Перевод Б. Вавилова
С утра мы держали наготове стадо в две-три тысячи голов и медленно объезжали его, давая животных пастись в высокой траве, доходившей им до живота. День обещал быть на редкость чудесным. Ночь была ясной и прохладной, а с восходом солнца подул теплый ветер, проносившийся над влажной равниной, слегка волнуя желтую траву, похожую на созревшую пшеницу. В прозрачном воздухе удивительно четко вырисовывались черные стволы акаций в миле от нас; время от времени парами взлетали индейки и, неуклюже покружившись, исчезали в голубом небосводе.
Сонная истома дня, становившегося все жарче и жарче по мере того как поднималось солнце, передалась и лошадям. Они лениво бродили вокруг стада, на ходу пощипывая сладкие побеги, скрытые в высокой траве. А мы, развалившись в седлах в самых непринужденных и удобных позах, неторопливо попыхивали трубками. Мы поджидали последнюю партию скота — небольшое стадо, которое Кэнти-метис с сыном гнали от дальнего ручья.
Они прибыли около полудня; тощие быки, трусившие рысцой под щелканье бичей и лай собак, и весь остальной скот, разбредшийся по равнине, начал собираться на полуденный привал. На всей необъятной равнине виднелось всего каких-нибудь три дерева, под которыми можно было укрыться от палящего солнца, и около них самые сильные животные затеяли драку за место в тени, бодаясь и сцепляясь рогами. Среди золотой травы стадо выглядело черным островом, одиноким и неподвижным, если не считать неспокойного движения в центре.
Ярдах в ста от него мы развели костер и поставили греть котелки. Внимательно поглядывая, как бы какое-нибудь животное не ушло, мы перебрасывались замечаниями о предстоящем отборе скота для продажи, который должен был занять весь долгий день. Отобрать предстояло голов четыреста и примерно столько же молодых быков и телок для клеймения, так что до захода солнца даже самый молодой из нас успеет наездиться досыта. А самым молодым был Стив — единственный сын Кэнти-метиса, худенький мальчик лет четырнадцати, с гибким телом, подвижными чертами лица и быстрыми черными глазами, которые, казалось, замечали все, что попадало в поле их зрения. Отчаянный и способный наездник, он знал клеймо каждого купленного животного на пастбище и возраст всех жеребят, носившихся по лесистым склонам. Он даже в самую темную ночь мог найти дорогу через густые заросли мульги и всегда знал, в каком из каменных колодцев есть вода. В окружающей его жизни почти не было тайн, которые он не разгадал бы, и все же его глаза не утратили выражения наивной непосредственности, и смех его оставался по-детски свежим. Он мастерски рисовал угольком лошадей и собак и целыми днями болтал с отцом и чернокожими.
Но большую часть времени он проводил со своим отцом. Кэнти был сухощавый мужчина лет сорока, сутуловатый и с больными суставами, услужливый и покорный. Когда-то он тоже был хорошим наездником, но в жизни его наступил тот период, когда спокойная кляча и тень на привале таят в себе больше соблазна, чем упоение бешеного галопа, при котором на каждом резком повороте коня рискуешь сломать шею. А теперь он исполнял на ферме всякую легкую черную работу, чинил проволочную ограду и следил за тем, чтобы в сарае всегда были дрова. Это была неприятная и скучная работа, но он выполнял ее со спокойным достоинством; он помнил, что его отец был белым, носившим славное имя, и что, хотя сам он пария, все же огромная пропасть лежит между ним и чернокожими, которые едят руками и спят вместе с собаками.
— Непонятный народ, хозяин, — бывало, говорил он, наблюдая, как они пляшут корроборри. — Странные у них обычаи.
Нельзя сказать, чтобы он пытался скрыть то обстоятельство, что цвет кожи у него почти такой же темный, как у них, и что когда-то его мать била в обтянутый кожей барабан на туземных праздниках, — просто его образ мыслей, убеждения, даже склад его ума были совершенно иными. Черную работу он считал своей участью. Жил он в хибаре, сооруженной из листов старого железа, и ревностно охранял свое имущество: разбитую рессорную повозку, тощую ломовую лошадь и несколько линялых одеял. Однако смысл его жизни заключался в сыне Стиве. Он безмерно гордился умом мальчика, его умением ездить верхом, всеми другими его талантами. Казалось, он просто и минуты не может прожить без него. Когда перед отбором скота все разбивались на пары, эти двое всегда держались вместе. В загоне для клеймения быстрые руки мальчика неизменно были наготове, чтобы выручить плохо видящего отца. Когда под одним из них норовистая лошадь вставала на дыбы, другой, сидя на ограде, ощущал этот толчок всем телом. В общем, это была довольно странная пара: усталый, болезненный мужчина, стеснительный и теряющийся даже в привычном окружении, и живой, проказливый мальчик, готовый завести дружбу с любым живым существом.
Немного позже, когда мы пересели на свежих лошадей и окружили стадо, готовясь начать отбор, они, как всегда, стали рядом. Мальчик держался ближе к краю, на случай если придется погоняться за вырвавшимся животным. Он отпустил поводья, и стройная гнедая лошадь танцевала под ним, точно кошка, а он своим длинным бичом сбивал верхушки с кустиков травы. Солнце, стоявшее прямо над головой, высосало из воздуха всю свежесть, и золотая равнина, казалось, потрескивала от сильного зноя. Над топчущимся стадом поднималась легкая, похожая на пыль дымка, обжигавшая ноздри. Через несколько минут отбор уже шел полным ходом. Жирных быков одного за другим пропускали сквозь кольцо пастухов; защелкали бичи, и вся равнина загремела под копытами лошадей и отчаянно бодавшегося скота.
Это была напряженная, захватывающая работа. Нельзя было ни на миг отвести в сторону взгляд, хотя чувство внимательного ожидания, казалось, переместилось куда-то в колени, сжимавшие седло. Лошади, которые стояли в высокой траве, покусывая удила, были не менее чутко насторожены, чем мы. Когда какое-нибудь животное вырывалось из круга и уносилось галопом по равнине, лошади сразу бросались вдогонку, не дожидаясь прикосновения шпор или колен. Без малейшего натяжения поводьев они поворачивали вслед за свернувшим животным и гнали его назад. Потные от крупа до загривка, они как будто играли в восхитительную и понятную им игру, выдуманную специально ради их забавы. Одни только собаки, отогнанные подальше, лежали в траве, недовольные и возбужденные. Положив головы на лапы, они легонько повизгивали и дрожали от нетерпения, но приблизиться к стаду не осмеливались.
И только один раз этот строгий порядок был нарушен, да и то не совсем.
