, он понял, что еще немного — и он не сможет сдержаться; он поспешил удалиться, изо всех сил хлопнув дверью.

Бедный Рембо! На него снова навалилась угнетающая скука Шарлевиля. Изамбар был занят упаковкой своих книг и запретил Рембо появляться у себя без разрешения матери. Поэтому он не смог поделиться с Артюром своим изумлением, когда обнаружил, что в его библиотеке появилось несколько новых томов, тогда как несколько других исчезло, и среди них подарочное издание произведений Виктора Гюго, которым он очень дорожил. Однако Изамбар не стал сердиться, убедив себя, что новые книги компенсируют пропажу старых.

Рембо было совершенно нечего делать; однажды он отправился гулять и дошел до самого Мезьера; ему хотелось восстановить отношения с Делаэ — этот юноша с острым носом, хитрыми глазами, простоватым, даже наивным характером, был ему симпатичен. Его мать, чиновничья вдова, очень набожная женщина, владела бакалейным магазинчиком на углу улиц Гранрю и Фобур-де-Пьер. Для нее было честью принимать у себя известного своими успехами в учебе приятеля ее сына (о его последней выходке она не знала), ведь Эрнест мог научиться только хорошему, общаясь с таким блестящим молодым человеком. Сам Эрнест радовался не меньше ее — наконец появился кто-то, с кем можно поговорить, и не кто-нибудь, а первый ученик в школе, герой, вышедший из наполеоновских застенков! Рембо совершенно покорил его чтением своих последних стихов, так что в тот день Делаэ два с лишним часа провожал Рембо до дома.

— И что ты собираешься делать теперь? — спросил он на прощанье.

— Еще не знаю. Подожду более благоприятного момента и тогда снова уеду; в общем, сложно сказать…

— Ну пока, заходи еще.

— До завтра.

Рембо заходил каждый день. О! Как много всего обещали нашим двум друзьям эти нежданные каникулы, которые, казалось, не кончатся никогда. Чаще всего они назначали встречи в Сен-Жюльене, этом мезьерском Булонском лесу, или Лесу Любви, где росли вековые липы, милом местечке для прогулок, огороженном забором с ржавыми калитками. Там они были в безопасности. Они вынимали из карманов свои трубки, подозрительно оглядываясь на гуляющих, которые могли ведь и рассказать обо всем матерям — особенно это касалось старика Дедуэ, который хоть и сам дымил как паровоз, ученикам курить запрещал. У Рембо всегда была с собой книжка — Шамфлёри, Флобер или Диккенс. Делаэ считал такую литературу вполне реалистической — она показывает нам зло, говорил он, и, читая, мы узнаем, как лучше с ним бороться. Для Рембо это не имело значения, ему нужно было другое — ничего не бояться, перевернуть привычное отношение к слову, много заимствовать из иностранных языков и языка техники, создать стиль с такой выразительной мощью, чтобы можно было непосредственно обозначать мысли, ощущения, саму жизнь, наконец. Простак Эрнест не очень понимал, о чем речь, но он тем не менее был горд — такой экспериментатор избрал его своим лучшим другом! Уверенность, оригинальность просто не могли не привести Артюра к славе. Друзья смотрели на облака, окрашенные закатом в пурпур и золото…

Не стоит думать, однако, что наши друзья напоминали двух эстетов, рассуждающих о непостижимых уму простых смертных абстракциях. Им было всего 17 лет, а люди в этом возрасте очень склонны ко всякого рода ребячествам. Однажды Артюр сорвал с Делаэ форменное кепи коллежа и сорвал от него нашивку; она служила украшением и уже сама начинала отрываться — кепи было не новое.

— Да ты… что ты делаешь?

Еще мгновение и круглая шапочка Артюра оказалась на земле шагах в десяти от него. Но вместо того чтобы ее подобрать, хозяин прыгнул на нее и стал яростно топтать.

— Ты с ума сошел! — закричал Делаэ, выдергивая из-под ног Артюра уже бесформенный предмет. — Что скажет твоя мама?

— Не беспокойся! У нас все по правилам — за это меня на два дня посадят на хлеб и воду, только и всего. — И Артюр кинулся утешать своего друга, который чуть не плакал.

Этот случай напоминает историю с зонтиками в церкви — мы видим то же желание бескорыстно жертвовать собой, то же спартанское презрение к наказаниям, ту же готовность нести полную ответственность за свои поступки, даже если они дурацкие.

Иногда юноши бродили по городу в поисках развлечений. В городе же ничего не происходило. В первых числах сентября было заключено перемирие для эвакуации раненых. Этой передышкой воспользовались, чтобы усилить укрепления Мезьера, а в Шарлевиле был создан Комитет обороны, задачей которого было формирование национальной гвардии. Однако у Рембо больше не возникало желания записаться добровольцем. Атмосфера была накалена, в любом событии видели недоброе предзнаменование; истощенные от нервного перенапряжения люди по малейшему поводу кричали, что их предали; то и дело на улицах случались стычки, всюду слышалась брань, и, думается, наши двое бездельников не упускали случая поглазеть на эти «балаганные представления».

Как-то раз на улице толпа остановила карету «скорой помощи» с английскими санитарками.

— Они шпионки! — стоял крик. — Они везут для пруссаков амуницию и оружие!

Их едва не линчевали. На другой день улицы огласились криками «Победа!» — партизанский патруль захватил в плен дюжину пруссаков и с ними четыре груженных винтовками воза; пруссаков связали и доставили к генералу Мазелю, коменданту Мезьера.