Медленно тянувшийся день подходил к концу. За час до захода солнца почти все животные были отобраны. Высокая трава вокруг поредевшего стада была вытоптана и стерта в мелкую пыль, стоявшую в воздухе и затруднявшую дыхание. Глухое нестройное мычание разносилось по равнине. Весь скот был разделен на три группы: откормленные животные для продажи, коровы с телятами и основное стадо. Как раз в эту минуту из стада неожиданно вырвался молодой бык и ринулся к ближайшим зарослям акаций в полумиле от лагеря.
Он стрелой промчался мимо Кэнти-метиса. Однако Стив был всегда наготове пуститься вскачь вместо отца. Пригнувшись к шее своего гнедого, он понесся за быком, который, задрав хвост, скакал галопом, как будто ужас придавал ему крылья. Мы лениво повернулись в седлах, чтобы следить за погоней. Просто наслаждение было смотреть, как скачет этот мальчишка. Казалось, он сросся с лошадью. Низко опустив руки и слегка наклонившись, он мчался рядом с быком, пытаясь завернуть его и погнать назад.
Внезапно одна из собак, не удержавшись, с рычанием вскочила и коротко залаяла. Бык слегка повернулся и остановился как вкопанный. Лошадь налетела на него, и он с грохотом повалился на землю, а лошадь буквально перелетела через его голову. Она с трудом поднялась на ноги, с испуганным ржанием огляделась вокруг, и поскакала по равнине, волоча за собой поводья. А мальчик остался лежать в высокой траве.
В мгновенье ока мы очутились возле него, и Кэнти первый спрыгнул с лошади. Однако с самого начала было ясно, что ни поспешность, ни промедление уже не играют роли. Мальчик неподвижно лежал на спине, раскинув руки, зажав в кулаке пучок травы. Сейчас он выглядел маленьким и жалким. Свалившаяся с головы широкополая шляпа была заметно велика ему, а краги могли быть впору лишь взрослому мужчине. Его сморщенное личико с маленьким носом и широким ртом стало совсем белым, словно в последний момент какой-то благодетельной силе удалось скрыть позорный цвет его кожи.
Первым заговорил надсмотрщик;
— Эй, кто-нибудь, поезжайте на ферму за повозкой.
Отправился Кэнти, ибо это было единственное, что ему оставалось делать. Хотя лошадь его мчалась, прижав уши, он сидел в седле неподвижно, как изваяние, глядя прямо перед собой. Солнце медленно клонилось к горизонту. Двое из нас остались у распростертого в траве тела, остальные погнали жирный скот на ближнее пастбище, а коров и неклейменых телят в загон. Они тронулись под щелканье бичей и лай собак. Телята бежали рысцой, высунув языки; собаки хватали их зубами за ноги, и коровы то и дело поворачивались и загораживали их своим телом. Уставшие лошади подгоняли их; нужно было поспеть до наступления темноты.
Но прежде чем на холмах угасли последние лучи солнца, коровы оказались в загоне. Ворота были надежно заложены жердями, и обессиленные лошади отправились пастись. В темноте раздавалось глухое мычание ошеломленных коров, которые дрались из-за телят, потерявшихся в суматохе. Из-под их копыт поднимались облака мелкой пыли. Пастухи, убрав седла, молча расходились по своим хибаркам. Даже чернокожие, ужинавшие на корточках под перечным» деревьями, которые росли напротив кухни, не болтали, как обычно: живые глаза их перебегали с веранды, где лежало завернутое в простыню маленькое тело, на маленький дворик у седельной, по которому Кэнти ходил взад и вперед.
Казалось, какой-то странный паралич лишил его способности говорить и действовать. Время от времени он останавливался и ничего не видящими глазами пристально всматривался в темнеющие заросли мульги. Перед дверьми жестяной лачуги у ручья его жена-туземка, высохшая старуха, вынув неизменную трубку изо рта и накрывшись передником, тихо причитала. Но он не подошел к ней. Он, казалось, искал, чем бы занять свои руки.
Раньше в свободные минуты он никогда не утруждал себя работой, пусть даже в сарае и лежало нераспиленное бревно. Но сейчас он заметил топор, валявшийся на куче дров, и побрел туда. Отупляющая работа, которой были заполнены его дни, как будто наложила на него неизгладимый отпечаток, и вне ее для него не существовало жизни. В глухом размеренном стуке топора было что-то пугающее.
Перевод В. Жак
Когда Питер Колтер полоснул ножом по горлу овцы, его вдруг охватило странное чувство, что все это уже было с ним раньше. Тревожное чувство! Как будто где-то в глубине его сознания на мгновение поднялся занавес и он увидел себя вот так же стоящим посреди уилтширских меловых холмов и наблюдающим, как стекленеют глаза овцы и по его опущенной руке течет теплая кровь. Питер стоял в непонятном волнении, ошеломленный утратой чувства времени… Сырость холмов пронизывала его до костей, холодный ветер дул прямо в душу. Он почувствовал, что сросся с этой местностью, как корявый дуб, торчавший в ста шагах от него, или меловые прогалины, белевшие на фоне намокшей земли. Он уже не был Питером Колтером, которого забрали с фронта для ускоренной переподготовки в школе пулеметчиков, он был кем-то другим. Вот бы только вспомнить, откуда он пришел и что должен был делать.
Ощущение это длилось одно мгновение, но оно потрясло Питера своей яркостью. Дрожащей рукой он вспорол овце брюхо и стал сдирать теплую шкуру.
— Какого черта, — пробормотал он, — струсил ты, что ли? Ведь не первый же раз у тебя на руках овечья кровь.
Он стал думать об ужине, который он приготовит, когда принесет отборные куски баранины в лагерь, и о том, как обрадуются ребята в его бараке.
— Пит, сукин ты сын, что это ты приволок нынче? Опять гостинцы собирал? Ну и ну, не иначе как ты крысиный король!
А то, что здешние холмы показались ему знакомыми и родными, как берега Лоддона, так это просто обман зрения. На него и раньше это находило, не так сильно, правда.
Он перестал обдирать овцу и оглянулся, не следят ли за ним. Взгляд его прищуренных от ветра глаз охватил волнистый, без единого кустика, луг. День еще не начинал клониться к вечеру, но кругом было полное безлюдье. Лагерь остался в трех милях позади, за деревьями, а впереди отдельными островками виднелись перелески, фермы, деревни. Однако легкий туман, поднимавшийся от земли, смазывал все контуры, и ничего нельзя было ясно разглядеть, — ничего, кроме меловых овечьих следов, слабо белевших на зеленой траве.
Сокращая дорогу, Питер шел в соседнюю деревню напрямик через меловые холмы и вдруг увидел хромую овцу, запутавшуюся в густых кустах черной смородины. Он сразу же оценил ее с точки зрения съедобности.
Хоть разок поесть свежего мяса. Всем хватит с избытком. Питера неотступно мучил голод. С тех пор как он высадился в Англии, ему еще ни разу не удалось поесть всласть. Его ненасытный аппетит служил постоянной темой для шуток в бараке. Иногда он потихоньку уходил ночью в лес за кроликами, но большей частью безуспешно, — кролики, как и все съестное, были редки. За две недели только два раза ему улыбнулось счастье. В бараке тогда был устроен царский ужин. Ребята сидели вокруг него и жадно вдыхали запах жаркого, которое он готовил в пожарном ведре на печурке. Но что значит один заяц для такой оравы! И снова Питер ходил голодный, рисуя в своем воображении огромные сыры, увесистые куски говядины, буханки домашнего хлеба — все то обилие сытной пищи, к которому он привык с детства.
По его мнению, заставлять взрослых мужчин голодать было возмутительно — гораздо более возмутительно, чем зарезать хромую овцу, попавшуюся ему в руки. Совесть его не мучила. Это было осуществлением его естественного права, и, разделывая овечью тушку, он гораздо больше ощущал свое человеческое достоинство, чем подчищая с тарелки водянистую подливку в лагерной столовой.
— Ну, сегодня все ребята наедятся досыта, — рассуждал он сам с собой, радостно посмеиваясь, — и вряд ли им захочется подшучивать над моим аппетитом… Я спрячу ее здесь, а на обратном пути отберу лучшие куски, заверну их в плащ и притащу в барак.
И вдруг он снова почувствовал, что уже пережил все это раньше! Может быть, запах свежесодранной шкуры и бараньего сала проник в дальний уголок мозга и разбудил какие-то воспоминания? Но не об отцовских овчарнях на берегу Лоддона — нет, то были какие-то более туманные, неясные воспоминания, связанные именно с этой расстилавшейся перед ним местностью, по сути дела совершенно чужой ему! Он хорошо помнил свое первое впечатление от нее. Это было два года тому назад. В сыром тумане шагал он со своей ротой от станции, куда поезд доставил их с парохода, — три мили унылого пути. Казалось, серое небо вплотную приблизилось к земле и слилось с ней. Ничего — кроме голых деревьев и мокрой листвы под ногами. Потом появились круглые голые холмы, на которых, как снег, лежал туман. Ничто в этом неуютном ландшафте не говорило о радости и полноте жизни. Когда впереди показались мрачные, крытые железом крыши их учебного лагеря, Питера охватила острая тоска по дому и мучительное желание снова увидеть родные эвкалипты на берегу Лоддона, залитые утренним солнцем.
Вот и сейчас — он шел в деревню, а далекие эвкалипты стояли у него перед глазами, и мысли его тревожно метались между этими двумя бесконечно разными мирами. Он шел навестить родственников отца и удивлялся тому, что именно ему довелось стать связующим звеном между здешними меловыми холмами и берегами Лоддона. Черт знает какие шутки позволяет себе судьба! Еще год тому назад он и понятия не имел о существовании Элиаса или тетушки Джуп, но тем не менее они существовали — целое гнездо родственников, иные даже с такой же, как у него, фамилией, и все с какими-то общими семейными чертами. Разве не был нос Марты точной копией носа его тетки Рейчел, хотя во всем остальном они были совершенно не похожи друг на друга?
«Все очень запутанно на этом свете, — решил он, взявшись за дверную ручку маленького домика. — Вот уж наверняка предпоследнее, если не последнее, место, где мне вздумалось бы искать корни семейного древа!»
Домик стоял на самом краю деревни. Он был маленький, совершенно заросший зеленью; даже окна и дверь наполовину закрывал плющ. Питера встретила тихая пожилая женщина, не столько словами, сколько движениями и жестами выразившая радость при его появлении.
— А, это ты опять пришел к нам, Питер! Ну заходи, заходи. Сегодня тетушка Джуп поднялась и сидит в кресле. Рожденье у ней нынче. Девяносто четыре года ей исполнилось.
Казалось, она немножко побаивается высокого юноши в непривычной форме; когда он смотрел на нее, она тут же отводила глаза, но радушие ее было несомненно искренним.
Забрав у него тяжелый плащ, она провела его в уютную комнатку, пропахшую угольным дымом и запахами кухни, и в полумраке Питер разглядел высохшую старуху в кресле у горящего камина. Она была самым старшим из живых членов семьи. Глухая, наполовину выжившая из ума, она цеплялась за жизнь, как твердый панцирь сверчка за кору дерева.
— Питер пришел повидать вас, — прокричала Марта, нагибаясь к ее уху. — Вы ведь помните его, тетушка Джуп? Он уже приходил к вам однажды.
Старуха подняла на Питера удивительно блестящие глаза, прошамкала что-то в ответ на его приветствие и тут же забыла о нем, опять сосредоточенно уставившись на горящие угли.
Питер опустился в кресло по другую сторону камина и расстегнул мундир. Ощущение тепла растеклось по всему телу. Чудесное тепло! Оно, как вино, ударило ему в голову, вызывая в памяти радостные картины. Ему захотелось поболтать, пошутить с тихой пожилой женщиной, накрывавшей на стол.
Ужасно хотелось сказать ей: «А знаете, что случилось, когда я шел через холмы? Что, вы думаете, я увидел? Хромую овцу, запутавшуюся в кустах черной смородины. Что ни говорите, а бывает удача на свете! Самое приятное происшествие, с тех пор как меня сюда забросило. Жаль, не догадался принести вам кусочек получше!»
Но что-то остановило его, заставило сдержать обуревавшее его веселье. В этом маленьком домике его голос звучал странно — слишком громко и грубо. Казалось, что здесь из поколения в поколение приглушалась жизнь, — во всем чувствовалась сдержанность, даже в тикании больших деревянных часов на камине. После шумной сутолоки лагеря, громких приказаний, звона оловянных тарелок в столовой, трескотни пулеметов на стрельбище — здесь было как на дне глубокого, тихого пруда.
Питер оглядел комнату острым пытливым взглядом, как бы стремясь понять тайну этого уютного спокойствия. Оштукатуренные стены, покрытые пятнами сырости, казалось нарочно были сделаны так, чтобы приглушать звуки, и ни один голос внешнего мира не мог проникнуть сквозь плотно закрытое окно. Толстые занавески и половики, чехлы на мебели, фарфоровые собачки и другие безделушки и украшения — все это принадлежало к прошлому веку, так же как и картины на стенах. Вероятно, за пятьдесят лет ничто не изменилось в этой комнате и, возможно, не изменится и в следующие пятьдесят лет.