— Теперь они в тепле и безопасности до самого конца войны, — пробормотал Рембо, когда их провели мимо.

Увы! Народ постигло разочарование — бравые партизаны позабыли про перемирие. Военному командованию пришлось отпустить солдат, извиниться перед ними и вдобавок компенсировать стоимость груза, поскольку его растащили. И все-таки толпа не унималась:

— Предательство!3

Мезьер с его крепостными стенами XVIII века, где меж камней росли левкои, с Главной площадью, превращенной в дровяной склад, Шарлевиль, с его магазинчиками, Старой мельницей, лесочком и тенистыми набережными — вот достопримечательности, которые обходили наши друзья, то чем-то озабоченные, то над чем-то посмеивающиеся, то чему-то радующиеся. Той осенью в воздухе носилось что-то недоброе, но им нравилось ощущение постоянной опасности.

И вот в один прекрасный день Делаэ не встретил своего милого друга. Тот снова ударился в бега.


В это время Изамбар находился на еще не остывших полях последней бойни. 8 октября, по возвращении в Шарлевиль, собираясь отправляться в Брюссель, он получил обеспокоенное письмо от г-жи Рембо. Артюр снова пропал! Она искала его везде, и у г-на Деверьера, и у Бретаня, и у г-жи Делаэ — маленький негодяй как сквозь землю провалился!

— На этот раз, мадам, вам придется согласиться, что я тут ни при чем, — ответил Изамбар. — Я не видел вашего сына со времени его возвращения из Дуэ.

Ей в самом деле пришлось с ним согласиться, но ей было известно о намерении Изамбара поехать в Бельгию, и она попросила помочь в поисках: чертов сын, быть может, сбежал именно в этом направлении — в последние дни он часто говорил об одном своем товарище по имени Леон Бильюар, который жил в Фюме. Этот город находился по дороге в Живе.

— Не могли бы вы, господин учитель, раз уж вы проезжаете через Фюме, сделать там небольшую остановку и убедить Артюра как можно скорее вернуться либо сообщить о нем в жандармерию, если он откажется.

Не желая показаться злопамятным, Изамбар согласился, больше из чувства долга и жалости.

Вероятно, наш герой сбежал накануне, 7 октября4. На деньги, вырученные от продажи нескольких книг, он купил билет до Фюме, как и предположила его мать. Под стихотворением «Зимняя мечта», датированным 7 октября, приписано: «В вагоне». Это претенциозная фантазия, посвященная «Ей» — воображаемой подружке, с которой поэт видит себя «в вагоне розовом и скромном, среди подушек голубых»[42]. В Фюме он прибыл в пять часов вечера. Родители Бильюара держали небольшое кафе; приятель тепло принял Артюра5:

— Ты останешься на ужин и переночуешь у нас.

После ужина он рассказал о своих планах: сначала он поедет в Вирё, что километрах в двенадцати от Фюме, нанесет визит общему знакомому, Артюру Бинару, а потом отправится в Шарлеруа (через Живе), чтобы там заняться журналистикой.

— Дезессар-старший возьмет меня главным редактором своей газеты.

На следующий день, в одиннадцать часов утра он уехал. Бильюар дал ему немного денег, несколько плиток шоколада и письмо к одному из своих двоюродных братьев, который служил в мобильной гвардии в Живе — может быть, он приютит Артюра. По пути Рембо, как и собирался, остановился в Вирё, у Бинара, где его еще раз накормили.


В Фюме Изамбар узнал, что беглец направился в Вирё, а потом в Живе.

Оказавшись в Живе, Рембо без труда отыскал казарму «мобилей» в здании Генштаба (сгорело в 1914 году), над которым господствовал форт Шарлемон, творение Карла Пятого и Вобана. Кузен Бильюара в тот день стоял в карауле, так что найти его было невозможно. Подумаешь, какой пустяк! Кровать-то осталась на месте! Ничтоже сумняшеся, наш уставший с дороги путешественник устроился на этой самой кровати и заснул. Наутро он оставил на видном месте на камине рекомендательное письмо.


В Шарлеруа, в редакции местной газеты (улица Коллеж, дом 20) юный Жюль Дезессар, здорово удивленный визитом Рембо, представил его своему отцу, члену законодательного собрания Хавье Дезессару. Это был человек солидный, который на всех смотрел сверху вниз, был крайне щепетилен во всем, что касалось принципов — это, впрочем, не мешало ему быть добрым; так, он привечал и часто помогал французским политическим эмигрантам. Он выслушал просьбу своего гостя с добродушным вниманием, но революционные идеи и брань, которой он осыпал французских политических деятелей, вскоре вывели его из терпения, и он вежливо выпроводил Рембо, пообещав ответить на следующий день. По словам Изамбара, г-н Дезессар пригласил Рембо на обед, и якобы именно там последний выступил со своими гневными филиппиками. Бельгийский писатель Робер Гоффен разговаривал с Мариусом Дезесса-ром, племянником члена законодательного собрания, и тот ему описал, в каком замешательстве оказалась их семья — Жюлю и его сестре Леони пришлось притворяться, что они очень заняты едой и просто не слышат, что там такое Рембо говорит6.

Наутро Рембо, неизвестно где переночевав, явился в канцелярию газеты, где ему сообщили, что в новом сотруднике не нуждаются.

Говорят, г-н Дезессар нашел характер юного возмутителя спокойствия настолько отвратительным, что навсегда запретил своему сыну встречаться с ним. Остается только сожалеть, что письмо Рембо Леону Бильюару, где он рассказывает об обеде (его очень позабавило, пишет он, что они называли его «вьюноша»), не опубликовано полностью. Нам известен лишь следующий отрывок, где говорится о том, что было после:

«Я поужинал воздухом, исходившим из вентиляционных решеток с приятным запахом мяса и жареной птицы, доносившимся из добропорядочных мещанских кухонь Шарлеруа, а потом пошел грызть при свете луны плитку шоколада».

Вероятно, Рембо, не зная, чем заняться, слонялся несколько дней по городу. Он так начинает один из своих сонетов:

Я восемь дней подряд о камни рвал ботинки,

Вдыхая пыль дорог. Пришел в Шарлеруа.

В Зеленом Кабаре… [43]

«Зеленое кабаре» — более точно «Зеленый дом» — так назывался один постоялый двор; в нем все было выкрашено в зеленый цвет: и фасад, и стены изнутри, и даже мебель была зеленая. Робер Гоффен отыскал этот дом, теперь он составляет часть гостиницы «Эсперанс». Не вывел ли Рембо в другом своем сонете, «Плутовка», Мию, жирную фламандку, которую еще помнят местные старики?

На другой день его вдохновила еще на один сонет бельгийская цветная гравюра, на которой была изображена «блестящая победа при Саарбрюккене, одержанная под крики «Да здравствует Император!», продается в Шарлеруа по 35 сантимов»7. Не забудем и «Мою цыганщину», стихотворение, завершающее бельгийскую серию, маленький шедевр, полный иронии и горькой нежности:

Не видя дыр в штанах, как Мальчик-с-Пальчик мал,

Я гнаться мог всю ночь за рифмой непослушной,

Семью окошками, под шорох звезд радушных,

Мне кабачок Большой Медведицы мигал[44].

Отсюда, видимо, следует, что провал его попытки заняться журналистикой не особенно его задел, раз он был способен смеяться над собой. Должно быть, он утешал себя тем, что такой начальник, как г-н Дезессар, не подошел бы ему. Ну и наконец с ним всегда оставались господа Благородный Риск и Свобода, которым он преданно служил.


Изамбар добрался-таки до члена законодательного собрания Дезессара:

— Рембо? Да, был, но он нас покинул и не сказал, куда направляется.

Ну что ж, тем хуже для него! На нет и суда нет. Он выполнил свой долг, и даже более того. Не всякий учитель счел бы поиски ученика вопросом профессиональной чести. Да кто он такой, в конце концов, этот Рембо? Не пойти бы ему к дьяволу?! Он хотел развязаться с этой историей, поскольку и так уже потратил уйму времени. Изамбар отписал г-же Рембо, что сына ее найти не удалось.


За все это время ему ни разу не пришло в голову, какую неосторожность он допустил, рассказав Деверьеру о намерении поехать в Брюссель к Полю Дюрану в присутствии Рембо. А он еще надеялся, что это будет сюрприз!

Рембо не забыл адрес и, добравшись пешком до Брюсселя, постучался в двери Дюрана на улице Фоссе-о-Лу. Красавчик заявил, что ему поручено сообщить им о скором приезде г-на Изамбара. При виде его ветхого платья, стоптанных башмаков и впалых щек — было ясно, что он очень давно не ел — г-н Дюран и его мать пожалели его и пустили в дом. Они даже предложили ему остаться до приезда г-на Изамбара, но он отказался, так как хотел посмотреть страну. Он не пропадет, уж это точно, говорил Рембо. Перед отъездом г-н Дюран дал ему немного денег.


Изамбар едва не лишился дара речи, узнав, что Дюран ожидал его приезда и что прежде у него побывал Рембо.

— Нет, вы только послушайте! Этот мерзавец торчал здесь! А я гоняюсь за ним повсюду уже неделю с лишним! Страну он, видите ли, хотел посмотреть! Ну что же, пусть смотрит, мне какое дело! Катись он ко всем чертям вместе со своей матушкой!

Выкинув Рембо из головы, Изамбар погрузился в атмосферу дружбы и покоя.


К 20 октября Изамбару нужно было вернуться в Дуэ.

Едва он переступил порог собственного дома, как тетки встретили его такими словами:

— Он здесь.

— Кто?

— Рембо.

— Как Рембо?!

Оказывается, тот добрался поездом до Дуэ и как ни в чем не бывало предстал перед сестрами Жендр.

— Это я. Я вернулся.

Он был одет по последней моде — сорочка с отложным воротничком, красновато-коричневый с золотой нитью галстук — вылитый главный редактор какой-нибудь газеты.

На этот раз Изамбар просто вышел из себя. Этот маленький негодяй позволил себе слишком много! Очень милый молодой человек, но назойливее целого роя мух! Ему было мало времени, которое Изамбар тратил на него, мало книг, которые он ему давал, мало его друзей — ему еще были нужны оба его дома, в Шарлевиле и Дуэ! И потом-, в какое положение он его ставит? Изамбар обещал г-же Рембо или вернуть его, или сдать в полицию. Г-жа Рембо снова станет твердить о сговоре! Нет, он больше этого не потерпит! Однако Изамбар не хотел оскорбить Артюра и сумел подобрать нужные слова:

— Поймите, мы вас не гоним, но мы не можем оставить вас у себя.

— Я знал, что так будет, — ответил Рембо потупясь. — Я сделаю, как вы скажете.

Г-же Рембо было послано письмо, и теперь следовало дожидаться ее ответа. Эти несколько дней Артюр посвятил переписыванию своих бельгийских сонетов; копии предназначались Полю Демени, с которым он, вероятно, увиделся.