Пятьдесят лет! Мурашки пробежали у него по спине, как будто на него пахнуло дыханием могилы. Для него жизнь означала движение, перемены, возделывание новых полей.
— Придвигайся к столу, — сказала Марта, — проголодался небось с такой прогулки… в лагере-то вас не больно сытно кормят, а?
— Да, не слишком, — подтвердил Питер, вспоминая об убитой овце. — Чаще всего ложимся спать голодными. Мы, солдаты, вообще голодная братия.
— Да, солдатская жизнь не сладкая, — вздохнула Марта. — Слава богу, у нас здесь еды хватает… пока что во всяком случае. Элиас возится в огороде и ночью и утром, и до работы и после… А вот и он!
Элиас был грузный, неповоротливый человек лет пятидесяти, двигавшийся так, словно все кости у него отсырели. Его плисовые брюки были до колен покрыты темно-зелеными пятнами, а грубые башмаки казались совсем заплесневевшими. Но на нем все это выглядело вполне естественно, как будто так и надо было, как будто Элиас так долго стоял в сырой земле, что врос в нее, словно столб или дерево.
— Здорово, Питер, — сказал он, придвигая к себе стул, — война еще не кончилась, а?
Взяв нож и вилку неуклюжими пальцами, он склонился над тарелкой. Хотя спина его и сутулилась, голубые глаза его были ясные, как у ребенка, а розовое лицо с обвислыми усами цвета соломы напоминало какой-то зреющий плод. Медлительность его речи раздражала Питера — по-видимому, мысли Элиаса двигались с неменьшим трудом, чем его пальцы.
— Тетушка Джуп празднует свое рождение, — сказал он, кивком головы указывая на старуху у камина, — первый раз поднялась с конца лета. Девяносто четыре годика ей исполнилось — как раз сегодня.
В основном поддерживать разговор приходилось Питеру. Он с нервным оживлением говорил о своем доме на берегу Лоддона, рассказывал о пастбищах и полях во время уборки урожая, но слова его не находили отклика, не вызывали никакого интереса. Это похоже было на то, как, бросая камешки в очень глубокий колодец, напрасно ждешь всплесков. В медлительности Элиаса таились какие-то бездонные глубины, которые невозможно было измерить. О чем думал он, низко склонив голову над тарелкой, торжественно прожевывая пищу и время от времени двигая по полу своими тяжелыми башмаками? Возможно, ни о чем. Его мягкий взгляд не выражал ничего, словно глаза были сделаны из цветного стекла.
Один только раз в них мелькнуло оживление.
— Австралия! — сказал он, как будто это слово задело особый нерв памяти. — Да-а… Когда-то и я собирался съездить туда. Молодым был, хотел повидать мир. Только и думал, что о кораблях. Ну а дядя Верни, — это который матросом служил, — брался устроить мне проезд. Да вот порешили они, что далеко это очень. Тетушка Джуп и слышать об этом не хотела… Куда в такую даль! И так, мол, слишком многие из нашей семьи уехали в чужие страны, да так и не вернулись назад.
И все же ему, по-видимому, была приятна мысль, что он тоже мог бы быть одним из этих многих. Он все поворачивал и поворачивал эту мысль в своем уме, как корова жвачку. После пяти минут такого занятия он сказал с робким смешком;
— Не останься я тогда дома, может у меня бы теперь целая овечья ферма была. Богачом бы вернулся. Сорил бы деньгами по отелям, со знатью бы водился.
Питер, энергично уничтожая хрустящие пончики, охотно поддержал эту тему, но блеск в глазах Элиаса быстро погас, и стало ясно, что его интерес к ней иссяк. Воображение его не привыкло работать долго. Над углями вспыхивали красные язычки пламени, и отражения их плясали на белом фаянсе, на белоснежной скатерти, на сморщенном личике тетушки Джуп, неподвижно сидевшей у камина. По-видимому, отрывки разговора все же время от времени доходили до ее сознания, и один раз она даже подозвала к себе Марту.
— Что это они говорят. Марта?
— Ничего особенного, тетушка Джуп, беседуют про войну.
При этом слове слабый трепет пробежал по лицу старухи. Должно быть, оно имело над ней какую-то власть. Ее пальцы слегка задвигались, и она невнятно пробормотала, что какого-то Томаса убили, когда ему не было и двадцати лет.
— И даже мать его не знала, где он похоронен, — несколько раз повторила она.
Пожевав губами так, что нос почти коснулся подбородка, она потребовала, чтобы Марта принесла ей старые письма из ящика в углу комнаты.
— Много их было, много… пожелтели они все теперь, и читать-то их некому!
Питер не сразу сообразил, что она говорила о войне, которая была много лет тому назад, в Крыму. В этой обстановке исчезало ощущение времени, четкость и определенность перспективы. Нечто подобное он испытывал, глядя поверх меловых холмов на перелески и деревни, полускрытые туманами: смотришь — и не понимаешь, какое расстояние отделяет их от тебя: одна или десять миль.
Когда он глядел на Элиаса, Марту и старуху у камина, ему было странно и жутко думать, что они одной с ним крови. Несмотря на уют и тепло, мысли его стыли, как на холодном ветру.
У него было довольно неясное представление о степени своего родства с этими людьми. Кажется, Марта была двоюродной сестрой отца, а Элиас — ее брат. Ну а какое отношение имела к ним эта старуха? Никогда раньше он не интересовался ни своими родственниками, ни своей родословной, но здесь это получило новое значение. Семья действительно показалась ему похожей на дерево, уходящее корнями в землю и покрытое листьями одинаковой формы.
«Лучше быть саженцем и самому пустить собственные корни», — мысленно протестовал он.
Но эта попытка самоутверждения не помогала избавиться от чувства зависимости. Кто был этот Пит Колтер с двумя нашивками на рукаве, которого на берегах Лоддона ждала невеста? У него было ужасное чувство, что его личность ничтожна мала, бренна и преходяща но сравнению с единством рода, которое сделало эту древнюю старуху у камина так странно похожей на его отца.
Наконец тетушка Джуп поднялась идти спать, и он решил воспользоваться случаем, чтобы распроститься с хозяевами и уйти. Когда он прощался со старухой, она положила высохшую руку на его плечо и уставилась ему в лицо своим странным пронизывающим взглядом, — это длилось целую жуткую минуту.
— Ты похож на своего дедушку, — прошамкала она, тряся головой, — те же нависшие брови, тот же взгляд… Трое нас было, и он был старшим. Ладный, статный он был парень.