«При малейшей помарке он начинал писать заново, — пишет Изамбар, — и требовал снова и снова тетрадные листы. Измарав их, он приходил и говорил: «Бумага кончилась», и так по нескольку раз на дню».

«Мы давали ему немного денег, чтобы он сам покупал себе то, что ему было нужно. Одна из моих тетушек как-то сказала ему: «Пишите на оборотной стороне», но он с оскорбленным видом ответил: «В издательствах пишут только с одной стороны». Он узнал это недавно, по всей видимости, от Демени — в сентябре он еще спокойно писал на обороте.

Через несколько дней пришел ответ от г-жи Рембо. Это было категорическое требование сдать беглеца в полицию.

Изамбар отправился на прием к комиссару, который пообещал ему сделать все необходимое. Когда он вернулся, на пороге, со своим узелком под мышкой, его ждал Рембо. Сестрам Жендр он пообещал вести себя хорошо. Изамбар отвел его в комиссариат; у обоих было тяжело на сердце. На прощанье они крепко пожали друг другу руки.

— Хороший мальчик, — сказал комиссар. — Мы не сделаем ему ничего плохого.

Это была их последняя встреча.


Вскоре после его отъезда одна из теток обнаружила надпись, нацарапанную карандашом на выкрашенной в темнозеленый цвет входной двери. Это было небольшое прощальное стихотворение, грустное и благодарное, обращенное скорее к дому, чем к его хозяевам.

Изамбар прочел его, улыбнулся, растроганный… и не дал себе труда скопировать драгоценное художество; в одно прекрасное утро оно погибло под кистью маляра.

В Шарлевиле Рембо, надо полагать, возобновил свои встречи с Делаэ. 20 октября перемирие закончилось и война продолжилась — но пока вдалеке от Шарлевиля; горожане видели только небольшие разведывательные отряды. В городе все было спокойно. Из Мезьерской крепости периодически постреливали, чтобы напомнить врагу, который был вне досягаемости крепостной артиллерии, об этом очаге сопротивления. Однажды, прогуливаясь в пригороде Арш, друзья видели, как шальной снаряд превратил в пыль несколько метров парапета. Оба сочли эти развлечения артиллеристов дурацкими и опасными.

28 октября пришла весть о том, что днем раньше капитулировал Мец. Затем в беспорядке начали прибывать остатки частей, от регулярности которых не осталось и следа; солдаты были измотаны, капитуляция сломила их боевой дух. С этой толпой — кто бы мог подумать? — в Шарлевиль вернулся Фредерик, о котором давно ничего не было слышно. Г-жа Рембо состроила кислую мину, но пустила его в дом. Два брата, два сообщника, сообщает нам Делаэ, не могли смотреть друг на друга без смеха. Но когда Артюр решил пошутить по поводу «брата-вояки, отправившегося в погоню за славой», последний, как человек бывалый, ответил ему, не меняясь в лице:

— Ар-тюр-чик, заткни свой поганый рот…

Работы по подготовке крепости к осаде шли полным ходом весь октябрь, и все, что находилось на линии огня крепостных батарей и мешало наводке, было безжалостно сметено с лица земли. Там, где еще недавно росли фруктовые сады и шелестел листьями Лес Любви, лежала теперь уродливая пустыня, заваленная ветвями срубленных деревьев. «Какое опустошение сада красоты!»[45] — напишет позже Рембо («Сказка», сборник «Озарения»); но сейчас он одобрял это варварство, хоть и жалел, что вековые липы попали под топор.

— Это все необходимые жертвы, — сказал он как-то. — Эгоизм, неравенство, привилегии — все это должно быть уничтожено.

— Но тогда наступит царство всеобщей серости, — возразил Делаэ.

Рембо в ответ подобрал с земли тысячелистник и тоном, каким, должно быть, Христос говорил в Нагорной проповеди о лилиях[46], сказал:

— Смотри: даже после того, как падут все общественные устои, в природе останется образец истинной красоты, которому мы сможем последовать. Анархия и естественное положение вещей — две стороны одной медали.

Он стал фанатичным приверженцем идей Жан-Жака Руссо, Гельвеция и барона Гольбаха. Все, что стояло на пути раскрепощения личности, будь то школьная дисциплина, семейный уклад, религия со своими десятью заповедями, мораль с ее рамками или деньги с их властью над людьми, — все это должно было быть скинуто с пьедестала, повалено на землю подобно старым деревьям, в тени которых прозябает молодая, новая поросль. Только тогда люди смогут стать лучше, а общество превратится в «Лес Любви».

Как-то, рассказывает Делаэ, они сидели на ступеньках здания Военного суда, и Рембо вынул из кармана синенькую брошюрку — «Возмездия» Гюго; книга все еще была под запретом. Ненависть и презрение, которые автор швырял в лицо ушедшему режиму, были для Рембо манной небесной; вместо имен и фамилий в книге стояли инициалы, и Рембо испытывал особое удовольствие, подставляя первые на место последних. Эпитеты, которыми сопровождались эти фамилии, переходили мыслимые границы приличия, но все эти оскорбления Рембо считал вполне уместными.

— Господи, — искренне воскликнул Делаэ, — какие же бандиты нами правили!

— Люди, правящие нами сейчас, ничуть не лучше тех, можешь быть уверен, — ответил ему Рембо.

Тем временем война тихой сапой добралась и до окрестностей Шарлевиля, мирного торгового городка, и отделила его от славной и неприступной Мезьерской крепости. Стало ясно, что близость Мезьера никак не поможет Шарлевилю, если немцы, как это уже было в 1815 году, обогнут крепость и сначала захватят город. Надлежало, таким образом, заняться также и укреплением славного детища Карло Гонзаги, причем заняться немедленно. Местная власть никак не могла принять решение: не хватало людей, средств, инвентаря. Воззвание Гамбетты от 24 октября (война не на жизнь, а на смерть!) и приказы генерала Мазеля, коменданта Мезьера, образумили наконец осторожных шарлевильцев. Городской совет утвердил неотложные меры из двадцати пунктов, которые предлагали военные инженеры для укрепления обороны, однако заявил, что согласился на это только «во имя чести города, из опасений за жизнь и имущество граждан». Итак, в пригородах выросли баррикады и малые форты; город превратился в укрепленный лагерь, в котором все охранялось и который нельзя было покинуть. Рембо оказался заперт в Шарлевиле, как мышь в мышеловке.

Рембо умирал от желания бежать и не сбежал только потому, что это было просто невозможно. Но Изамбара он убеждал, что остался дома из послушания. Вот его письмо:

Шарлевиль, 2 ноября 1870

Здравствуйте!

— Вам одному эти строки —

Я вернулся в Шарлевилъ через день после того, как расстался с Вами. Мать пустила меня в дом, и вот я тут… в совершенной праздности. Мать отправит меня в пансион только в январе 1871.

Ну вот! Я исполнил свое обещание.

Я умираю, я гнию в этой пошлости, в этой гадости, в этом пейзаже в серых тонах. Что Вы хотите, я успел пристраститься к вольной воле и еще… ко множеству вещей, о которых нельзя не сожалеть, Вы понимаете меня? Я должен был уехать прямо сегодня; у меня была возможность это сделать — я был одет во все новое, продай я свои часы — и да здравствует свобода! А я остался! Я остался! И я готов бежать отсюда снова и снова. — Вперед, шляпа, плащ, руки в брюки, и ура! — Но я останусь, останусь. Этого я никому не обещал. Но я это сделаю, чтобы быть достойным Вашей ко мне привязанности — так Вы мне сказали. Я буду ее достоин.

Моя признательность к Вам — я не знаю, как выразить ее; у меня нет слов, и не будет. Если бы надо было что-нибудь сделать для Вас, я бы умер, но сделал, — даю слово. — Мне еще столько хочется Вам сказать…

«Бессердечный» А. Рембо

Война: Мезьер не осажден. Долго ли так продлится? Об этом не говорят. — Я передал то, что Вы просили, г-ну Деверьеру, если нужно сделать что-нибудь еще, я сделаю. — То тут, то там вылазки партизан. — В городе эпидемия ужасающего идиотизма, он заразнее чумы. Это плохо кончится, поверьте. Это растлевает».

«Бессердечный» Рембо — намек на упреки сестер Жендр, которых глубоко оскорбил рассказ Артюра о матери, и они сказали ему, что у него нет сердца. По словам Делаэ, Рембо имел обыкновение говорить: «Мое превосходство над другими заключается в том, что у меня нет сердца».

Изамбар пишет, что во фразе «я передал то, что вы просили, г-ну Деверьеру» речь идет о его книгах, остававшихся запакованными в Шарлевиле. На самом деле Рембо должен был передать Деверьеру конверт с письмом для него и небольшой запиской для г-жи Рембо. Деверьер, не желая общаться с ней лично, попросил Артюра передать записку, что тот и сделал. После этого Деверьер был немедленно приглашен к ней в дом, и там все выяснилось. Что же было в записке? Это была не записка — это был счет! Изамбар требовал возмещения расходов, которые он понес из-за своего ученика — железнодорожные билеты, бумага… В письме Изамбару от 11 ноября 1870 года Деверьер описывает, как прошла его встреча с г-жой Рембо:

«Вчера я виделся с мамашей Рембо. Ваше письмо я ей передал через ее сына […]»

Для начала был учинен форменный допрос:

— Могу ли я быть уверена в том, что Вы, г-н Деверьер, проживающий по адресу… являетесь поверенным в делах г-на Изамбара? Могу ли я быть уверена в том, что мой сын получил письмо из Дуэ от Вас?

— Да, мадам.

— Требования г-на Изамбара неприемлемы, мне необходимо увидеться с ним лично, пока же я имею намерение отдать Вам 15 франков 65 су. Можете ли Вы их принять?

— Да, мадам.

Писклявый голос принялся диктовать:

«Получена от г-жи Рембо сумма в 15 франков 65 су, данная в долг г-ном Из. г-ну Р., ее сыну» (sic).

«Для г-на Изамбара, число, месяц, год».

«Затем карга сграбастала одной когтистой лапой расписку, разжала другую и оттуда выпали три монеты по сто су и еще пятнадцать су мелочью. Я взял деньги, рассмотрел их повнимательнее, попробовал на зуб (а вдруг фальшивые?). Счастливо оставаться, мадонна вы наша».

К этому же письму было приложено письмо г-на Ленеля, сменившего Дюпре, в котором тот обсуждал возможность скорого начала занятий в коллеже: «И тем не менее кажется, что занятия для экстернов будут, если не во всех классах, то по крайней мере в некоторых. Но начальство молчит».

Тянулись мрачные, пустые дни; ничего не происходило. Рембо и Делаэ, чтобы убить время, продолжали свои прогулки, несмотря на обильные снегопады и мороз. Они отыскали оставшуюся в целости будку сторожа недалеко от Леса Любви, курили там свои трубки и читали стихи. У Рембо всегда был с собой томик Банвиля или «Современного Парнаса». Лирика согревала их:

Солнце смеется на белых ступенях,

И Маринетта там утоляет жажду[47].