Дребезжащий голос, принадлежащий далекому прошлому, смущал Питера не меньше, чем ее ясновидящий взгляд и цепкая рука у него на плече. Он нервно засмеялся.
— Давненько это, наверное, было, тетушка Джуп. Он ведь умер раньше, чем я родился, намного раньше. Я никогда не слышал, чтобы отец говорил о нем, да я и вообще почти до самого моего отъезда не знал о том, что у нас есть родственники в Англии. В нашей семье мы не очень-то поддерживаем родственные связи.
Он говорил громко, помня, что она глуха, громко и весело, словно в бараке с товарищами. Но старуха, казалось, не слышала его. Костлявой рукой она распахнула окно и смотрела на освещенные луной меловые холмы.
— Ладный, статный парень он был, без всякого изъяна, — повторила она. — Но они увели его, увели его. И не позволили ему стать солдатом, как он хотел, и умереть в бою.
— Пойдемте, тетушка Джуп, — спокойно сказала Марта, — спать пора.
— На вязах набухали почки, — говорила старуха, — птички начинали вить гнезда в ивах, вон там, на берегу реки.
— Ну что же, до свиданья, — сказал Питер, протягивая руку, — я приду опять.
— Да, приходи опять, — повторила за ним старуха, — ты похож на своего дедушку… Не раз гуляли мы по берегу реки, смотрели, как зуйки бегают по лугам. Он был уже взрослым парнем, а я-то еще была девчонкой. И сколько раз я видела, как он свертывал шею кроликам. Вот эта-то страсть и сгубила его. Они увели его за то, что он зарезал овцу… вон там на меловых холмах. Увели и сослали за море… «Я вернусь», — сказал он; но так и не вернулся никогда.
Она говорила так, как будто видела кого-то перед собой, яснее и отчетливее действительно окружавших ее предметов, и голос ее слабел и дрожал от наплыва чувств. Или, может быть, только от воспоминания об этих чувствах.
— Увели его, — повторила она, — и сослали за море.
— Пойдемте, тетушка Джуп, — упрашивала ее Марта. — Вы замерзнете у окна.
Старуха закивала и, шаркая, вышла из комнаты, опираясь на плечо Марты.
— Девяносто четыре, — пробормотала она, — восемьдесят лет тому назад… Они увели его… да, увели его.
Питер вышел на большую дорогу, залитую мутным лунным светом. Было не холодно, но он задрожал, как будто на нем не было никакой одежды. Казалось, ночь высвободила все запахи земли — дыхание вспаханных полей, намокших лугов, плесени. В окнах домиков еще светились огоньки, но нигде не было ни звука, ни движения. Все кругом замерло, словно в забытьи, и ему вдруг остро захотелось скорее увидеть знакомые лица своих товарищей, услышать их громкие дружеские голоса.
Питер замедлил шаг, оглядывая спокойно белевшие в лунном свете меловые холмы, пересеченные длинными тенями от растущего тут и там дрока. Овечья тропа вела напрямик в лагерь; казалось, даже был виден свет огней. Но Питеру так не хотелось пересекать эту пустынную местность одному со своими мыслями! Идти по дороге было всего лишь на милю дальше. Он ясно представил себе зарезанную овцу, завернутую в содранную шкуру и спрятанную под смородиновым кустом. Представил себе ее отсеченную голову, капельки росы на шкуре. Обогретый и сытый, он не испытывал большого желания идти за своей добычей. А ведь как обрадуются ребята в бараке! Нет, к черту! Если он не сможет заснуть нынче ночью, то уж во всяком случае не от голода.
«Пусть мертвецы хоронят своих мертвецов…» — подумал он, стараясь освободиться от неясной гнетущей тяжести.
Решительно повернув направо, он быстро зашагал по освещенной луной дороге.
Перевод В. Маянц
Неожиданно стемнело. Но не потому, что нахмурилось небо, — тьма, казалось, просачивалась из самой земли и ползла вверх. Час тому назад из-за высоких рябин, венчавших холм, выглянуло солнце, его лучи выпили росу в сухом русле и посеребрили паутину в папоротнике. Но теперь снова настала ночь.
Девушка, полоскавшая у ручья жестяные кружки, подняла голову и села, напряженно прислушиваясь, точно зверь, почуявший опасность. Мрак в разгар солнечного утра был зловещ. Лес замер, словно ждал чего-то. В листве ни шелеста, ни крика птиц, но под этим слоем молчания — какие-то едва уловимые, приглушенные звуки. Она попыталась понять, что это, — может, кровь шумит в ушах? Нет! Слух с трудом улавливал какое-то бормотание, хруст, нескончаемое легкое шуршание, — казалось, будто в этом огромном девственном лесу все жуки, все насекомые всполошились и поползли. Но куда? Вниз к ручью?
Внезапно откуда-то налетел ветер, несколько мгновений над головой дико плясали ветки, — и так же быстро все стихло. Вконец перепуганная, девушка бегом бросилась вверх по тропинке к дощатому домику, где они провели ночь. Во тьме почти ничего нельзя было разобрать, она натыкалась на кусты, проваливалась в норы вомбатов, ободрала колено об острый конец бревна и растеряла кружки. Куда девался Лео? На ее пронзительный зов из душной мглы откликнулось эхо.
Где-то совсем близко раздался успокаивающий голос Лео. Когда она подбежала к домику, Лео стоял в дверях; в сумрачном свете она увидела, что у него осунулось лицо и широко открытые глаза беспокойно блестят. В рубашке и трусах цвета хаки он казался маленьким и щуплым, ростом не больше ее самой. Жалкая тень того бесшабашного парня, который по воскресным утрам выпрыгивал из лавертонского поезда, — на синем мундире сияли белоснежные крылья, и фуражка щегольски сдвинута набекрень.
— Дело плохо, — сказал он.
— Я полоскала кружки, — пробормотала она, — замечталась, и вдруг будто надо мной нависло какое-то чудовище.
— Да, вот уж действительно чудовище, и прожорливое до черта! На вид этот лес совсем зеленый, а вспыхнет — как спичка. Внизу, по-моему, все горит. Наверное, уже занялось на склонах.
Она стояла рядом с ним и смотрела, как во мраке, там, где деревья смыкались с небом, ширились багровые полосы.
— Что же нам делать?
— Не знаю. К ферме Куиннов уже не пробраться.
Неуверенность в его голосе подействовала на нее угнетающе. Она уже привыкла, что он всегда знал, как поступить: на какую тропинку свернуть, где лучше устроить привал, как разжечь мокрые сучья. Горы Бо-Бо он знал как свои пять пальцев. Еще в детстве он исходил их вдоль и поперек, и теперь, вместо того чтобы валяться где-нибудь на пляже, ему захотелось провести свой последний отпуск в самом сердце этого гористого края.
— В ручье за большими камнями есть место поглубже, — сказала она. — Может быть, отсидимся там, пока не пройдет пожар?
— Нечего себя обманывать. Дот. Если пожар идет поверху, мы пропали.
Опять в голосе нерешительные нотки, в глазах испуг, воля и твердость куда-то исчезли. Но вдруг он весь подобрался, ожил и, неожиданно затянув какую-то песню, нашарил в кармане фонарик и принялся за сборы. У них было два рюкзака и почерневшие котелки, ослепительно сверкавшие еще три дня назад. Он поднял тот, что побольше, повертел, словно хотел швырнуть его ногой за дверь, потом со смехом положил обратно.
— Возьмем-ка его с собой. Может, пригодится, — будем в ручье поливать друг друга.
Девушка ощупью отыскала полотенца, развешанные на кустах лантаны, около двери.
Опять налетел вихрь, еще более яростный, чем первый; он сорвал железный лист с крыши и понес его вниз, с грохотом ударяя о стволы, наклонил могучие деревья, они затрещали, забушевали в высохшем русле — и его дикие завывания замерли вдали.
— Черт нас дернул остаться здесь на ночь! — сказал юноша. — Теперь мы были бы уже на ферме.
Она накинулась на него с возмущением:
— Что толку в сожалениях. Ты сам не хотел идти.
— Разве?
— Да, тебе захотелось еще раз окунуться.
— Может быть, и так. Вот дурная башка! Видишь, Дот, если мы испечемся — моя вина. Но кто знал, что так случится.
«Что правда, то правда, — подумала девушка, — никто не мог предугадать такое». Всю дорогу от Уолхаллы было прохладно и сыро; а когда они поднялись в горы, палящее знойное лето, раскаленный воздух, выжженная земля, увядшие сады отодвинулись куда-то далеко-далеко. Они вступили в мир исполинских деревьев, где журчали ручейки на склонах, поросших папоротником, перекликались птицы, а светлые ночи были пронизаны холодом. Ночью они проснулись, когда погас костер, заговорили сонным шепотом и удивились, что они вместе. В необъятном мире звезд, ночных шорохов, деревьев, громоздящихся в вышину, не существовало никого, кроме них двоих!
В ее памяти было еще свежо чудо этой первой ночи. На груди легкая, как листок, рука Лео, рядом его тело, в тихой тьме признания без слов. Это прекраснее, чем они мечтали… этого не забыть никогда. Трудно поверить, что там, внизу, в городе, за шестьдесят миль отсюда, стрекочут машины, как ошалевшие от жары цикады, с потолка фабрики низвергаются потоки света, а над станками склонились работницы ночной смены, уголком глаза следя за часовой стрелкой, ползущей к утру.
— Я еду в Лорн, — как можно более равнодушно сообщила она матери. — Пробуду субботу и воскресенье у Милли. И, кажется, отхвачу лишних денька два. Еще хоть раз в такую жару поработать ночью — и можно совсем свалиться с ног. Так и скажи фабричному инспектору, если придет разнюхивать, в чем дело.
Какой смысл объяснять, что это последний отпуск Лео и единственная возможность побыть вместе, — кто знает, когда еще придется свидеться? Лео почему-то не нравился матери. Но ей можно было наговорить чего угодно, — она всему верит, особенно с тех пор, как с утра до ночи слушает по радио военные сводки.
Правда, Лилу провести труднее, она вечно впивается в тебя взглядом, выискивает во всем какой-то тайный смысл. (Это правда или вранье? Меня все равно не проведешь!)
По дороге вниз к ручью юноша, остановившись, осветил фонариком сухие листья около тропы.
— Господи, посмотри, что делается! Все ползут к ручью — гусеницы, муравьи, все!
Она испуганно положила руку ему на плечо.
— Откуда они знают?
— Что?
— Что должно что-то случиться?
— Наверное, инстинкт. Те, что ползают по земле, подхватили весть с воздуха. Жаль, что мы оказались глупее.
На его веснушчатом лице было встревоженное и озабоченное выражение. Он отодвинулся от нее и больше не замечал ее прикосновений. Она стала для него лишь человеком, за которого он несет ответственность; он думал только об опасности, притаившейся за молчаливой зеленой стеной. «Все зависит от меня, только от меня, — говорили его глаза, — если я потеряю голову, мы погибли».
Когда они спустились к ручью, Лео вошел в воду и свалил оба рюкзака на плоский камень, торчавший на один-два фута над поверхностью. Вода едва доходила ему до колен, но шириной впадина была футов двадцать, и по берегам не было кустов. Он разогнулся и посмотрел вниз, в сторону долины, где по небу растекалось кровавое зарево, окрашивавшее верхушки высоких деревьев зловещим багрянцем.
— Садись в воду и накинь на голову полотенце, — скомандовал он.
— Обойдусь, — сказала она.
— Не валяй дурака. Садись, и пока не пройдет жар, прикрывай нос и рот полотенцем. Нам остается только ждать. Сядь покрепче и постарайся выдержать.
Порывистый ветер становился все яростнее. Он с ревом налетал то с одной то с другой стороны, и было слышно, как с глухим треском валятся деревья. Казалось, даже воздух стал каким-то другим, и стало трудно дышать. Девушка почувствовала, что задыхается, будто долго бежала в гору.
Она сидела в воде по самый подбородок, глядя вниз на свои скрещенные голые ноги, казавшиеся зеленоватыми и распухшими. Страх все нарастал. Она чувствовала себя одинокой и всеми покинутой; какая-то непроницаемая стена встала между ней и Лео, который сидел напротив, нагнув голову и поливая шею из котелка. Кроме них двоих, в этом крае горных кряжей, заросших лесами, дорог, истоптанных скотом, тропинок и домиков для туристов, наверное, больше нет людей, говорила она себе. За все время, что они здесь бродили, они не встретили никого, кроме худощавого всадника, который гнал в Уолхаллу стадо барашков. На холме за ущельем пастух остановил лошадь, крикнул что-то, — они не разобрали слов, — поглядел им вслед и поехал дальше. Они были рады, что остались наедине с дружелюбным лесом.
Но лес уже не был дружелюбным. За каких-нибудь два часа он изменился, стал враждебным. Сочная зелень пожухла, стала сухой И хрупкой, как будто подлаживалась к огненной буре, несшейся сюда с выжженных равнин. Покорно поникли громадные серые деревья, бесчисленные слабые звуки слились в неумолчное бормотание, обращенное к ней: «Попалась, милая, попалась. Ну-ка попробуй отсюда выбраться».