Но чаще они просто слонялись. Как-то раз в сумерки их окликнул гвардеец, стоявший на часах:

— Стой! Кто идет?

— Священная война с погаными пруссаками! — бросил ему Рембо, давясь от смеха.

— Проходите, — важно пробасил часовой.

Охота на шпионов была в самом разгаре. Однажды властям сдали мусульманина, который никак не мог понять, почему его называют пруссаком. В другой раз не поздоровилось одному старому учителю, которого застали за тем, что он подозрительно внимательно рассматривал… пищали времен Людовика XV. Обезумевшая толпа хотела утопить его в Маасе. Рассказывали, будто человека по имени Беккер, который преподавал немецкий язык в коллеже, видели в мундире капитана уланов; добавляли, что якобы один из его людей привел к нему молодого французского солдата и что Беккер узнал его — это был один его ученик по имени Ланьо, и потому велел его отпустить.

Люди боялись и думать о том, что их ждет; казалось, холод и отчаяние заключили союз с врагом. Что еще хуже, в лавках было пусто; немцы чудились за каждым углом. В завывании метели слышались трубы армагеддона.


В Шарлевиле, на улице Форе, дом 22, жил один фотограф, Эмиль Якоби, лысый и седобородый. Рембо хорошо его знал — когда-то он был их соседом. В бытность свою директором воспитательного дома в Туре он приобрел некоторую известность — благодаря его усилиям перед Академией наук предстал четырнадцатилетний пастух Анри Монде, который обладал поистине феноменальными способностями к устному счету. Помимо этого его перу принадлежал труд «Ключ к арифметике», опубликованный в Шарлевиле. Его уважали как бывшего члена Парижского общества интеллектуального раскрепощения. У Рембо он вызывал симпатию своими политическими взглядами: этот восьмидесятилетний старик утверждал, что был среди сосланных по указу от 2 декабря. Так вот, в октябре 1870-го ему пришла в голову мысль основать, газету с республиканским уклоном и назвать ее «Арденнский прогресс» в пику «Арденнскому курьеру». Деверьер был готов сотрудничать с этой газетой, но его статья, написанная для первого номера, была форменным образом изуродована редакторской правкой, так что он не очень-то лестно отзывается о Якоби и его газете. Вот отрывки из его письма Изамбару от 11 ноября 1870 года:

«Прогресс» начинает с истерики… Скабрезная газетенка… Якоби опускается до буржуазной прозы и жаргона… Он сумасшедший… Нетребовательность арденнцев поразительна».

Но какое до этого было дело Рембо — лишь бы печатали. Он должен печататься. Может, в «Прогрессе» напечатают его сонет «Уснувший в ложбине»?8 Если верить Делаэ, он отправил сию пастораль Якоби, который в рубрике «Переписка» ответил ему, что не время занимать внимание игрой на свирели и тому подобной ерундой. Тогда, чтобы не быть в отрыве от действительности, он (подписавшись Жан Бодри[48]) прислал в редакцию небольшой рассказ, главный герой которого — не кто иной, как Бисмарк, — отяжелев от обильных возлияний, валится на карту Парижа и засыпает… но уткнувшись носом в свою баварскую трубку, с воплем просыпается.

В ответ на это в номере от 29 декабря в «Переписке» появилось следующее (Делаэ пишет об этом в «Семейных записках»): «Г-да Бодри и Дейл (Делаэ), Ваши статьи меня заинтересовали, но хотелось бы, чтобы Вы приподняли завесу тайны над Вашими личностями».

— Только и всего? — воскликнул Рембо. — Отлично. Идем к нему.

— Здорово, — завершил за него Делаэ, — мы будем журналистами.

Увы! На подходе были иные события, которые положили конец их недолгой журналистской карьере.

После капитуляции Монмеди и Тионвиля 14-я немецкая дивизия была переброшена под Мезьер с приказом (от 14 декабря) окружить крепость и взять ее. На подготовку площадок для артиллерии потребовалось около двух недель, поскольку земля промерзла на 15 сантиметров. В Мезьере все были полны решимости. Все понимали неотвратимость бомбардировки, но делали вид, что не боятся. Тем не менее были приняты некоторые меры предосторожности — вокруг памятников архитектуры и церкви возвели защитные сооружения. «Враг может сжечь город, но крепость выстоит», — гордо заявлял генерал Мазель. Мелкие вылазки партизан и «развлечения артиллеристов» прекратились — отныне было запрещено тратить боеприпасы без необходимости.

30 декабря Рембо и Делаэ оказались на площади Префектуры, запруженной толпой. Прибыл лейтенант гусар фон Рейман с эскортом из двух фельдъегерей; он потребовал капитуляции города. Соблюдая приличия, парламентеров вежливо попросили удалиться. Комендант крепости попросил только об одном — пощадить Шарлевиль9.

Ничто не мешало начать фейерверк.

Вечером 30-го пошел снег. Заговорили орудия на бастионах. Затем раздался условный сигнал, барабанная дробь, и каждый должен был занять свое место в убежище — наутро должна была начаться бомбардировка. Делаэ и Рембо расстались более встревоженными, чем хотели казаться, однако нельзя сказать, что их огорчало то, что должно было наконец случиться.

31-го числа, в половине восьмого утра, ледяную мглу (было минус 18) пронзила ракета; это был сигнал. Один из первых снарядов попал в дом в пригороде Пьер, совсем близко от дома Делаэ, который прятался в подвале бывшей жандармерии.