Что это, голос невидимых насекомых или Лилы? Ей казалось, стоит повернуться — и она увидит Лилу, сидящую рядом.
Постепенно бормотание перешло в рев. Мохнатая крона огромного дерева на середине склона вспыхнула, точно газовая горелка, зажженная незримой рукой. Девушка, как зачарованная, следила за огнем, ничему не удивляясь: в кошмарном сне, в который она попала, могло случиться все что угодно. Это была свеча, пламя которой струилось в небо; это был красный цветок на длинном белом стебле. Вот забушевала пламенем еще одна верхушка, футов на двести ближе, и еще одна. Повсюду во мгле летали огненные метеоры; горели не только деревья, — горел воздух. Но самый страшный огонь надвигался сзади; ревущей стеной он пробирался через верхушки деревьев, высылая вперед полыхающие языки.
— Не открывай глаз, — закричал далекий голос. — Приближается.
— Пока терпеть можно.
— Не разговаривай. Не отнимай полотенце ото рта.
Он беспрестанно погружал котелок в ручей и неистово поливал ее и себя. Она машинально повторяла его движения, хотя ее охватила странная апатия и ей трудно было поднимать руку. Жар жег глаза через закрытые веки; только усилием воли она удерживалась, чтобы не сорвать с лица мокрое полотенце.
А где-то внутри нее шла другая борьба, такая же отчаянная, как борьба за жизнь. Надо было защитить воспоминание об этих трех днях, которые, несмотря на все преграды, им удалось вырвать для себя из хаоса жизни. Они свернулись клубочком где-то глубоко-глубоко в прохладных зеленых тайниках ее души — эти три дня, готовые всплыть в памяти по первому ее зову. Побег из дому, поездка в поезде до Уолхаллы, песни, которые они распевали, когда остались одни в вагоне, буйная радость — они наконец вдали от этого надоевшего мира, из которого долгое лето высосало все соки. А потом первые звуки журчащей воды, ее шелковистая мягкость на коже, ночи, проведенные под пологом леса, пробуждение во мгле, руки, ищущие друг друга в темноте.
— Это ты, любимая?
— Глупенький! Ну а кто же?
— Кто-нибудь из ребят… Ты прелесть. Дот. Мне до последней минуты не верилось, что ты все устроишь.
Как же сохранить эти воспоминания свежими, когда на них надвигается огненный ад? Они, как зеленые листочки, съежились, свернулись, теряя жизнь. Она сидела скорчившись в ручье, набирая воду в котелок и выплескивая ее на голову Лео, на свою. Но вода уже не охлаждала кожу, а жгла так же, как горящий воздух. Она подумала: «Скоро вода закипит, как в кастрюле на плите, и вокруг поднимутся пузыри и пар. Если огонь идет поверху, мы пропали».
Конечно пожар шел поверху. И она ясно представила себе весь кран: почерневшая земля, окутанная дымом; на выгонах овцы, сгоревшие у проволочных оград, к которым они в панике прижались; ослепшие птицы, бессильно падающие вниз; пылающие фермы; лесорубы, захваченные врасплох в своих землянках; и северный ветер, пьяный всадник небес, в безумной ярости гонит перед собой языки пламени, плетью сгоняет их из сотен разных мест, заставляет прыгать через ущелья в милю шириной и наконец приподнимает над землей, и они наперегонки мчатся вперед по вершинам деревьев.
Вверху и вокруг ревело пламя. Даже через закрытые веки и полотенце она чувствовала его слепящий жар, но всякое ощущение времени и места было потеряно, и тело стало маленьким и легким, как былинка. Всепожирающий огонь мог бы без труда подхватить его и унести с собой. Она куда-то уплывала, в туманные глубины пространства, в ушах раздавался гневный голос, он преследовал ее повсюду, куда бы ее ни унесло. То это было гудение мстительных звуков, то оно рассыпалось в слова — такие же, какие терзали ее в тревожных снах детства. Вдруг на какое-то мгновение ей показалось, что она спокойно сидит на жесткой скамье около матери, ноги не достают до пола, и она со страхом глядит на лицо с белой бородкой, похожее на лицо какого-то старого пророка с картинки в библии. Бесцветные глаза сверкают беспощадным огнем, на руках, ухватившихся за кафедру, выступили узловатые вены.
— Грехи ваши найдут вас. Вам не спрятаться от всевидящего ока, дорогие друзья, где бы вы ни были. Оно и сейчас устремлено на вас; вы будете чувствовать его всю вечность.
Вечность! Девочку несет куда-то в сторону от матери в серую пустоту, она стоит в страшном одиночестве, ничем не прикрытая, в руке зажат шиллинг, взятый со стола в кухне, — монета то разрастается у нее в ладони так, что ее Трудно удержать, то сжимается в уголек. Ее обступили обвинители, но их не видно, только сверкают их глаза. Так хочется выкрикнуть, что ей самой не нужен был этот шиллинг, она хотела что-нибудь купить в подарок Лиле ко дню рождения, но слова ее тонут в реве мириадов глоток. А потом вдруг наступает тишина, и звучит только холодный голосок Лилы, далекий, но безжалостный. Лила опять повторяет: «Ты лгунья, ты всегда стараешься впутать в свои дела других, ты всегда думаешь только о себе».
Вдруг она начала задыхаться, ей было нечем дышать. Ее схватили за плечи, она почувствовала постепенное облегчение. Лео сорвал полотенце с ее лица; в голове у нее прояснилось, и его голос прозвучал совсем близко:
— Лучше стало?
Она хотела открыть глаза, но веки плотно слиплись.
— Да. Что случилось?
— Ты потеряла сознание. Упала лицом в воду. Ничего, старушка, самое худшее позади.
Позади? По-прежнему все вокруг ревело, и сквозь закрытые веки она видела ослепительный огонь. То и дело с треском валились деревья, и потоки горячего воздуха обжигали кожу.
— Худшее позади, — повторил он. — Огонь уже идет понизу. Подбирает остатки. Нам чертовски повезло с этой ямой. В другом месте мы бы изжарились.
Добрый он, заботливый, но какой-то далекий, и голос напряженный, до неузнаваемости сухой. Нам удалось выжить, казалось говорил он, но с этим шутить нельзя, это не должно повториться.
Она все еще жила в своем отдельном мире. Сидела сгорбившись в воде и затекшими пальцами старалась приподнять веки на распухших глазах. До них было больно дотронуться, как будто их присыпали толченым стеклом. Во рту противный вкус газа, а воздух, который она вдохнула, пахнет золой. Она дрожала, хотя вода была теплая.