И разверзлись врата ада.

Скоро город представлял собой огненное пекло, ежеминутно сотрясаемое взрывами, поднимавшими в небо огромные снопы искр. Несколько крепостных батарей пытались поначалу отвечать на вражеский огонь, но вскоре замолкли.

Так продолжалось весь день. Вначале Делаэ с интересом наблюдал за этим увлекательным зрелищем: из полуподвального окошка было видно, как горела мясная лавка — мясо поджаривалось, кипящий жир капал в горшки с геранью («Я расскажу про это Рембо», — говорил он себе); но через некоторое время монотонность происходящего — каждые три минуты что-нибудь взрывалось — утомила его. Наступление сумерек не принесло изменений. Передышки не ожидалось. Люди в убежищах, цепенея от страха и холода, метались от стены к стене. В одном из подвалов сидел еще один друг Рембо, Жюль Мари, будущий известный писатель; в своей книге «Время» он писал: «Двадцать семь часов без перерыва я слышал, как эти ужасные смертоносные снаряды с адским свистом описывают параболу над моей головой».

Тем временем, несмотря на сопротивление генерала Ма-зеля, который полагал, что город не понес существенного ущерба, Шарлевиль решил капитулировать. Совет обороны Мезьера колебался. К десяти вечера приняли решение не сдаваться. Ровно в полночь, в качестве новогоднего салюта, пруссаки дали по крепости 90 залпов; в городе все были уверены, что наступил конец света. Часы на церковной колокольне «звонили так, будто решили вызвониться на век вперед за несколько минут» (Делаэ).

В шесть часов утра над колокольней взвился белый флаг, но в тумане и дыму пожаров его никто не заметил. В десять часов один из сержантов получил приказ передать пакет командованию сил противника; это была безоговорочная капитуляция. По Мезьеру было выпущено 6319 снарядов, из них 893 зажигательных; 262 дома были стерты с лица земли, ни одно строение не осталось неповрежденным. По официальным данным, было убито 43 человека и сотни ранены.

В Шарлевиле было разрушено только два дома, а жертв насчитывалось всего 19 — четверо убитых и 15 раненых. Один снаряд разорвался — Рембо очень смеялся, когда узнал об этом, — в кабинете г-на Дедуэ; хозяин кабинета, его теща и двое посетителей, которые находились там в момент попадания, были легко ранены.

К утру 1 января 1871 года Мезьер представлял прискорбное зрелище — руины, груды битого стекла, обугленное дерево, пепел, едкая вонь наполняла воздух, и все это было местами припорошено снегом. Тут и там одинокими факелами догорали непотушенные (в трубах замерзла вода) пожары. Ошеломленные люди озирались по сторонам в гробовом молчании, пытаясь осознать масштаб катастрофы.

Весь день Рембо не находил себе места от беспокойства. Ни ему, ни сестрам мать не позволила выйти из дому:

— Нет, мсье Артюр, мы не пойдем смотреть, как падают снаряды, в этом нет ничего интересного.

Тем не менее вечером, в канун Нового года ему удалось-таки выбраться в пригород Фландр и разглядеть оттуда Мезьер, походивший на тлеющую мусорную кучу.

— Не много-то останется от мезьерцев, — то и дело повторяли вокруг него.

В полночь немцы под звуки фанфар ступили на Герцогскую площадь Шарлевиля.

Расквартировав войска в городе, немцы повторили ту же церемонию в Мезьере 2 января в три часа пополудни. Музыка была немного торжественнее, однако немцы закрыли за собой ворота и запретили кому бы то ни было входить на территорию поверженной крепости.

Поговаривали о тысячах жертв. Широко разошелся номер газеты «Бельгийская звезда», в котором был опубликован список пропавших без вести. Рембо проглядел его — там числилась и семья Делаэ. Быть может, он больше не увидит своего друга — единственного друга, может, даже останков его не увидит, а может, и останков-то никаких нет…

— Бедный старина Делаэ…

Наконец 4 или 5 января Рембо получил возможность отправиться в Мезьер. От дома Делаэ на Большой улице осталась одна стена. Трое пруссаков в черных беретах и красных повязках разбирали вход в подвал, надеясь найти там выпивку. Чтобы согреться, Рембо стал помогать им. Он ожидал обнаружить труп своего друга; его ожидания частично сбылись — трупы в подвале были, но это были погибшие кошки Делаэ. Ура! Может быть, еще есть надежда…

И вдруг — не может быть! — бледный, в большой овернской шапке, которую ему дали взамен неизвестно куда девшегося кепи, перед ним стоял Делаэ собственной персоной.

Какая удача!

Друг рассказал об ужасных часах, которые провел в убежище, спасаясь от «серного дождя». Немного времени спустя появилась и г-жа Делаэ и засыпала Рембо благодарностями за проявленное участие.

Рембо выслушал все со слегка ироничным выражением лица и, оказавшись наедине со своим другом, спросил:

— Все это замечательно, но где наши трубки? Когда мы в последний раз расстались, они были у тебя.

Делаэ указал пальцем туда, где еще недавно был второй этаж дома:

— Видишь — вон печка стоит. Я их там спрятал, пойди, поищи, кто знает, вдруг и найдешь.

Они побродили по руинам.

— Ужасно, — бормотал Рембо, — как это жутко — гореть…

Здание суда, со своим греческим фронтоном и пошлой колоннадой, стояло нетронутым.

— Ну конечно, — сказал он, — лавки и больницы горят как свечки, а вот суды… постой-ка! спорим, тюрьма тоже цела?

В самом деле, она была цела, как и бывшее здание жандармерии, где прятался Делаэ. А вот от типографии г-на Ф. Девена, где печатался «Арденнский прогресс», остались лишь воспоминания.

Но какое Рембо было дело до Якоби? Он был ужасно рад, хотя и не показывал этого — он нашел своего друга, то есть, по известной поговорке, ту пару ушей, которая всегда готова его слушать.

Один человек из мастерских Моона по имени Буржуа приютил семью Делаэ у себя в При, деревне близ Мезьера. Рембо часто туда наведывался и подружился с ним, поскольку, несмотря на фамилию, его взгляды были вполне прогрессивны.

Было очень холодно, но это не останавливало двух друзей, и они бродили по разбитым дорогам в окрестностях Варка, Эвиньи, Варнекура и Лафраншвиля, куря свои новые трубки. Их хлебом насущным были политика, метафизика и более всего поэзия. Что бы они ни обсуждали, Рембо всегда теперь занимал позицию радикальную, непримиримую и осыпал проклятиями всех, кто был с ним несогласен. Посреди мерзлой непролазной грязи деревенских полей он зачитывал «Приседания» и «Вечернюю молитву», а Делаэ слушал эти дерзости с открытым ртом.

Иногда им попадались пруссаки; с высоты своих повозок разглядывали их, забавляясь.

— Топрой тороки, — то и дело слышали наши друзья.

Рембо смеялся в лицо этим рабам, говорит Делаэ.

Как-то раз, когда они гуляли по довольно густому лесу, юный поэт задел головой белую акацию, и на лбу у него выступила капля крови.

— Что с тобой? — спросил Делаэ.

— Ничего, — ответил тот, — это мысль колется своими иглами.

Что он хотел сказать? Что он готов пролить кровь за свои идеи? Или что они были для него терновым венцом? Никто нам уже не ответит, но слово было сказано, и это было меткое слово; считается, что им навеяно следующее место из Поля Валери («Дурные мысли»): «Человек распят на кресте, этот крест — его собственное тело. Его поникшую голову глубоко пронзают иглы тернового венца мыслей».

У Рембо сжалось сердце, когда он узнал о бомбардировке Парижа, случившейся 5 января и унесшей, по слухам, шесть сотен жизней. Пожар Мезьера мало значил, в этом городе не знали даже, кто такой Бодлер… Но Париж! Сердце и мозг мира, очаг, разжигаемый интеллектуалами и революционерами, которые могут вырвать страну из того кровавого болота, в котором ее утопил деспотизм! Он разделил муку Священного Города, он повидал на своем веку и военные вылазки, и манифестации, и народные восстания. Увы! Неумолимая судьба по имени варвар-пруссак и буржуа-консерватор топила в крови все попытки снять блокаду. События развивались чем дальше, тем хуже: 28 января Жюль Фавр, вопреки воле народа, подписал капитуляцию, 8 февраля прошли выборы, которые республиканцы проиграли, и, наконец, 12 февраля Национальное собрание дало поручение сформировать национальное правительство не кому-нибудь, а г-ну Тьеру.

Возвращение в столицу сытых — лавочников, банкиров, капитулянтов, короче говоря, «партии порядка», как ее назвал Эжен Вермерш в своей статье в газете «Народ вопиет!» (6 марта 1871 года) — вдохновило Рембо на гневный памфлет «Парижская оргия, или Париж заселяется вновь»:

Паяца, короля, придурка, лизоблюда

Столица изблюет: их тело и душа

Не впору и не впрок сей Королеве блуда —

С нее сойдете вы, паршивая парша! [49]

Как мы видим, стиль стал более отточенным.

Но это все еще было только начало.

Примечания к разделу

1 П. Берришон включил прекрасный комментарий к этому стихотворению в J.-A. Rimbaud, le poète, с. 68. Марсель Кулон и другие считают (как нам кажется, они заблуждаются), что в этих стихах содержится намек на побег капитана Рембо в 1860 г. (Артюру тогда было шесть лет).

2 Ср. Rimbaud vivant, № 16 (1979), рецензия на работу Ванденхёка о Поле Демени, публикация общества Amis de Douai.

3 Об этих происшествиях см. Делаэ (Souvenirs familiers). Историю с пруссаками включил в свою книгу Mézières en 1870 (Reims, Matot-Braine, c. 48) Жюль Пуарье.

4 Против такой датировки возражал Клод Дюше в «Autour du «Dormeur du val» de Rimbaud» (Revue d’Histoire littéraire de la France, 1962, c. 371). Он говорит, что Рембо уехал 2 октября. Мы же доверяем словам Изамбара, который утверждал, что вернулся в Шарлевиль 8 октября (Vers et Prose, первый квартал 1911).

5 О Леоне Бильюаре см. статью (довольно плохую) в Lettres françaises от 5 июля 1956 г.

6 Робер Гоффен, Rimbaud vivant.

7 Известна лубочная картинка под названием «Взятие Саарбрюккена», опубликована в les Oeuvres de Rimbaud (Paris, Gamier, 1981). Это не та картинка, которую описал Рембо, — она была более наивной и более популярной. Ее отыскать не удалось.

8 Шарль-Мари Дегранж в своей книге Morceaux choisis des auteurs français du Moyen Age à nos jours (Paris, Hatier, 1933) приводит «Уснувшего в ложбине» и дает отсылку на «Арденцский прогресс». К несчастью, проверить это невозможно, так как подшивки «Арденнского прогресса» за этот период не сохранились.

9 См. книгу Жюля Пуарье.

Загрузка...