— Тебе холодно? — сказал он.
Она неуверенно засмеялась.
— Нет. Это просто нервы. Я чувствую… Я чувствую… Не знаю, что я чувствую.
— Сними эти мокрые тряпки, — сказал он отрывисто. — Брось их. Тут в мешке твои брюки и джемпер, они сухие.
Им овладело безумное желание скорее убраться отсюда, уйти куда угодно — лишь бы прочь из этого спаленного края, где живыми кажутся только угли, каскадами сыплющиеся с тлеющих стволов. В шести милях отсюда, у подножья горы, ферма Куиннов, ее окружают выгоны, расчищенные на болотах, — они, наверное, преградили путь огню. Около фермы проходит шоссе, там, может быть, удастся сесть на легковую машину или хотя бы на грузовик. Налитые кровью глаза Лео были широко открыты и не закрывались; на закопченном лице они походили на язвы. Он машинально взял сухую одежду с плоского камня и принялся ее перебирать.
— Как только придешь в себя, пойдем, — сказал он. — В этой груде золы ни до чего хорошего не досидишься. Домика во всяком случае нет. Наверное, даже куска железа не осталось. Выбрось все что можно из своего мешка, я потащу оба.
— Я сама могу.
— Не спорь. Давай сюда.
Опять этот раздраженный тон, как будто заговорили истерзанные нервы. Спотыкаясь, почти не разговаривая, они побрели по почерневшим склонам, перелезая через вырванные с корнем деревья, обходя горящие, похожие на огненные столбы. От тропы почти не осталось следов: сухие сучья, листья — огонь слизал все; земля дымилась. Вдоль ручья валялись обугленные птицы и звери, в воде вверх брюхом плавала рыба.
До самого горизонта простирался этот опустошенный край, зловеще освещенный рдеющими углями. Дом Куиннов уцелел, и в тусклом свете на фоне окружающей черноты полоска расчищенного выгона и сад сияли какой-то райской зеленью. Вдоль дороги стояло несколько грузовиков и легковой автомобиль, рядом на скамейке молча сидели человек шесть лесорубов, и полная добродушная женщина в синем капала им что-то в глаза. Опаленные головы, черные от копоти лица делали их похожими на трупы, прислоненные к стене. Они не отвечали на жизнерадостное подшучиванье женщины — они были слишком измучены. Женщина, обернувшись, удивленно уставилась на две почерневшие фигуры, которые, еле перебирая ногами, подошли к дому и сбросили рюкзаки на крыльцо.
— Святые угодники, где ж они прятались, когда тут полыхало, как в аду! В землю зарылись, что ли, как вомбаты?.. А это вроде бы девушка!
В мгновенье ока она принялась хлопотать, бросилась готовить еду, зажгла в столовой керосиновую лампу, попросила другую пожилую женщину постелить свежее белье на две кровати. Ее простое гостеприимство освещало каждый уголок тихого дома.
— Бедняжка ты моя, — сказал она, настойчиво приглашая девушку войти. — Представляю, что вы пережили! Сейчас мы вас покормим и сразу уложим в постель.
Но стремление выбраться отсюда было у девушки сильнее, чем желание есть и спать. Пусть никто ее не опекает, не пристает с вопросами; ей свернуться бы калачиком где-нибудь в темноте, где нет горящих глаз. Она узнала, что один из грузовиков едет обратно в город; напрягая всю свою волю, она заставила себя вскарабкаться на него; за ней юноша, собрав остатки сил, забросил рюкзаки в машину, влез сам и растянулся ничком на дне.
Им не о чем было говорить. Как будто огонь иссушил не только источник, дававший жизнь словам, но и спалил все хрупкие нити чувства и близости, которые их связывали. Где теперь были зеленые тайники души, в которых нежность расцветала, подобно окропленным росой цветам? Исчезли, погублены, погребены под осевшим серым пеплом. Они лежали рядом вытянувшись, в полузабытьи, их мысли были затуманены, а тела бесчувственны, как деревяшки. Грохот грузовика, спускающегося по горной дороге, зарево над несметными еще тлеющими деревьями, освещающее изуродованные склоны, запах древесной золы, разносимой ветром, и — где бы они ни остановились — потрясенные голоса и приглушенные обрывки разговоров о сгоревших лесопильнях, об испепеленных фермах, о тех, кто задохнулся в землянках, и о тех, кому удалось спастись.
Когда девушка добралась до дома, свет в окнах был уже погашен. Она, почти не помня, как попрощалась с Лео, как соскочила с грузовика, бесшумно вошла в дом и, прежде чем скользнуть в кровать, налила себе горячую ванну. Мгновение тому назад она лежала на твердых досках, а теперь — на прохладных простынях и пыталась сомкнуть веки распухших глаз, укрыться в мягкой зелени у первого ручья. Но в ушах по-прежнему стоял грохот грузовика, кровать раскачивалась. Это самолет, за штурвалом Лео, они парят в колышущейся жаре над лесистыми горами. Порыв ветра как перышко поднимает хрупкую машину; она начинает беспомощно кружиться, вспыхивает — и падает, падает, падает… стремительно, как огненные метеоры там, в зарослях.
— Ну, как покупалась?
Свет пронзил глаза. Лила вернулась поздно из кино и теперь лениво раздевалась перед зеркалом; расстегнутое тонкое платье соскользнуло на пол.
— Неплохо, — сказала она, сморщившись от яркого света.
— Милли тоже недурно провела время?
— Думаю, что да. Было жарко, невыносимо жарко… Мы много часов просидели в воде, поливали головы.
— Врунья! Я вчера встретила Милли в трамвае. Она уже давным-давно опять работает.
В блеске незатененной лампочки была змеиная злоба.
— Было невыносимо жарко, — повторила она. — Мы много часов просидели в воде.
— Сидели в воде и сочиняли небылицы! Ты в самом деле думаешь, что все, кроме тебя, родились только вчера. Милли со своими уехала из Лорна месяц тому назад, она говорит, что и не видела тебя с тех пор, как они вернулись. И ты думала, что проведешь меня с этой поездкой, дура?
В юных глазах был вызов, но она его не приняла. Она натянула простыню на голову и повернулась на бок. Через несколько секунд она уже опять плыла и падала, но на этот раз движение было мягким и самолет уже не был охвачен пламенем, — если вздохнуть, он взмывает вверх, она может управлять им по своей воле. Вот он плавно, точно птица, опускается вниз, вокруг прохлада, журчание воды. Они у первого ручья, лежат растянувшись на сладко пахнущей траве, и перед ними радость, которой не будет конца.